412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Багирра » Полунощница » Текст книги (страница 8)
Полунощница
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 16:43

Текст книги "Полунощница"


Автор книги: Багирра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Задернула шторы, вытащила из сумки пачки денег – она доверяла только наличным. Положила их в пакет, обернула несколько раз, затем лейкопластырем прикрепила этот сверток к обратной стороне иконы. Поставив ее на место, погладила лик, как собаку: охраняй.

Ёлка думала, что, сойдя на берег, задохнется от воспоминаний. Все прошедшие годы она избегала Валаама и ставших вдруг модными Соловков. Но случай с третьим мужем, погибшим прямо на ее глазах, подтолкнул к мысли, что где-то она свернула не туда. Отец, когда водил ее, маленькую, по грибы, учил: «Потеряешься – возвращайся на место, где последний раз виделись, стой и жди, я вернусь за тобой. Ну или к воде выходи, там движения больше. Заметят рыбаки, подвезут». Вот Ёлка и вернулась туда, где оставила себя, влюбленную, юную, в синем платье. К воде тоже вышла.

Она сама не знала, с чего начать: отыскать могилы родителей, проверить их домик или сразу к старцу. В Москве ей шепнули, что на Валааме он всех знает, все решает. Хотя мирянам, да еще и женщинам, селиться тут не положено, старец может повернуть дело в ее пользу. Ёлка готовилась доказать право собственности если не на домик, то хотя бы на землю у Воскресенского скита: упирать на то, что там умерла мать. Всплакнуть, если потребуется. Поговаривали, что если не в собственность, то во владение получить можно. Благодетелям многое благословляется.

Ёлка и впрямь заплакала – вспомнила, как обещала вытащить с острова мать. Да только не успела, спустя месяц после ее отъезда пришло известие о смерти. Не знала даже, похоронили мать с отцом рядом или отдельно.

Отплакавшись, села за туалетный столик, наложила на лицо тон, румяна. Ресницы оставила нетронутыми – глаза выглядели набожно и наивно. Заметила, что взяла с собой пустой пузырек «Герлена», ненадолго расстроилась. Возможно, в лавке есть и ароматные масла, не хуже. Все-таки до Европы рукой подать.

Дорогой на кладбище Ёлка разглядела на поле два-три знакомых лица. Волонтеры, прибывшие с ней на «Николае», собирали камни. Казались довольными. Может, и ей потрудиться? Вот отыщет могилы отца и мамочки, погуляет, встретится со старцем и тогда, возможно, примкнет. Не на камни, конечно. Она могла бы иконы красиво расставить или садик распланировать. Еще вчера на причале отметила, что остров строится, ремонтируется, возводятся часовни. Вспомнила проект с канаткой. Сейчас она снова может оказаться ценнейшим специалистом по острову. Монахи когда вернулись? В восемьдесят девятом. Ёлка знает остров с пятьдесят первого. С рождения.

На кладбище Ёлка подергала дверь храма. Закрыт. Минуя могилы иноков – земля возле них прямо всасывала толстые подошвы ее ботинок, – заприметила красную звезду. На стеле написали целую историю, как героя-истребителя, которому «война оставила только зрение», нашел сын, тут же его благодарности санитаркам, в том числе Лаврентьевой. Летчик. Колошин! Ну надо же! В том же семьдесят четвертом помер. Ёлка вспомнила, как водила к нему туристов и какой он лежал спеленутый. Круто повернувшись, едва не сшибла табличку, почерневшую, поросшую мхом: «Ландырь Эмма Ивановна 1930–1974 гг.». Мамочка. Сорок четыре года всего, мамочка. Сорок четыре. Ёлка только теперь по-настоящему вспомнила мать, хлопотливую, чопорную, так и не надевшую ту югославскую пару туфель: «Твоей свадьбы дождусь». Могила просела. Оглядевшись, Ёлка поняла: тут и была вырубка, где сфотографировался отец. Видимо, под кладбище лес валили, фотограф оказался на месте, отец принарядился для снимка. Вспомнились лацканы его жилета, красивая борода и гордая осанка – куда же девался тот портрет? Возле материнской еще одна поплывшая могила. Сгнивший черенок таблички. Ёлка покачнулась, догадавшись, кто там в земле. Родители снова вместе.

