Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Том II (СИ)"
Автор книги: Альфина и Корнел
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
«Экая ты неженка, – пасмурно злорадствовал Гныщевич. – А я ведь хотел тебе что-нибудь сломать à titre de prévention. Зря, зря перехотел».
Метелин был с ним всецело согласен. Жадные пасти открытых переломов и осколки выбитых зубов впечатление производили чрезмерное. Радовало одно: не только на Метелина. Какой-то внушительный господин отнюдь не робкого вида – кажется, британец – бесшумно сполз под стол. Портовые размалёванные девки тыкали в его сторону пальцами и от души потешались.
Гныщевич по-прежнему не дозволял Метелину приложиться к спасительной ржавчине твирова бальзама.
И выходить тоже долго не дозволял. Первый и последний бой назначаются заранее – ими заманивают зрителей искушённых, разбирающихся. Всё же, что между, происходит в произвольном порядке, с устроителями согласован только список участников. Метелин рвался за корабельные канаты ринга сразу после первого боя, здраво оценив свои нервные резервы, но Гныщевич его осадил. Всё прикидывал что-то в уме, говорил, ждёт выбывания самых потенциально опасных для Метелина противников, раз уж тот сегодняшнюю ночь вздумал пережить. Один левша, другой – комплекции Метелину непривычной, у третьего шикарный кросс, от которого Метелин не закроется, а четвёртый и вовсе заслужил право вставать против безоружных со стальными когтями – глаза мигом лишит.
Метелин никогда не видел Гныщевича таким – возбуждённым, но словно бы обмирающим на каждом втором движении. Он не стал этого говорить, не к месту было, но от такого гныщевичевского настроя его заела совесть: друг ведь, настоящий и единственный. Согласился помочь в том, что сам не одобряет, и теперь так психует, пытается хоть как-то смягчить Метелину сознательно избранную участь.
Пошептавшись о чём-то с самой смешливой из размалёванных девок, Гныщевич кивнул Метелину: следующий заход. И снова оказался прав – Метелин уже так устал изводиться страхами, что наконец почувствовал в себе то звенящее равнодушие, которое обыкновенно сопровождает самые точные удары.
Метелин встал.
Метелин подошёл к распорядителю.
Метелин был спокоен и уверен в себе. И в Гныщевиче.
Метелин дождался гонга, механически произнёс положенные слова, в переводе с таврского на росский звучащие предельно напыщенно.
Метелин окинул взглядом доставшегося противника – ничем не примечательного молодого тавра, сосредоточенно теребившего кончик косы.
Метелин даже нанёс полтора удара раскрытой ладонью и успешно увернулся от левого хука.
И тогда с потолка приютившего бои склада обрушился неуместный электрический свет. Свет этот так огорошил Метелина, что он не сразу разглядел, как с разномастными сюртуками зрителей смешиваются зелёные шинели Охраны Петерберга.
Кто-то оправдывался на всех подряд европейских языках, кто-то бранился вполне по-росски, девки визжали – Метелину буквально примерещилось в их визгах кокетство. Прощелыга, принимавший ставки, и казавшийся до того безногим нищий старикан ловко сдёргивали корабельные канаты, отделявшие ринг от зрительного зала. Старикан отпихнул растерявшегося Метелина с залитого кровью настила – похолодевшей спиной прямиком на шинель.
Его грубо скрутили, куда-то поволокли, ни о чём даже не спрашивая.
Раз так, Метелин предпочёл тоже помалкивать и озирался в поисках Гныщевича. Не то чтобы за него следовало всерьёз беспокоиться в такой ситуации, но не беспокоиться вовсе отчего-то не получалось.
Гныщевича, впрочем, Метелин так в суматохе и не разглядел.
Затем его вытолкнули без рубашки в октябрьскую ночь, связали, поместили с другими задержанными на телегу и повезли по грузовым путям из Порта. Везли долго – осталась позади и Шолоховская роща, и частые фонари Конторского района, и тишь Усадеб, и смрад Ссаных Тряпок, и главный железнодорожный переезд. Метелин продрог и тысячу раз проклял своё сегодняшнее невезение. Где телега остановилась – на территории Южной части или уже Западной, в темноте не определишь. Несколько телег проскрипели вперёд, многие отстали гораздо раньше. Видимо, задержанных хотели равномерно распределить по казармам. Не проще ли собрать всех в одном месте?