С кладбища она брела за волонтером, тем айтишником в очках. Он тащился с поля, еле передвигал ноги. Ёлке казалось, что и она весь день таскала камни.

Зимнюю гостиницу обошла стороной. Вдруг там, за стенами, всё ковыляют и скрипят подшипниками инвалиды. Бежит по коридору наивный Семен, а рядом, едва доставая сыну до груди, катит Подосёнов. Тот рыжий, что донес с причала ее чемодан, сказал, что местные так и живут в Зимней, жаловался, что ему, электрику, заработать монахи мешают. От самого сивухой прет.

Провалявшись весь следующий день, Ёлка пришла на полунощницу. Выбрала ящик для пожертвований ближний к монахам и певчим, достала кошелек, вытянула пять тысяч, сложила вчетверо и тут отметила, какой оборванный народ на Валааме. Дед, что стоит возле ящика, горбатый, нищий. Тогда, будто нечаянно задев его локтем, она достала вторую купюру, опустила и пропихнула в узкую щель обе. Чувствовала, как люди в храме проследили за ее рукой. Хотела, чтобы слухи о ее щедрости дошли до старца и настоятеля раньше, чем она сама предстанет перед ними.

У источника Ёлка размышляла, куда теперь пойти – рассвело, но проклятый туман прятал от нее остров, путал тропинки, обманывал, чтобы непременно ступила в грязь. Завернув к себе в гостиницу, Ёлка вдруг спряталась за воротами каре. Стуча тяжелыми сапогами, навстречу шел мужик, курчавый, почти седой. В его походке было что-то, вызывающее страх и злость.

Дальше Ёлка ездила по острову на «такси». Так она называла одного парня, который согласился возить ее по скитам. Старые жигули, белые, с ржавыми подпалинами, отмечали тряским грохотом каждую кочку.

– А на лодке монастырская служба возит? – спросила Ёлка на очередной выбоине.

– Не, мужик один местный.

– Как зовут?

– Семен.

Ёлке стало не по себе: это другой, совпадение, столько лет прошло. Тот давно уехал и стал врачом. В… в Петрозаводске! Она едва не бормотала это вслух, чтобы убедить себя, успокоить. Но понимала: это он.

На повороте прижалась лбом к стеклу: раньше эта тропинка вела к лодочному сараю. Только вместо сарая блеснул вдали золотой крест на черном куполе. Часовня уже осталась позади, как вдруг Ёлка закричала водителю, чтобы остановился. Тот, затормозив, обернулся. Ёлка выскочила, оставив пассажирскую дверь нараспашку. Вспомнились черные гладкие волосы Егора, прямой нос, хищный вид – тело отозвалось приятной дрожью, как тогда.

– Часовня закрыта! Куда вы? Эй! – кричал водитель.

Ёлка бежала не оборачиваясь. Странное было чувство. В этом сарае с ней случилось все самое дорогое и самое мерзкое. Вот сарай снесли, и досочки не валялось. Часовню освятили, как нарочно, во имя Ксении Петербургской, которой все ленинградки молились о любви.

– Где ж ты, Ксения, раньше была, – сказала Ёлка, поглаживая мозаики на фасаде запертой часовни.

Вниз уходили ступени, дальше небольшой пирс с видом на всю бухту. А тогда здесь лодочные ворота были. Красиво теперь. Больно.

Возвращалась Ёлка прихрамывая, колени разболелись. Когда машина поехала дальше и, разбрызгивая грязь, чиркнув днищем, миновала лужу-«Африку», Ёлка сказала таксисту, чтобы не гнал.

На Воскресенском скиту, который Ёлка по привычке называла Красным (и ее то и дело поправляли), все показалось уменьшенным. На месте родительского домика стоял новый, двухэтажный, незаселенный. Водитель сказал, там будет служба экскурсоводов.

Ёлка вошла в нижний храм, ноги сами обходили лежавшие тут когда-то горкой палатки и рыболовные снасти. Когда она руководила турбазой, шаги растворялись на этом складе, будто в комнате, полной гостей. Теперь Ёлка передвигалась от стены к стене с гулким эхом. Тетке, что убирала огарки и протирала оклады, Ёлка сообщила, что когда-то жила здесь неподалеку, а теперь «покровительствует». Тетка засуетилась, отперла ей и верхний храм. Сцену, где крутили кино и выступали с докладами ударники производства, а Ёлке приходилось уговаривать туристов «обеспечить посещаемость», зеленые стены закулисья, бордовые портьеры, пропахшие пылью, отсыревавшие за зиму, – все это заменил фарфоровый алтарь. Круги желтого клея от афиш и объявлений, когда-то развешанных в зрительном зале, давно замазали белой штукатуркой. Исчезли ряды стульев. Только запах сырости никуда не делся.