Сонный бородатый постовой перед спуском с телеги спрашивал имена. Метелин назвался – и получил в окоченевшую без одежды спину присвист и сальную шутку, но и это было по-своему приветливо. Не так он представлял своё заключение в казармы Охраны Петерберга.
До утра он истоптал крохотную одиночную камеру вдоль и поперёк, но дождался только беглого совета поспать: господин, мол, наместник покамест с прочими задержанными беседует. Неужто тоже объезжает всё кольцо по часовой стрелке? Метелин фыркнул и понял, что одиночная камера даже за короткий срок подействовала на него разрушительно – ещё чуть-чуть, и он начнёт говорить тут сам с собой. Чтобы только услышать человеческую речь.
Он подышал на ладони. Определённо – лучше уж расстрел, чем свалиться с лёгочной болезнью, которая грозит ему после ночного променада. В камере без рубашки, впрочем, было ещё хуже, чем на телеге – захочешь сесть ли, лечь ли, и поясницу сразу сковывает холодом.
А ведь случись облава на полчаса раньше или позже, хоть рубашка бы у Метелина была. А может, даже и пальто.
Вот же неудачник.
Дверь – без предупреждения в виде прибауток скучающих солдат – скрипнула.
В камеру шагнул Гныщевич – решительно, с перечерченным тяжкой думой лбом, но совершенно точно по свободному выбору. Его никто не заводил и как будто не сопровождал, он пришёл сам. Не глядя швырнул в Метелина рубашкой. Оставалось только невольно улыбнуться.
– Варианты твоей дальнейшей судьбы, mon chéri, мрачны и ограниченны.
– Спасибо, – спешно оделся Метелин. – Ты… с тобой всё в порядке? – он чуть не спросил напрямую, но всё-таки сообразил, что их вообще-то могут услышать.
Гныщевич чуть дёрнулся – так, словно не ожидал этого простого и важного вопроса.
– Я?.. Что со мной будет-то? – отмахнулся, побродил взглядом по стенам, вдохнул и весь напрягся, как перед броском: – Слушай меня внимательно, графьё. Тебя скрутили на боях. На ринге, но это недоказуемо, следов не осталось. Ты оказался из взятых единственным аристократом, остальные – сплошь портовые да иностранцы, с последними у наместника сейчас своих проблем хоть отбавляй. Поэтому у тебя есть chance официально сбежать.
– Что? – не понял Метелин. – Зачем мне бежать?
Вот уж что-что, а побег не входил ни в одну из редакций его планов на жизнь и смерть.
– Затем, что, если не бежать, другой твой chance – получить самое что ни на есть серьёзное наказание пилюлями и пускать себе слюни до конца жизни, – выплюнул Гныщевич. – Ты думал, тебя вырядят в красивую рубаху и расстреляют? Может, попадись ты в другой день, и расстреляли бы. А тут так вышло, что господин наместник с этой облавой хлебнул больше проблем, чем выгоды. Улов у него – сплошь иностранцы, а с ними что делать? Отсылать по родным землям без наказания? Нужен конвой, а это значит – писать в Резервную Армию, в Четвёртый Патриархат, леший знает куда. L’alternative? Наказывать тут? Но как – не пилюлями же! Европы от пилюль шарахаются давно. В общем, хэру Штерцу не до показательных разбирательств с молодым графом Метелиным. Хэр Штерц сейчас предпочтёт тебе пилюль отсыпать побольше, чтоб уж наверняка.
Метелин посмотрел на Гныщевича, не в силах вымолвить ни слова. Неужто правда?
Гныщевич только сильнее распалился:
– Думаешь, это будет красиво? Ничего в этом не будет красивого. Будешь сидеть в уголочке, капать слюной себе на воротник и ничегошеньки не знать о своих планах, заводах, отношении к отцам многочисленным и так далее. А потом, может, лет через пять или ещё когда придёшь в себя и будешь паинькой. Перевоспитаешься. Ведь работают же иногда, говорят, пилюли. Что, нравится тебе такой путь?