Ёлка, утерев нос платком, вышла. Тетка с глазами старой плакальщицы ее за что-то благодарила.

Сев в машину, Ёлка посмотрела на двухэтажную постройку на своей земле. Попросила везти прямо к старцу, но, узнав про очередь – «с ночи стоят», – велела ехать в гостиницу. Она здесь надолго, успеется.

Глава 7

В августе уже не купались, по вечерам от Ладоги поднимался стылый пар, несобранную голубику клевали сойки, лезли в бору грибы. В полдень на плоских валунах в бухтах было жарко, но тепло не летнее, а такое, как суп в погасшей печи: еще горячий, но не только сварен. Пахло кострами. Инвалидам докучали мухи, отца подрядили мастерить сетки на окна, деревяшек на острове было навалом, а вот сеток, да еще мелких, чтобы не пропускали мошку́, не хватало. В палатах, где всё же приколотили такие, Семену жаловались на темень: масть, с какой зашел, не видно. Ели инвалиды плохо, курить и то побросали. Даже те, кто мог передвигаться на тележке или костылях, лежали на койках, прикрывали лица марлей.

Суладзе (мать запретила называть его Цаплей – «ты же будущий врач, и потом вон какой лоб здоровый») заплатил двум рыбакам, чтобы выкопали впрок могилы на старом кладбище. Самовары в жару умирали чаще, чем зимой. Старухи-санитарки шептались, что хотят, стало быть, в мягкую землю лечь, а не в промерзшую. Семен понимал, что по науке телу после смерти безразлична температура земли. Чувств не остается никаких, разве что ногти еще растут и щетина лезет. И все же смотрел на самоваров с жалостью: разносил молоко, ставил градусники, кому показано, а сам будто прощался. Те перед ним, наоборот, храбрились, приосанивались на койках и ехидничали про «первую любовь, такое дело».

Семен не отвечал. Был сам не свой. Стрельба стала в тягость. «Не дергай крючок, а спускай; тарелку с самого начала веди, в небе ее не поймаешь; плечо у всех болит: пока пристреляешься, кожу до синяка изнахратишь, потом ничего», – наставлял его Васька. Отец вот уже несколько их учений пропустил, на митрюхинской лодке в одиночку кружил вокруг острова, в бинокль изучая берег. В лодку он себя сажал своей хитроумной лебедкой, которую держал на берегу. Придерживался за ветку ивы, удобно свисавшую над водой. Сегодня утром Семен наблюдал, как отец загружается, – подойти не решился.

Ёлку со дня, как ее разноглазый стрелял в нерпу, Семен больше не видел. На турбазе ее по вечерам не было, под окнами дома караулил – то ли она рано ложилась, то ли… Нет, и думать не хотелось про этого Егора. Он бы не смог разноглазому и градусник поставить спокойно. Хорошо, что тот обитал в одной палате с этим «профессором», Ильей Ильичом, ими мать занималась.

Вчера за занавеской мать ни с того ни с сего принялась рассказывать отцу, что Илья Ильич – ее любимый пациент, профессор, и войну прошел, и инсульт пережил, а ни на что не жалуется. «На каком фронте?» – спросил отец, до этого молчавший. Мать сказала, что он нормальный и не вспоминает про пальбу, окопы с утра до ночи. С ним в палате «очень воспитанный молодой человек, жалко, что сердечник». Отец пробурчал, как их вообще занесло к ним на остров, а после велел ей документы проверить, печати под лупой рассмотреть. Мать выпалила, что инвалиды все скоро перемрут: интернату что, пустовать? вот и едут на излечение. Распалившись, заявила, что на острове этом мерзлом нормальных людей сроду не жаловали, она сама, мол, два года кряду подлаживалась к ним, судна подставляла, пеленки стирала: «Руки кровавыми трещинами шли, чтобы признали, зауважали!» Профиль матери за занавеской дергался, как отражение в воде. Отец махнул рукой, застыл. Оба они никак не могли все высказать друг другу.