– Подожди, – попытался Метелин собраться с мыслями. – С чего ты взял, что мне грозят именно пилюли? Вряд ли же кто-то в открытую обсуждает меру наказания.
– А чему ещё грозить за нарушение Пакта о неагрессии? Истории про расстрелы – это только истории. Не каждому светит попасть в историю. Сведения о твоих перспективах можно запросить у наместника.
Гныщевич отвечал раздражённо, будто испытывая досаду от самого факта этого разговора. Ни малейшего желания раздражать его дальше у Метелина не было, поскольку сам он чувствовал в себе бескрайнюю благодарность – за рубашку, за не пойми как организованный визит в камеру, за заботу на боях минувшей ночью, за предшествовавшие тому тренировки, за давнее согласие с бухты-барахты заняться заводом, за самое начало учёбы в Академии. И за что только не.
Поэтому Метелин уточнил как мог осторожней:
– Но тебе не нравится идея сейчас запрашивать что бы то ни было у наместника, так? Хорошо, тебе виднее. Объясни, пожалуйста, ещё раз, что тебе нравится. В сложившейся ситуации.
– Что у тебя есть хороший вариант, – хмыкнул Гныщевич столь деланно, что даже у Метелина не получилось не догадаться: ему тоже несладко. – Не лучший, но хороший. Как всякий аристократ, совершивший не самое страшное crime, ты можешь добровольно уйти в Резервную Армию.
Метелин инстинктивно шагнул вперёд – будто хотел приблизиться, укрыться, увернуться от нелепицы службы в Резервной Армии. Попросить что только не защиты.
Вслух, конечно, попросил о другом:
– Прости, я мыслю сейчас не слишком трезво. Можешь разжевать, что это мне даёт – кроме шанса избежать проклятых пилюль? Я стараюсь, но мне правда так сразу не разглядеть, какая в этом польза – с точки зрения того, к чему я стремился.
Гныщевич зыркнул из-под шляпы гневно – но уже привычно гневно, без этой странной незнакомой тяжести:
– Такая, что пока ты жив и цел, ты всегда можешь попытаться второй раз.
Метелин не выдержал, отвернулся к стене – хоть и глупо прятать лицо.
– Спасибо, – совладать с голосом тоже не вышло. – Спасибо, правда. Что я должен сделать – подать прошение? На чьё имя, в какой форме, через кого?
Он понимал даже теперь: это всё проклятое влияние момента, ему невозможно противостоять. Через неделю, через день, через час он обязательно пожалеет о данном Гныщевичу согласии. Спросит себя: какого лешего, какая Армия, какое бегство, к чему? Задумается, так ли плохо было угробить себя вместо расстрела пилюлями, и что теперь делать, где искать этот «второй раз», как начать сначала.
Через неделю, через день, через час.
А сию минуту – перед лицом такого волнения о его никчёмной судьбе – сопротивление даже и не зарождается в душе.
Потому что никто прежде хоть сколько-нибудь сравнимого волнения не проявлял.
Гныщевич отвернувшегося Метелина обошёл, но в спрятанное лицо вглядываться не стал – наоборот, как до того рубашку, ткнул прямо в руки помятую бумагу. Метелин попробовал вчитаться в кривые строчки, но не преуспел – только вперился в бурое пятно именной печати наместника.
Гныщевич покачал головой:
– Я не только твой импресарио, я ещё и твой душеприказчик, забыл? Я уже донёс твоё ходатайство до господина наместника, и тот его принял. Он настоятельно рекомендовал выезжать сейчас же, без прощаний и прочих sentiments.
Метелина тряхнуло. У него было очень много вопросов и очень мало сил их задавать.
Точно во сне, он сложил бумагу и не нашёл, куда её убрать. Гныщевич уже открыл дверь – и никто ему не помешал. Стражи подле камеры не обнаружилось – да и вообще в этой части казарм было безлюдно и тихо. Они шли целую сонную вечность – и никто их не останавливал, не задерживал, не окликал. Только сапоги и стучали.
Метелин не мог поверить, что сейчас покинет Петерберг – как в это поверишь? «Quelle absurdité», – сказал бы Гныщевич, но он молчал.
Когда же им попался первый постовой, откуда-то тотчас взялось пальто, шарф, перчатки. Гныщевич протянул Метелину ещё какой-то конверт с бумагами и увесистый кошель. Метелин кивал, вроде бы даже что-то говорил; покорно вышел из казарм на внешнюю сторону.
Утро было свежим и прохладным – как воображаемое утро расстрела. В двадцати шагах мирно пасся уже готовый к дороге гнедой жеребец.
Говорить было нечего, обниматься Метелин тоже не полез – раз сказано «без прощаний и прочих sentiments», значит, так тому и быть.
И оборачиваться он не стал.
Боялся не то навернуться с коня, не то того, что нечто перевернётся внутри.
Глава 28. Высказывание
– Вы, дорогие мои, без сомнения, знаете, что произошло, – многоуважаемый глава Академии господин Пржеславский заложил руки за спину. – Думаете, вы совершаете переворот? Ах, юные мои господа! – он издал добродушный смешок. – Разве что в собственной жизни, поскольку с тем из вас, чья причастность к случившемуся будет обнаружена, Академии, увы, придётся расстаться.
– А вам, следовательно, придётся расстаться со стипендией и койкой, – подхватил строгий секретарь Кривет. – Не с худшими стипендией и койкой в городе, подчеркну. Подумайте, стоит ли ваше высказывание того, чтобы рисковать положением йихинского студента?
– Высказывание… Вы небось почитаете себя идейными? Но содержание ваших опусов можно сыскать в любой городской сплетне. Всё, чего вы добьётесь, – это бросите тень на Академию и своих однокашников да получите частную аудиенцию у Охраны Петерберга, – Пржеславский иронически поднял брови, и в зале невольно рассмеялись. – Конечно, я понимаю, что у всякого свои плотские фантазии, но, дорогие мои, давайте-ка ходить за истязаниями в индивидуальном порядке, а?
Скопцов почувствовал, что краснеет. Вот ведь ирония: с одной стороны, казалось бы, во всём и дословно он был с господином Пржеславским согласен, а с другой – лениво-снисходительное его отношение почти обижало, поскольку, выходит, даже господин Пржеславский не понимал всей серьёзности произошедшего.
А произошло вот что: вчера поползли слухи, будто на север города подвозят строительные материалы, поскольку намереваются Петерберг в самом деле расширять. Скопцов знал, что генерал Стошев, устав препираться с другими, просто махнул рукой на налог и безотносительно к оному велел солдатам закладывать фундамент второго кольца казарм – ведь городу в любом случае требуется раздвигать границы, а с Городским советом можно будет договориться, когда строительство наберёт ход. Слухи же о том, что возводить новые казармы заставят всех трудоспособных петербержцев – принудительно, бесплатно, – бродили и того раньше, нарастали с каждым днём – крещендо, как сказали бы граф Набедренных или Золотце. А вчера достигли наконец пика.
То было вчера. Сегодня же утром, выйдя из общежития и жалея, что не захватил с собой перчатки, Скопцов шагу не успел сделать, как наткнулся на неё.
На листовку. А потом ещё на одну, и ещё. Листовки висели по всему Людскому – отпечатанные кем-то, неаккуратно наклеенные на каждую дверь – и каждая из них кричала: «Долой Охрану Петерберга!».
Скопцов кинулся было их снимать, но тотчас понял, что это бессмысленно. Все уже видели, все уже обсуждали, все уже косятся на него за попытку сорвать кое-как налепленную бумагу. Будто это он, Скопцов, делает что дурное! Будто он один понимает, чем могут быть чреваты нападки на Охрану Петерберга! Когда Скопцов дошёл до Академии, та не гудела даже – ныла, как колокол, готовый побежать трещиной от заключённой в нём энергии. Первая лекция прошла в штатном порядке, но уже вторая оборвалась – господин Пржеславский и секретарь Кривет собрали всех имевшихся студентов и вольнослушателей в большом зале (который отпирался обычно только в последний день семестра) и объяснили то, что хотел бы объяснить неведомым мятежникам сам Скопцов: это не высказывание, не переворот, не жест. Направленная против Охраны Петерберга листовка – это лишь способ запятнать Академию и разозлить солдат.