Управившись в палатах, Семен, не зная зачем, поплелся на кладбище. За оврагом, сняв рубахи, с жирными от пота спинами рыбаки копали могилы. Возле каждой рядом рос черный холм, из него разбегались перепуганные усатые жужелицы. Семен стоял поодаль, смотрел. Могилы длинные – сам Цапля, Суладзе, с его ногами поместится.

– Подмогнул бы, может? А, ты ж в белом весь, санита-ар. – Сын старика Митрюхина был крепкий, зубы на перепачканном лице светились. – Знаешь, земля откуда эта? Так рыбаки и навезли лодками с материка, еще в царское время. Теперь вот мы ее рыхлим.

– Че ты прицепился к пацану, его краля бросила, Ландыря дочка. С новым этим крутит.

– Вот черт разноглазый, везучий. Я бы с ней…

– Ты бы уж конечно, только грязный, как падаль. Шуруй давай. Тот, городской, на которого ты хвост задираешь, при деньгах небось. Хоть и правда мутный.

– Соболь его фамилия? Эй, санитар?

Семен поморщился, вроде как заскучал. Не отвернулся. А самого затошнило даже. Одно дело – догадываться, другое, когда тебя вот так перед фактом ставят. Вспомнилось, как с Колькой ножи метали в женщину на иконе. В церкви, где в алтаре магазин. Женщина была в полный рост, в красном, да еще и на облаке стояла смирно, – идеальная мишень. Краской ее почему-то не замазали, как остальных. Колька – увалень, а меткий, гад, – веко ей пробил под глазом. Нож еще по щеке чиркнул. Получилась слезная дорожка. Весь вид сделался такой: плачет женщина. До того живая с этой слезой-царапиной стала, что они сбежали и долго боялись ходить в магазин – казалось, женщина сойдет с облака и надает оплеух.

Когда стали подростками, забылось, конечно. Хотя Семен только вид делал, что не помнит. Наверное, и Колька так. Сталкиваясь в магазине, они задирали подбородки, нарочно смотрели на женщину в красном.

Семена вдруг потянуло проверить, как она там? Все плачет?

По дороге, мимо грустных лиственниц, он шел, прокручивая мысли в фарш. Мать под праздник привинчивала алюминиевую мясорубку к краю стола, потом загружала кусочки кровянистого мяса с прожилками, в миску вываливалось уже спокойное, однородное. Ничего общего с той тушей, которую разрубали в церкви, где ему приходилось отстаивать очередь, да еще от взгляда женщины в красном уворачиваться. Смотрел на мясника в заляпанном фартуке, на свиные головы, коровьи ляжки. Клялся, никогда в рот мяса не возьмет больше, а вот уплетает же.

Дойдя до магазина, Семен вспомнил, что Васька ждет его на ученья. Рванул к причалу.

Лодку Семен швартовал справа, к ней вела не главная дорога, а заросшая стежка через старый яблоневый сад. Вроде водоносы ею пользовались еще при монахах. В саду поспел белый налив, обгонявший и грушовку, и мирончика, который висел чуть ли не до заморозков. Солнце скакало по листве. Пахло пряным и сладким. Яблоки светились сквозь кожуру, Семен на бегу обглодал одно, второе. И едва не подавился, услышав шум своей моторки. Всё громче, громче. Ломая кривые ветви, давя падалицу, заспешил к отмели. Из моторки выбирался, уперев костыль в прибрежную жижу, Васька.

* * *

Ваське, выросшему в тайге, удавалось заговорить природу, так что и медведица не раз обходила его стороной. С людьми Ваське было легко, разве что с командиром не всегда. Он видел, как Подосёнов маялся в госпиталях. С обрубком ноги можно хоть на костылях прыгать, а тот вовсе безногий: по нужде просись, на перевязку – жди, когда отвезут. Да что там, покурить на крыльцо и то не выйдешь.