Разозлить единственную вооружённую силу этого города.
Как можно совершить подобную глупость?!
Не говоря уж о том, что в листовке была написана откровенная ложь – а если и не ложь, то сплошные передёргивания.
Эй, петербержец!
Нравится тебе платить за то, что ты решил СПЕРВА выучиться, а потом уж заводить жену?
Нравится БЕСПЛАТНО строить дома тем, кто ходит при оружии? Вооружённым МУЖЛАНАМ, знающим только покер и шлюх?
Сегодня ты строишь им дом, завтра подносишь еду, послезавтра – ЧИСТИШЬ САПОГИ.
Сегодня ты учишь историю, медицину и математику, а они – как сломать тебе руки и ноги, если ты косо на них посмотришь.
Охрана Петерберга ПАРАЗИТИРУЕТ на нашем городе, НЕ ДАЁТ свободно вздохнуть, НАСИЛУЕТ наших женщин, ПЫТАЕТ наших мужчин. Охрана Петерберга – это то, почему ты до сих пор не видел текущей в двадцати километрах от города Межевки. На ружья Охраны Петерберга пойдут твои налоги.
Хочешь жить спокойно?
Хочешь научиться плавать?
Долой Охрану Петерберга!
Дети Революции
Смешно! Скопцову буквально-таки хотелось отыскать этих «детей революции» и объяснить им, что, нет, налоги не пойдут на ружья Охране Петерберга, и знают в ней не только покер и шлюх, и агрессия, которая действительно иногда от солдат исходит, как раз подобными бумагами и провоцируется…
– В общем, дорогие мои, – заключил господин Пржеславский, – думается мне, что подобает вам за такие грехи наказание. Поэтому сегодня никаких лекций больше не будет, а будут вместо этого студенты Академии Йихина ходить по городу Петербергу и снимать со стен листовки, все до одной.
– Да это ж не мы! – закричали из конца аудитории.
– Не вы? А мне почему-то кажется, что именно вы, – Пржеславский поднял над головой листовку, – иначе как вот это оказалось наклеено внутри Академии? А? Впрочем, если и не вы – может быть и такой казус – отвечать всё равно вам. Да, да, и нечего шуметь! Академия – в Людском районе заведение главное, а студенты, известное дело, все дурни. А значит, дорогие мои, даже если бумажки расклеили не вы, подумают всё равно на вас. И ваше дело – от подозрений очиститься. Учтите: узнаю, кто отлынивал, – до весны будете снег со ступеней Академии мести. А теперь шагом марш!
И студенты Исторической Академии имени Йихина, в том числе молодые аристократы, дети богатейших купеческих семей и выходцы из самых интеллигентных домов, растеклись по Людскому району снимать листовки. Конечно, на деле, как оно и бывает, за листовками растеклась разве что четверть, а другие нашли себе дела поинтереснее, но Скопцов уклоняться не стал: ему эти проклятые бумажки сдирать было только в радость.
Направился он на запад, в сторону Порта – там Людской чуть сужался вросшими друг в друга домами и рассыпался путаницей совсем уж тоненьких улочек, тихих тупиков, хитро затаившихся арок да ступенек, вдруг взбирающихся прямиком на крышу какого-нибудь флигелька. Тут легко было заблудиться, а листовок почти не имелось – видимо, неведомые писаки не пожелали плутать замороченными переходами. Или писака? Представить в стенах Академии целый мятежный кружок почему-то было сложно.
Нет, не то чтобы Скопцову казалось, что бунтовать нет причин.
В одном из безымянных переулочков, которому уж точно полагалось бы оказаться безлюдным, Скопцов заметил Золотце – тот замер на лесенке с кудрявыми литыми перильцами и изучал листовку. Скопцов только-только на эту улицу вывернул, а всё ж готов был поклясться, что Золотце стоит здесь не первую уже минуту – читает, перечитывает и во что-то пытается вдуматься.