В сорок пятом, когда вернулись в голодный Ленинград, командир, уже смастеривший себе тележку на подшипниках, доставал Ваське до пояса. Но говорил с людьми свысока: не поймешь, то ли работу просит, то ли задирается. Если бы не тот мальчишка, прямо возле них свалившийся с велосипеда, не видать бы им работы и крыши. Мальчишка не из простых был, с няней гулял. Едва они, оборванные, безногие, сунулись к пацану, няня ребенка дернула, за спину упрятала. Блокадная привычка. Потом смотрела молча, как командир цепь накинул, колесо восьмеркой без инструмента выровнял. Мальчишка обрадовался, сел на велосипед, так возле командира и ехал. Один педали жмет, второй «утюгами» от асфальта отталкивается.

Ваську с командиром разместили в подвале дома, где семья мальчишки обитала, на Мойке. Буржуйка больше чадила, чем грела. Командир выправлял машинки швейные, сапоги, велики – мальчишкина няня всех соседей к нему отправляла. Васька был при нем вроде подмастерья, но больше мешал. Усмехнулся раз, что безногий сапоги и велики чинит, и получил от командира затрещину. Три года прошло с ампутации – не смирился Подосёнов, стало быть.

– Ты что, командир, да за твои руки две пары ног отдать не жалко.

Подосёнов, когда злился, молчал. Ни да, ни нет. Васька не выдержал, застучал костылями, выбрался из подвала покурить. По серой набережной летали клочки газет, точно сама весна их гнала: вечер был теплый. По углам таскалась шпана в низко надвинутых кепках. Васька безоружный выскочил, но посмотреть на банду было страсть как любопытно. Тут один пацан его заметил, отделился, подошел, стянул с себя кепку. Был он бритый наголо, отчего Васькин взгляд соскальзывал с макушки на остренький носик. Пацан остановился, кивнул на костыли и медали – швырнул монету на асфальт. Васька нагнулся поднять, не удержался, лизнул кислую медь. Женщина, проходящая мимо, сунула ему горбушку. Сухую и пористую, как пемза. Васька благодарил. Вернувшись к командиру, сказал, что подработал у вокзала. Командир не верил, но Васькиным «промыслом» они прожили год. Заработки Подосёнова шли в уплату за жилье, оставались крохи.

Когда семья благодетельницы съехала, ветеранов турнули из подвала. Васька повел командира на вокзал. Медалей у командира была полна грудь, ордена он начищал так, что рукав кителя стал просвечивать. Но подавали в основном Ваське.

Пили на вокзале много, инвалиды сбивались в шайки. История у всех была одна, такая же, как у Васьки с командиром, разве что наград поменьше: вернулся из госпиталя – победили – никому не нужен. Кто семью растерял, как Васька: мать померла с горя или от голода, соседка отписалась ему неразборчиво, три брата, батя полегли героями. Кто где. Командир, едва достававший до самодельного столика, на котором резались, сшибая кружки с брагой, в карты, не откровенничал. Васька знал, тот носит с собой фотокарточку младшей сестры, что она в Москве. Живая.

В ту ночь Васька был навеселе. Командир не пил, чтобы не разнюниться. За дверью ночлежки свистели и грохотали поезда, леденел январь. Небо было не черным, а ясным, прозрачно-синим, звезды вышли, месяц народился. Святки. Мать в эту пору всегда усаживалась гадать по огарку. Васька замечал, все ее святочные гадания сбывались.

Еще на фронте Васька ленинградскую стужу узнал: все равно что в проруби сидишь, ресницы смерзаются намертво. Разгоняй кровь, шевелись, чтобы ночь пережить. В ночлежке тепло, накурено. Васька едва закемарил, как пришлось инвалидам вылезти на стужу. Один безногий кинулся под поезд. Новенький на вокзале, его никто не знал, а может, связываться с милицией не захотели: как засвистел патруль, попрятались инвалиды кто куда.

– Я тебе, Васька, вот что скажу. Не смей вот так себя, понял? – Командир катил что есть силы, пар за ним летел, как от скорого.

Влезли в подсобку около депо.

– Это дезертир.

– Все равно жалко.

– Работать надо, впахивать. Вот мы с тобой наладим мастерскую, махнем в Москву. У меня там сестра, Заяц, она знаешь какая! Только сначала устроимся. Устроимся. Устроимся.

То ли Подосёнов и впрямь повторял эти слова, то ли стук колес их утверждал в памяти. В тот день Ваське впервые стало жалко командира.

Неурожайные годы шли один за другим. В Ленинграде хоть и отменили продуктовые карточки, а голодно было, невмоготу. Уезжать в деревню, ближе к харчам, командир не хотел. Он чинил, что приносили, потом сидел на перроне с кепкой, где едва ли блестели две монетки. Васька прибился к одной шайке наводчиком. Зрение охотничье: издали различал, какую сдачу с билета получила гражданка и в какой карман прибрала, а еще – золотые часы или фуфел на руке того толстяка с чемоданом. Доставалось Ваське «с реализации» барахла негусто, но гораздо больше выпрошенной за день милостыни.

Однажды случилось событие. Прибыл московский скорый, с поезда сошла девушка. Невысокая, лопоухая – волосы убраны под шляпку. Плащ хороший, добротный, небось и в карманах не пусто. Сама в перчатках. Васька тащился за ней на удалении, стараясь не греметь костылями. Она подходила к каждому инвалиду, расспрашивала, показывала фотокарточку. Они едва заметно косились на командира и отнекивались: «Нет, не знаем, не приставайте». Она утирала слезы, перчатки вымокли, сунула в карман. Васька уже мигнул подельникам, как вдруг дал рукой отбой. Девушка стояла возле командира, тот в низко надвинутой кепке пристукивал к сапогу подметку, не отложил работу, чтобы взглянуть на нее или снимок. Молчал. Девушка положила двугривенный в коробку, где лежал его инструмент, и ушла по перрону. Медленно, потом быстрее. Ее проглотило здание вокзала. Командир отбросил сапог, сгреб монету, за пазуху сунул. Инвалиды, вздыхая и сплевывая, прикуривали друг другу.

С тех пор командир сдался. Сидел вялый. Не брал работу, только милостыню. Ваську за воровство отчитывал, и то кое-как.

Когда в пятидесятом инвалидов с вокзала сгребли в одну машину, переправили на Валаам, расселили в бывших кельях, все матерились на чем свет стоит, а Васька радовался, потому что командир встряхнулся. Увидев, какая после рыбзавода осталась разруха, мобилизовал тех, кто передвигается, обживаться. Сам сколачивал полки на стены. Санитарки притащили ему ручной старый «Зингер» – усадил одного такого же безногого шить занавески.

Обустроились – командир снова угас. Женитьба на Антонине (красивей Васька в жизни не видал) его не растормошила, а с рождением сына он совсем прокис.

После того как они обнаружили близ интерната первый финский схрон, командир вдруг пристрастился к охоте. Только не на дичь, на оружие. Когда лося завалили, стало ясно, что такая добыча его не интересует. Он ищет металл, а не зверя.

К какой войне командир готовился эти десять лет, Васька не понимал, а тот не объяснял. Только патронов на учебу Семена велел больше не брать. Керосин в лодке зря не жечь. Схрон не светить.

Сегодня утром командир и вовсе уплыл на дальняк один.

* * *

– Завтра тут постреляем, за Лещёвым озером, на Бобыльке, – соскочив на берег, Васька тарахтел без умолку про новое место для учений, казалось, он и не злится вовсе, даже радуется, что Семен опоздал. – Помнишь, церковь на кирпич разбирали? А в лесу-то за ней – сторожка. Окно и так низкое, косое, еще доской поперек заложено. Крыша, ты бы видел, прогнулась, как хребет у старой коровы, но дранка ничего, держится. Я утром сосну повалил: сучья отпилим, и пристреляешься не хуже, чем раньше. Тарелки только на кухне сопри, штук десять.

– Ты куда гонял-то?

– Я больше не ездок на моторке твоей. Заглохла, чертовка, хоть на весла садись, ну ничего, потом раскочегарилась.

Васька кивнул на дно лодки. Там, укрытые брезентом, вытянулись во всю длину винтовки. Семен, не снимая кедов, забрел в воду, наклонился, погладил приклады, укутал брезентом получше, сверху веревок накидал, вроде как обычное дно лодки.

Перехватил рюкзак, протянутый Васькой, внутри встряхнулось, загремело. Шнуровку ослабил: обоймы.

– Под кроватью спрячь у себя. Коробку найди, чтобы сухую только, ну или стопкой сложи, книгами замаскируй. Никому ни слова.

Семен понял, что речь об отце. Хотел расспросить, но тут, шаркая ногами по траве, прямо к ним спустилась Лаврентьева. Лицо опухшее, серое в сумерках, видимо, опять «усугубила», как говорил Цапля.