Приметив однокашника, Золотце заулыбался и приветливо помахал. Дальше они пошли вместе, но вскоре стало ясно, что искать больше нечего: если на самых узеньких тропках Петерберга и имелись листовки, полчище студентов с ними уже разобралось. Со срисованной с графа Набедренных галантностью Золотце помог Скопцову перебраться по совсем уж шаткому мостику, перекинутому от одной лестницы к другой, и они, не сговариваясь, направились в сторону Академии.
– Господин Золотце, подобная рассеянность к лицу разве что графу, – Скопцов аккуратно тронул его за плечо. – Что с вами?
– Я думаю, вы и сами догадываетесь. Готов поручиться, нас с вами мучает один и тот же вопрос.
Скопцов уставился на целый букет листовок в своих руках, и ему стало почти совестно. Те, наверное, были набраны на машинке (какая типография возьмётся?), развесивший их потратил немало сил – затем только, чтобы студенты Академии в полчаса всё сняли, не оставив и следа.
– Автор этого воззвания ведь явно полагал, что действует во благо, – принялся зачем-то объяснять Скопцов. – Конечно, Охрану Петерберга легко не любить… Но до чего же наивен листовочник! Как же он не догадывается, что делает только хуже? Вернее, надеюсь, сделал бы. Надеюсь, никто из солдат не успел этого увидеть.
Золотце обернулся с неясным любопытством:
– Видите ли, господин Скопцов… Я, быть может, сейчас сочиняю и наговариваю, но меня терзает подозрение, не поделиться которым – пытка, а поделиться я не решаюсь. Позволю себе сказать лишь, что есть человек, который мог найти время на такие вот занятия.
– Как, у вас имеются подозрения?! – всполошился Скопцов. – Это очень важно, это ведь может разрешить всю ситуацию – если, конечно, вы не ошибаетесь…
Золотце остановился, и на лице его неожиданно проступила какая-то резкость, будто ему очень важно было получить ответ на следующий свой вопрос, и ответ правдивый, правильный:
– А что, господин Скопцов, по-вашему, в таком случае следует делать? – несмотря на сменившееся выражение, говорил Золотце ласково, почти мурлыкал. – Если, положим, листовочник этот в самом деле мне знаком и подозрения мои оправдаются? Отдать его на суд Охране Петерберга?
– Ах, разве вы не знаете, какой у Охраны Петерберга суд! – Скопцов сложил руки на груди. – Нет, я не думаю… Я думаю, что у того, кто расклеил листовки, просто наболело. Разве его сложно понять? Я бы… предложил найти его, объяснить. Он, наверное, не догадывается, что делает хуже.
– Вы это уже говорили, – лицо Золотца снова смягчилось, и он ускорил шаг.
Возле Академии, к которой они вскоре возвратились, было на удивление пусто, но не прошло и двадцати минут, как им повстречалась привычная компания из «Пёсьего двора». Хэр Ройш вышел на крыльцо с книгой в руках, и стало ясно, что листовок он не собирал и собирать не собирался; из ближайшего переулка в облаке сложенных из всё тех же листовок голубей выплыли граф Набедренных, За’Бэй и префект Мальвин; Валов, Драмин и Приблев, кажется, препирались на предмет того, что не следовало и начинать, поскольку они, вольнослушатели, тут вовсе ни при чём.
Скопцов задумчиво наблюдал, как Гныщевич приближается к Академии с Плетью, но без графа Метелина; в голове мелькнуло даже нелепое подозрение – ведь, право, отношения Метелина с Охраной Петерберга были по меньшей мере сложными. Робко озвученное подозрение Гныщевич, судя по всему, сперва не разобрал, а потом без смеха отверг.
– Не ходил прошлой ночью Метелин по городу с листовками, non. Сегодня? Сегодня его нет. И завтра не будет.
Было совершенно ясно, что что-то случилось, что это тот самый момент, когда следует аккуратно расспросить и проявить поддержку, но Скопцов не решился. Гныщевич был очень бледен и, кажется, давно не спал; навязываться усталому человеку – услуга сомнительная.