– Малой, по грибы, что ли, на ночь глядя?

– За деревяшками ездили, – влез Васька. – На решетки.

– Да? Говорили, белые пошли. Разрешения спрашивайте на поездки свои в следующий раз. У нас интернат, не у тещи в деревне отдыхаешь.

Семен не понимал, чего мать все эту Лаврентьеву жалеет и отец никогда на нее не цыкнет. Как-то ночью он видел санитарку у памятника Ленину. Пьяная в хлам, поставив керосинку на землю, сделавшись желто-черной и костлявой, как смерть, она ерзала на пузе, вроде как что-то потеряла, и причитала: «Владимир Ильич, вы встаньте, поглядите, что делается! Вокруг, вокруг! Да как же мы, Ильич, до такого опустились, а? Ведь заперли героев, как на кладбище. Продовольствия в обрез. Дальше что будет? Лучше будет?»

– Как скажете. – Васька захромал мимо Лаврентьевой.

Семен устроил рюкзак на спине, шел осторожно, будто там и правда могли помяться боровики. Лишь бы шнурок не размотался, только не сейчас.

– Отцу передай, чтобы ножки мне для табурета выточил, все развалилось. Сесть не на что. Дожили.

На Васькиной рубашке сзади проступил темный клин от пота. Лаврентьева отстала, Семен приободрился. Он не видел Ёлку целый месяц, может, она просто занята была? Туристы, сезон, грибы вот пошли. Ее синее платье, гладкие колени. Все воспоминания становились яркими, сама она веселой, нежной, кожа – как яблоневый цвет. Стоило закрыть глаза…

Споткнувшись, звякнув обоймами, Семен очнулся, что-то заставило его обернуться на причал. И вмерзнуть в землю.

– Ты чего, Петрович? – Васька ковылял к нему обратно.

Из старого сарая, куда запирали лодки на зиму, где висели вечно перепутанные сети и запас веников для бани, а в углу стоял старый бакен, где женатые рыбаки киряли «от баб подальше», где он сам весной зубрил к экзаменам, закрывшись на крючок, который отец прикрепил по его просьбе, где можно было вздремнуть на лежанке, покрытой соломой, – вышел Егор Соболь.

За ним, надевая клипсы, ослепительно белая Ёлка.

Семен упал животом на землю – не хотелось, чтобы его видели. Только теперь заметил сбоку сарая Ёлкин велосипед. Егор подсадил ее на раму, легко закрутил на пригорок. Покатили вдоль причала.

Васька неловко, щелкнув костыль о костыль, залег рядом. Семену впервые стало стыдно за то, что Васька – инвалид. Что протез у него скрипит и лицо как червем изъеденное. Отодвинулся.

Двое на велосипеде скрылись из виду.

– У него пистолет есть, – сказал Семен.

Васька все понял.

На обед опять сварили брюкву, в столовой стоял гул от жирных осенних мух. Из кухни, где мать посадила его чистить картошку, Семен видел, как двое новеньких явились, когда все уже пообедали. Тощий, с рукой на перевязи, зацепил кусок брюквы, пожевал, сплюнул на пол, отставил миску и, не облизав, положил рядом ложку. Буфетчица, которая крутилась возле них, вроде как убирая со столов, зацокала языком. Тощий повел головой, будто указывая на что-то другому, мордастому, пристроившему свою палку на стуле. Тот не среагировал.

– Валентин, а не пора ли делом заняться? – даже не прошептал, а прошипел тощий.

Мордастый Валентин выскреб миску, утер рот куском хлеба, обернулся к буфетчице, схватив ее за талию. Она хихикнула, но тут Валентин надавил сильнее и рявкнул:

– Говори, стерва, где спирт спрятан?

Она полузадушенно прохрипела, что у врача, в сейфе, – и полетела в угол, отползла под стол. Валентин, припадая на ногу с каким-то приплясыванием, вышел из столовой. Тощий выскользнул за ним. Тут только буфетчица завизжала.