Последним к Академии явился Хикеракли. Скопцов, надо отметить, в последнее время видел его куда меньше, чем привык. Но в этом не имелось ничего дурного, напротив: Хикеракли, начавший было прикладываться к бальзаму чересчур уж любовно, после того неприятного казуса в «Пёсьем дворе» будто встряхнулся, очнулся и вспомнил, каково это – бегать по городу, ног не чуя.
Скопцов полагал, что перемена сия – к лучшему. Ему уже позже растолковали, кем был рыжий мальчик, что убежал тогда из «Пёсьего двора» почти в слезах, да и Хикеракли разобрался задним числом. И, кажется, усовестился; кажется, мальчика – Тимофей его звали – он сумел отыскать, примириться с ним. Тимофей был весьма застенчив, и Хикеракли взял его под опеку, как брал когда-то и самого Скопцова; вот и сейчас они вернулись к Академии вместе, хоть и выглядело это в некоторой степени странновато. Неловко было признавать, но Скопцову всё мерещилось, будто Тимофею опека совершенно не нужна, тяготит его даже.
Но так казалось со стороны, а со стороны всегда кажется неверно.
И конечно, когда привычная компания сама собой повстречалась, привычным же образом их потянуло в «Пёсий двор». В «Пёсьем дворе» пришедших, оказывается, уже ожидал стол.
А за столом ожидал Веня.
Веня Скопцова смущал. Сколько бы ни убеждали его, что всякая работа хороша, а уж такая – тем более полезна, принять добровольную продажу тела у него никак не выходило. А Веня к тому же держался с некоторым вызовом – а точнее, держался он абсолютно спокойно, но зато решился ходить в Академию и называться вольнослушателем, а в том уже имелся вызов, верно?
Думать дурное о человеке только за то, что судьба его сложилась трагично, было чрезвычайно нехорошо, но стоило компании войти в «Пёсий двор» и заметить Веню, Скопцов вдруг разгадал, о ком говорил Золотце. Он, наверное, ни за что не сумел бы объяснить, как именно это почувствовал; может, промелькнуло что у друга на лице, а может, просто заговорила собственная предвзятость.
Как бы то ни было, когда все расселись, Золотце, постучав немного костяшками по столешнице, уткнулся в Веню неприятным взглядом. Веня не заметил: он с вежливым удивлением рассматривал сложенных из листовок голубей, которых рассыпал перед ним опустившийся по правую руку граф Набедренных.
– …Итого – два с лишним часа долой просто из-за прихоти Пржеславского, – бушевал Валов.
– Коля, ты меня в шок повергаешь, – хмыкнул Хикеракли. – Тебя, как вижу, то возмущает-с, что твоё бесценное время кто-то опять разменял на глупости. Как можно быть всегда таким одинаковым, Коля?
Рыжий Тимофей что-то пробормотал, но Скопцов не разобрал, что именно – зато отчётливо услышал, как стукнули в последний раз о стол пальцы Золотца и повисла под ними маленькая и никому более неважная тишина.
– Граф, – позвал тот, но граф Набедренных был слишком занят Веней и бумажными голубями. – Граф! Леший вас…
Тишина вырвалась из-под пальцев и вдруг захватила оба сдвинутых стола: как-то сами собой все обратили внимание, что Золотце мягко, но всё же бранится на графа, и онемели. Даже Валов прервал свою речь, а Хикеракли не стал искать остроумных комментариев.
– Что с вами, мой друг? – опомнился граф, упустивший, впрочем, всеобщее напряжение.
– Не выспался, ваш старый лакей всё под дверью шаркал, – буркнул Золотце, а потом приподнял подбородок и заговорил громче, обращаясь ко всем: – Господа, хочу поведать вам скучную историю с предполагаемо занимательным финалом. За который я, правда, не поручусь, – он снова помолчал. – История моя заключается всего лишь в том, что я сегодня ночевал в особняке графа Набедренных – мы все вчера долго кружили, не поверите, по Ссаным Тряпкам, у За’Бэя там приятели… Впрочем, неважно. Важно, что граф позвал нас на ночь к себе, и это было более чем уместно, мы с господином За’Бэем приглашение благодарно приняли, а Веня – добрый день, Веня; вы ведь с ним хоть немного знакомы, господа? – так вот, Веня ночевать с нами отказался, хотя граф его что только не умолял, – Золотце сверкнул глазами в сторону графа. – Господина За’Бэя же, как вы наверняка знаете, вежливость иногда подводит, он у нас человек прямой. Вот он вчера и пошутил в лоб: вам, мол, Веня, на службу с раннего утра? А Веня ничуть не оскорбился, но ответил со значением, что да, мол, с раннего утра, но вовсе не на службу, а по делам в Людской. По важнейшим, самым безотлагательным делам. – Золотце говорил без настоящей злобы, но очень едко. – Плугом по болоту, конечно, писано, я всё понимаю. Но и вы меня, господа, поймите: будто много среди вас тех, кто ещё не упрекал меня в, гм, романном мышлении. Демонстрирую чистейший образец.
В этом монологе сквозило столько не слишком скрываемой ревности, что Скопцов немедленно простил весь яд, тем более что и яд-то был неядовитый; ему только жаль стало, что граф таких тонкостей, наверное, не разглядит. Хикеракли изобразил вялую овацию, но прочие промолчали, дружно впившись глазами в Веню. Тот, к чести его будь сказано, не шевельнулся и не позволил себе чересчур ироничной улыбки; когда он заговорил, почуять в его голосе насмешку было очень непросто:
– Верно ли я вас понимаю, господин Золотце? Вы сейчас… высказываете предположение о том, что это, – Веня аккуратно поднял на ладони бумажного голубя, – моих рук дело?
– Да, – просто и с каким-то несвойственным ему упрямством ответил Золотце.
– По всей видимости, – не меняясь в лице продолжил Веня, – я единственный в Петерберге человек, что был вчера ночью в Людском и о чьей непосредственной деятельности вы ничего не знаете.
За то время, что он говорил, Золотце успел совладать с собой и натянуть почти симметричную маску иронического спокойствия.
– Позволите отчасти стилистический, отчасти фактический совет? Ну, от обладателя романного мышления, – усмехнулся он. – Ежели вы таким вот образом отрицаете свою причастность, это вы зря: штамп. А ежели, вообразим на мгновенье, пытаетесь оставить всем нам пространство для размышлений, то тоже зря. Сюжетные повороты слишком передерживать не стоит – аудитория может и заскучать.
Ответил – впрочем, не на эту реплику, а на давешнюю – вновь очнувшийся граф:
– Мой друг, вы, верно, и в самом деле дурно выспались. Простите великодушно за старого лакея, он невыносим и не поддаётся перевоспитанию, – извинялся он очень искренне. – Не позволяйте же раздражению портить всем нам день.
– Куда уж дальше портить, – пробормотал Валов.
– Просто ты пессимист, Коля, – немедленно влез Хикеракли, – а вот мой день с каждым словом становится только интереснее. Так что вы продолжайте, господа, продолжайте, не стесняйтесь ничуть! И главное, чтобы ненароком не сбиться, не думайте о том, сколько человек наипристальнейше глядят на вашу, гм…
– Catfight, – подсказал Гныщевич.
Золотце засверкал глазами пуще прежнего, Веня же выслушал эти почти оскорбления с достоинством, после чего покаянно склонил голову – вот только в его извинениях искренности не было ни капли:
– Простите, господа, я заигрался. Несколько неожиданно было так скоро услышать прямые обвинения. Простите и вы, господин Золотце, за неуместное кокетство. Вы совершенно правы, и это, – он смял бумажного голубя в пальцах, – дело рук именно моих.
Скопцов не поверил своим ушам. Листовочник наверняка мнил, что действует во благо; сам Скопцов весь день повторял эти слова вовсе не затем, чтобы себя убедить: иного на ум и не приходило. Но применить сию веру к Вене было, наверное, труднее всего – может, из-за театральности его тона, а может, из-за того, как неприятно резанула мысль: он сидел здесь, за столом в «Пёсьем дворе», и ждал их всех – хотел полюбоваться на реакцию!