Семен выскочил следом за парочкой, но не по пятам, а сразу во двор. За тарелками он после зайдет, до учений на новом Васькином месте еще есть время. Хорошо бы вздремнуть перед стрельбами. Семен всю ночь проворочался без сна: винтовки на дне лодки не давали покоя. Брезент, конечно, крепкий, но вдруг воду пропустит. Или пропитается туманом, что конденсат даст, тогда магазин вымокнет, а там всего пять патронов, да еще один в патроннике.

Теперь ему хотелось посмотреть, как Цапля разделает новеньких под орех за рукоприкладство, а может, и вышлет с острова. У главврача с этим было строго. Если еще и Егора с этими за компанию турнет отсюда, он Цаплю прям зауважает и даже про себя будет по фамилии звать. Госпиталей, что ли, мало? Пусть Егор лечит свой эндокардит в другом месте.

Буфетчицу, вечно называвшую Семена тунеядцем, ему жалко не было.

Вытирая руки в грязных картофельных разводах о штаны, Семен перебежал двор, пристроился под окном Цапли на привычном чурбане. Осторожно выглянув, увидел затылок главврача с наметившейся лысиной, сомкнутые на шее оливы стетоскопа.

Один раз стукнув в дверь, ввалились новенькие. Семен присел на чурке. Теперь оставалось только слушать. Вошедшие сначала вкрадчиво разъясняли свои «потребности в препарате», затем грозились написать «наверх». Семен узнал шипение Тощего. Цапля велел им идти в свою палату немедленно, если хотят остаться в интернате. Тут Валентин вдруг заорал про спирт, который от него прячут, послышался звон разбитого стекла. Семен было приподнялся заглянуть в комнату, как Цапля вовсе бесцветным голосом сказал:

– Уберите оружие. Вы что! Я сделаю вам укол.

У Семена закружилась голова, сердце забилось у подбородка. Он услышал, как Цапля отодвинул тяжелый стул и впрямь начал копаться где-то в ящике стола: там хранились ампулы морфина, Семен колол ими самоваров при сильных болях.

– Живее давай, время – деньги!

С грохотом Цапля поставил весь ящик на стол – так, видно, удобнее было искать.

Выстрел раздался так неожиданно, что Семен качнулся на чурбане, едва не свалившись. В кабинете что-то охнуло, тяжело упало на пол. Семен прижался к стене под рамой.

– Могёшь! Я думал, только монетой и мойлом шарашить умеешь, – забасил Валентин.

– Не базлать, грузи и валим, – шипение Тощего перешло в визг.

Звякали ключи, склянки, шуршала фольга таблеток, с хрустом отламывались головки ампул. Когда эти двое опрокинули стол, Семен свалился под окно, замер, потом на карачках пополз по периметру здания. Под ладонями кололось, саднило. Он увидел, как двое поволокли ящик стола к причалу. Спокойно, будто вещи переносили, обустраивались.

Может, ему выстрел почудился?

Он стоял на четвереньках, как собака, не зная, куда повернуть. То ли в кабинет, Цаплю проверить. То ли за парочкой на причал.

У двери главврача след ботинка, бордовый, будто вишню раздавили. Из палат выглядывали санитарки, однорукий старик в очках, скрепленных на дужке пластырем, стоял возле Семена с ошалевшим видом. И здесь пахло брюквой – самоварам только разнесли обед. Семен дернул ручку, вошел. Захрустели под ногами стекляшки. Медкарты, сброшенные на пол, перелистывал сквозняк. За опрокинутым столом, скрючившись, лежал спиной кверху Цапля, все так же со стетоскопом на шее. Его лицо белело в круглой темной луже. Семен пощупал пульс на запястье, не зная, что еще сделать. Руки Цапли были бледные, с черными волосами на пальцах. Пульс отсутствовал.

Разве бывает такая смерть? Застрелили, как зайца, мимоходом, взяли что надо.

Санитарки, стоявшие за спиной Семена, завыли, буфетчица в седьмой раз завела про мордастого, который на нее напал. Собирались куда-то звонить, отбивать телеграмму, вызвать наряд. Инвалиды, кто был на ходу, то выскакивали в коридор, то запирались. У Семена несколько раз спрашивали: «Мать где? Антонина Алексевна? Где Антонина Алексевна? Срочно беги. Надо срочно». Кто-то сел собирать с пола бумаги и заметать стекло на совок. Шлепнулась на пол сырая тряпка. Качнулась грязная вода в ведре с надписью «ПОЛ».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю