355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зофья Посмыш » Пассажирка » Текст книги (страница 6)
Пассажирка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:32

Текст книги "Пассажирка"


Автор книги: Зофья Посмыш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

Вы смеетесь? Но если вы можете противопоставить моим словам только улыбку, согласитесь – это немного. А возразить вам нечего…

– Извините, герр Кречмер… Не принимайте мою улыбку за аргумент в споре. Я рассмеялся потому, что мне в голову пришла одна мысль: как изменяется угол зрения в зависимости от перемены позиции наблюдателя! Этот закон из области точных наук великолепно подтверждается и в психологии. Особенно в Германии. Если в сорок пятом году, слыша обвинения в свой адрес, немцы, как правило, молчали, то уже через три года они начали добавлять «но», стремясь переложить вину на Гитлера и его подручных. Все оказались виновными: союзные державы, Версальский договор, все, только не сами немцы. Я внимательно следил за послевоенными публикациями такого рода – теперь они встречаются очень редко, – и что же я обнаружил? Что даже лучшие, говоря о «виновности немцев», не могут удержаться от этого самого «но». Даже величайший и честнейший из немцев – Томас Манн говорит устами Цейтблома:

«Я говорю об этом сравнительно спокойно, так как в согласии со значительной частью нашего населения, даже наиболее тяжко пострадавшей и оставшейся без крова, полагаю, что мы получаем по заслугам, а если расплата за грех страшнее самого греха, то следует помнить: кто посеял ветер, пожнет бурю».

Видите, герр Кречмер: «Если расплата за грех страшнее самого греха». Хотя вряд ли можно определить достаточно страшную кару за те ужасы, за миллионы погибших, которыми Германская империя устилала свой путь к мировому господству. Только один человек говорил об этом, не добавляя «но». Доктор Штрайт. Он говорил о своей собственной вине и ответственности. Собственной ответственности, понимаете, герр Кречмер! Он, который большую часть гитлеровской диктатуры провел за колючей проволокой. Да, их было много, таких, как он, когда мы ворвались в Дахау. А теперь…

– Доктор Штрайт тоже начинает добавлять «но»?

– Нет, не то.

– А что же?

Бредли помолчал немного, потом сказал:

– Западная Германия снова сильна. И Штрайт в одиночестве.

– Послушайте, мистер Бредли. Я не совсем понимаю, куда вы клоните. Если вы хотите доказать мне, что немцы не изменились, то, ради бога, не употребляйте таких туманных аргументов. Я сам это знаю. Но тогда разрешите спросить вас: кто несет за все это ответственность, кто сделал так, что мы вновь стали могущественны? Ведь вы прекрасно знаете, кого благодарят миллионы немцев за стабилизацию и процветание, за то, наконец, что поражение превратилось в победу. Ведь сытую жизнь немцы ценят превыше всего и не видят, что под этим благополучием погребена самая главная возможность – возможность жизни. Да, да, мистер Бредли. Мы были побеждены полностью – морально и физически, мы были так слабы, так беззащитны в нашей духовной и физической нищете, что с нами можно было сделать все, что угодно. И хорошее в том числе. Все дело в выборе направления. Вы сказали: «Германия снова сильна», подразумевая, что немцы снова считают себя невиновными. Но кто помог нам стать сильными? Мы снова стали опасны, ибо убедились, что мир никак не может обойтись без нас, что наши так называемые преступления не столь уж преступны, коль скоро на них махнули рукой, а так называемые военные преступники – вполне порядочные люди, если вчерашние миссионеры и рыцари антигитлеровского крестового похода призвали их на службу новому порядку. И после этого вы еще удивляетесь, что немец, которого вы спрашиваете об этих «преступлениях», отвечает: «Не знаю». Вы пришли сюда, разыскали меня, одиноко сидящего в темноте и тумане, чтобы потребовать у меня, именно у меня, ответа на вопрос: почему ваш сын должен гибнуть за немцев и их грязные дела? Да потому, мистер Бредли, что этого хотело ваше правительство, а если отождествлять правительство с народом, как вы это делаете с немцами, то, значит, и вы сами этого хотели.

Только после длительной паузы Бредли ответил хрипловатым голосом:

– Вы, наверное, шутите. Или впали в полемический азарт. «Вы сами хотели…»! Да мое отношение к событиям мне разрешают выразить только на выборах! А потом… я могу идти спать. Эти господа делают все, что им заблагорассудится, не интересуясь моим мнением.

– Не мое дело убеждать вас, что могло бы быть иначе. Это прозвучало бы странно в устах немща – представителя народа, который в течение многих веков был безвольным орудием своих правительств. В свою очередь, то, что вы сейчас сказали, звучит не менее странно в устах человека, который именно соглашательскую позицию считает главной виной немецкого народа. Ибо при ближайшем рассмотрении окажется, что «попустительство преступлению» было, по существу, приятием действительности, которая поначалу вовсе не была откровенно преступной. И если мы внесем эту поправку, то увидим, что такая соглашательская позиция не является чертой, присущей исключительно немецкому народу. С таким же успехом можно спросить и вас, почему вы попустительствовали тому, что делали рулевые американского политического корабля? Разве это не попустительство преступлению? Пусть оно еще незаметно, только в зародыше, но где же ваше воображение, где политическое мышление? Его не хватило вам, так же как и нам, когда мы, видя на улицах людей с желтыми звездами, не поднимали голоса протеста. Почему? Может быть, и потому, в частности, что ничье воображение не могло предвидеть, что последствием такого рода фактов будут газовые камеры. Разрешите мне сказать еще несколько слов, и закончим эту беседу в тумане. Беседу, которая ни к чему не приведет, может быть, именно потому, что она происходит в тумане и нам не хватает твердой почвы, мистер Бредли. Твердой почвы убеждений, на которой стоит, например, наш общий друг доктор Штрайт. Я позволил себе провести аналогию между нами и вами не для того, чтобы продемонстрировать полемический прием, хотя у вас были основания так думать. Нет, мистер Бредли, это не полемический прием, это говорит моя горечь, столь же искренняя, как и та, которая слышится в ваших вопросах. Моя горечь удивила вас, привыкшего к всеобщему у нас культу Америки. Но ведь именно этот культ ясно указывает, кто главный виновник. Если вообще можно произносить слово «виновник», говоря о действительности, которую принято называть «экономическим чудом». Но я уже объяснил вам, что как раз в этом «чуде» я вижу утраченные немецким народом возможности, в том числе утраченные и мною, мистер Бредли.

Как вы уже знаете, в те времена я постарался сделать все, чтобы не стать негодяем. Я думал тогда об одном: после войны наступит время, когда человек сможет оставаться честным. не прибегая к головоломным выкрутасам, просто и свободно. Программа не слишком героическая, согласен, но я никогда не переоценивал своих возможностей. На мой взгляд, мистер Бредли, человека не следует подвергать слишком тяжелым испытаниям, он их не выдержит. Героизм – удел немногих. Естественное состояние человека не героизм, а потому можно утверждать, что эпохи, рождающие большое количество героев, это эпохи варварства и одичания. Совершенно очевидно, что в задачи человечества отнюдь не входит производство героев. Человек должен иметь одну элементарную возможность: быть добрым, не ломая при этом позвоночника. Я действительно сделал тогда все, что было в моих силах, чтобы не дать втянуть себя в это свинство, я дошел до предела своих сил. И если бы мой дядя, обер-штурмбаннфюрер, в свое время решил во что бы то ни стало пристроить меня в эсэсовскую полицию, вероятно, я не' избежал бы звания «военного преступника». Другое дело, что теперь я спокойно сидел бы где-нибудь в военном министерстве, если не в правительстве, а какой-нибудь другой, «чистый» Вальтер Кречмер страдал бы от угрызений совести, потому что согласился представлять меня на международной арене. Вот что я понимаю под утраченной возможностью – то, что не могу быть порядочным человеком, не вступив в конфликт со своим правительством, общественным мнением и своей совестью. Вы спросите, почему же я все-таки согласился представлять за границей это государство, все более и более напоминающее то, прежнее, двадцатилетней давности? Но до каких же пор можно оставаться внутренним эмигрантом?

Когда вы пришли к нам, я думал, что наступил конец старого мира. Мы были ничем, абсолютным нулем, но у нас зато было нечто исключительно ценное: возможность измениться, стать нацией, способной жить в мире среди других наций. Возможность доказать, что мы изменились, и слова Черчилля: «Немцы могут быть либо под ногами, либо у горла», – уже не относятся к нам. Вы отняли у нас эту возможность, оставив нам ту, другую, о которой говорил Черчилль: мы снова должны тянуться к чьему-то горлу. Такую возможность гарантирует нам первый в немецкой истории и столь желанный для политиков всех времен союз с вами.

– Очевидно, вас привлекала эта возможность, коль скоро вы с таким энтузиазмом согласились на наш союз.

Наступило молчание, и казалось, больше уже ничего не будет сказано. Но после томительно долгой паузы Вальтер снова заговорил:

– Вот почему наш разговор не может дать результата. Мы отбиваем мячик ответственности, будто играем в теннис. Но это не так, к сожалению, ибо я был бы очень рад, если бы наши проблемы ограничились теннисным кортом. Вы начали этот разговор, и, так как я «человек, с которым можно говорить обо всем», что же, пользуйтесь! Может быть, завтра со мной уже ни о чем нельзя будет говорить… Я не утверждаю, что все немцы, весь народ, жаждали морального возрождения, стремились к какой-то очистительной идее. Я хотел лишь сказать, что в тысяча девятьсот сорок пятом году у немцев было два вида прошлого: эсэсовское и лагерное. Да, и лагерное тоже, ведь в концлагерях находилось несколько сот тысяч немцев. Все дело было в том, с каким прошлым захотят победители, от которых тогда зависело почти все, с каким прошлым захотят они связать наш народ, в ту пору более безвольный, чем когда-либо. И вы знаете: доктор Штрайт остался в одиночестве. Почему же вы считаете возможным спрашивать меня, будет ли ваш сын…

* * *

Впервые за много лет Лиза позволила себе вспомнить все, ибо теперь она обрела способность, какой обладают немногие. Если им приснится кошмарный сон, они не стремятся ценой огромных усилий стряхнуть его с себя, проснуться, а, наоборот, принимают в нем активное участке, следят за развитием событий, уверенные в том, что, когда станет совсем невмоготу, они сумеют проснуться.

Уже многие годы, с тех пор как Лиза вышла замуж за Вальтера, она жила под угрозой возможной встречи с Мартой. Страх осаждал ее постоянно. Он подстерегал в ночной тишине, подкрадывался в редкие минуты послеобеденного сна, нападал даже днем, в моменты усталости и расслабления воли. Но никогда он не мог захватить ее врасплох, принять зримый образ. Она мгновенно просыпалась, напрягая волю, и противостояла надвигающемуся кошмару. В такие минуты мозг ее работал точно и четко, предупреждая об опасности. Лиза могла бороться только так, – ведь если враг застигнет ее врасплох, она уже не сумеет с ним справиться. И вот этот недосмотренный сон грубо ворвался в действительность. А когда Лиза, поверженная, охваченная ужасом, поняла, что не в силах проснуться, стряхнуть с себя этот страшный сон, ставший явью, тогда пришел стюард и сказал: «Она англичанка». И Лиза обрела свободу. Теперь она могла себе позволить досмотреть свой сон, досмотреть спокойно, без паники, без замирания сердца, смело глядя в лицо прошлому. Ведь в любой момент можно было позвать стюарда и заставить его повторить: «Дама из сорок пятой каюты – англичанка; она едет в составе международной комиссии».

Лиза улыбнулась про себя. «Международной…» Как болезненно, почти до смешного ненавидела это слово Мария Мандель!

* * *

Бедная Мария! «Если бы я родилась снова, то сделала бы то же самое». Она сказала это в последнем слове перед своей ужасной казнью. А тогда, двадцать лет назад, она говорила Лизе – в то время надзирательнице Анне Лизе Франц:

– Анхен, сюда должна приехать какая-то дурацкая международная комиссия. Мы хотим показать ей твою команду: твои люди выглядят лучше других, у них лучшие бытовые условия. Нужно подсунуть таких заключенных, которые на возможные вопросы ответят как следует. Необходимо принять меры, чтобы не было никаких инцидентов. Как ты думаешь, эта твоя любимица?..

Старшая надзирательница Мария Мандель спрашивала, а она, Анна Лиза Франц, пользовавшаяся ее абсолютным доверием, не могла ответить быстро и точно, как требовалось. Ведь она не знала даже, жива ли еще эта ее «любимица». Уход Марты в больницу оказался для Лизы, к ее собственному удивлению, своего рода освобождением. Как это ни парадоксально, но она почувствовала себя свободной, почувствовала облегчение, как солдат, узнавший о перемирии. Только тогда она поняла, скбль мучительной была их странная игра, а поняв, решила покончить с этим, избавиться от Марты, перевести ее в другую команду, если каким-то чудом та не умрет в лагерной больнице.

А теперь старшая надзирательница спрашивала ее: «Как ты думаешь, эта твоя любимица?..» Что ей ответить?

– Она в больнице.

– Тиф?

– Не знаю. У нее была довольно высокая температура.

– Жаль. Она приметная, твоя Марта.

– Фрау Мандель, – надзирательница Франц, как и подобает хорошему солдату, быстро примирилась с мыслью об окончании перемирия, – что, если перевести ее из больницы в барак? Конечно, если у нее не тиф.

Старшая задумалась:

– А что нам это даст? Они наверняка предпочтут посетить больницу, чем смотреть одну больную.

– Индивидуальный уход может показаться более убедительным…

Несколько мгновений старшая с нескрываемым интересом разглядывала ее.

– Это неплохая мысль, Анни, очень неплохая. Согласна. Переведи больную в барак. Конечно, если у нее не тиф.

У Марты не было тифа, ее перевели в барак и тем самым спасли от почти верной смерти. И это сделала она, надзирательница Анна Лиза Франц. Она сказала Вальтеру правду. А обстоятельства? Кто посмел бы обвинить ее? Ведь только так она могла спасти Марту. Все, что случилось позднее, не было ею задумано. Разве могла она предположить, что, придя в больницу к Марте, встретит там Тадеуша? Это было какое-то странное стечение обстоятельств. Она хотела только перевести Марту в барак, чтобы показать ее комиссии, а то, что было потом… произошло по вине Тадеуша.

* * *

Лиза увидела его у постели Марты, когда сразу же после разговора со старшей зашла в больничный барак. Куда девался его инстинкт старого заключенного? Марта не могла видеть Лизу: она лежала спиной к двери, но он-то! Лиза остановилась у входа и смотрела на него в упор. Тадеуш, по-видимому, забыл, где находится, забыл обо всем. Склонившись к Марте, он что-то говорил ей и даже улыбался. И в этой улыбке было столько серьезной, почти отцовской нежности, что у надзирательницы Анны Лизы Франц сжалось сердце. Женщина, на которую никто так не смотрел, обижена жизнью. Вот о чем она подумала в тот момент и даже не почувствовала стыда от такой мысли. Любовь никогда не была для нее только вопросом физиологии, но другой любви она не знала. И, глядя теперь на Марту, надзирательница Франц завидовала ей. Завидовала этой жалкой заключенной, лишенной даже тени надежды на завтрашний день, ибо каждый новый день мог стать последним в ее жизни. Но Тадеуш… «Любовь связывает с жизнью, а здесь надо быть готовым к смерти», – так ведь заявил Тадеуш, а теперь он улыбался. Разве эти слова говорил он сейчас Марте? Почему же он пришел сюда? Ну конечно! Он отказался только от ее посредничества, от посредничества надзирательницы, лишая ее средства воздействия на Марту. Он разгадал ее тайный замысел. А… что, если вызвать Таубе? Неужели этот «номер» в самом деле не выдержит, если Таубе ударит его невесту?

Она зашла к старосте барака.

– Позовите ко мне заключенного, который пришел навестить больную.

Тадеуш не испугался.

– Так как же? – спросила она.

Он молчал.

– Вы знаете, каковы последствия подобного поступка?

– Так точно, фрау надзирательница.

– Вы ничего не хотите сказать в свое оправдание?

– Нет, фрау надзирательница.

– Подумайте, молчание не всегда золото.

– У меня нет оправданий: ни перед вами, ни перед лагерным уставом.

– А перед самим собой вы можете оправдать этот поступок?

– Фрау надзирательница, идя сюда, вы, конечно, видели горы трупов возле бараков. По ним бегают крысы. – Лиза понимала, что он принуждает себя отвечать ей, и почувствовала удовлетворение. – Завтра и она может оказаться там. И я не увидел бы ее… с отросшими волосами.

Лиза сделала вид, что не поняла намека, хотя на самом деле была потрясена его жестокостью.

– Значит ли это, что вы не намерены встречаться с ней, если она будет здорова?

– Да, именно так.

– Можете идти.

– Разрешите мне только успокоить Марту насчет…

– Я это сделаю сама. А если еще раз встречу вас здесь, то буду рассматривать это как попытку обмануть меня и приму соответствующие меры, не считаясь с Мартой.

Он надел шапку и ушел. Выглянув в окно, Лиза увидела, как Тадеуш обернулся. Она подошла к постели Марты.

– Завтра тебя переведут в барак, – сказала Лиза как можно мягче. – А то, чего доброго, подхватишь здесь тиф.

Марта даже не шелохнулась, в глазах ее было отчаяние.

– И… ты даже не благодаришь меня за заботу?

– Спасибо, фрау надзирательница, – ответила она с тем же выражением.

Тогда Лиза сухо успокоила ее:

– Тебе незачем убиваться. Тадеушу ничего не угрожает. Пока…

– Пока? – переспросила больная.

Впервые в ее глазах была мольба, и надзирательница Франц холодно улыбнулась.

– Я не напишу рапорта, если… Словом, только от тебя зависит, дам ли я этому делу ход.

Следующий день показал, что Марта правильно поняла предупреждение надзирательницы.

Приехала эта идиотская комиссия. Какие-то шведы, швейцарцы, привыкшие зарабатывать на нейтралитете и гуманизме. Боже, как они смотрели на немецкий персонал лагеря! Как на людоедов! Надзирательница Анна Лиза Франц едва сдерживала возмущение. Она чувствовала себя глубоко оскорбленной. По какому праву? Что они о нас знают? Она искренне сочувствовала Марии Мандель, которой пришлось сопровождать комиссию, и вместе с тем восхищалась ее хладнокровием и самообладанием.

Все разыгралось, как по нотам. А ведь на самом деле если и была проведена какая-то подготовка, то лишь очень незначительная. Случайность завершила этот спектакль и придала ему совершенную форму. В эсэсовской аптеке Лиза достала для Марты лекарства, вызвала старшего врача лагерной больницы. Когда раздалась команда «Achtung» и комиссия вошла в барак, у постели больной стояли заключенная – врач, профессионально серьезная, – и она, надзирательница Анна Лиза Франц, которой с этого дня предстояло стать легендарной фигурой, воплощением благородства. Члены комиссии сразу же кинулись к Марте; до сих пор они не встречали больных в бараках. Осмотрели лекарства и обменялись взглядами.

– Что с ней? – спросил врача один из членов комиссии, верзила с лошадиным лицом.

– Воспаление легких.

– Давно больна?

– Неделю.

– С каких пор получает лекарства?

– С сегодняшнего дня.

– Почему так поздно? – возмутился другой член комиссии.

– В больничной аптеке не было нужных лекарств, – спокойно ответила врач.

А Мария добавила холодно:

– Я вынуждена напомнить вам, что идет война. Наши солдаты на фронте не всегда получают эти лекарства.

Члены комиссии снова переглянулись. Один обратился к Марте:

– Вы давно в лагере?

– Полтора года.

– Вы… впервые заболели здесь?

Чуть-чуть помедлив, Марта ответила:

– Да.

– За полтора года? – удивился он. – И вы ни разу не болели? Никакой простуды, гриппа или насморка?

И тогда Марта посмотрела на него.

Не было произнесено ни одного слова, но ведь она говорила ! Почему этого никто не услышал? Почему старшая не прервала ее, не велела им уйти? Ведь она говорила ! Столько насмешки, столько нескрываемой иронии было в ее. взгляде, что тот, из комиссии, все понял. Он слегка покраснел и отвел взгляд. Посмотрел на коменданта лагеря, потом на Лизу.

– Какую работу выполняет эта заключенная?

– Она работает писарем, – вежливо ответила Лиза. – В моей команде, в конторе вещевого склада.

Теперь в разговор вступил первый, с лошадиным лицом:

– Эта работа утомительна?

И снова тот же взгляд Марты. Нет. Этого нельзя было допустить! Лиза поспешила вмешаться:

– Не более, чем любая конторская работа, не правда ли, Марта?

Та автоматически повторила:

– Не более, чем любая конторская работа…

Члены комиссии уже не знали, к чему бы придраться.

– А… письма из дому вы получаете регулярно?

– Да, – ответила Марта, – регулярно.

– А… могут родственники навещать заключенных?

Тут уж старшая не выдержала.

– Разве вам известна хоть одна страна, где это практикуется? – спросила она ледяным тоном. – У нас здесь политические заключенные!..

– Достаточно того… – Лиза неожиданно для самой себя перебила старшую. Разве могла она предугадать последствия своего легкомысленного поступка? – Достаточно того, что в некоторых случаях заключенным разрешают посещать друг друга. Если они состоят в родстве.

– В каких это случаях? – Комиссия явно заинтересовалась.

– Например, в случае болезни, – ответила Лиза, краем глаза заметив удивленный и одновременно веселый взгляд Марии Мандель.

– Да? Может быть, и в данном случае тоже? – спросил тот, с лошадиным лицом.

Марта побледнела. Ее взгляд на мгновение остановился на лице Лизы. Лиза испугалась: откажется, и не только откажется, расскажет все, как было. Нельзя медлить ни минуты.

– Да. У этой заключенной здесь жених. Тоже политический. Он навестил ее вчера.

Теперь все смотрели на Марту: и комендант, и старшая, и члены комиссии. Но она молчала. Страшная бледность, покрывшая ее лицо, не могла ускользнуть от их внимания. Надо было действовать. Заставить ее ответить, прежде чем она опомнится и на что-то решится.

– Ну что же ты, Марта! Скажи нам, навестил тебя вчера твой Тадеуш? – спросила Лиза, придав голосу добродушно-шутливый тон.

И в тишине, наступившей после этого вопроса, раздалось еле слышное «да».

Провожать комиссию пошел только комендант, старшая осталась.

– Девочка! – хохотала она. – Это было замечательно! Считай, что повышение у тебя в кармане. А твоя Марта… Ну, ну, конечно, она заслужила перевод в группу «проминен-тов». Заканчивай свою стажировку и отправляйся в Мюльхаузен.

– Смогу я взягь с собой Марту? – спросила Лиза и сама удивилась своему вопросу. – Мне кажется, такие случаи бывали в нашей практике.

Старшая похлопала ее по плечу.

– Понятно, понятно. Ты прекрасно усвоила истину: управлять ими с их помощью.

Действительно ли Лиза имела это в виду, обращаясь к начальнице с просьбой, которая для нее самой была неожиданна? Нет, такая оценка ее просьбы была бы слишком примитивной и неверной, хотя анализ ее поведения с позиций сегодняшнего дня давал материал для такого рода предположений. В тот момент, когда Лиза спросила: «Смогу ли я взять с собой Марту?» – у нее не было никаких задних мыслей. Перед ее мысленным взором стоял только один образ: Тадеуш, склонившийся над Мартой. Лиза отнюдь не собиралась разлучать их. Они и так были в достаточной степени разъединены, и не только из-за строгостей лагерного режима, а потому, что сами так решили.

Ведь после истории с комиссией и Марта, конечно, поняла, что здесь не место для любви, так же как она, надзирательница Анна Лиза Франц, поняла, что это последняя партия, которую ей удалось выиграть в ее нелепой борьбе с Мартой. Чем же в таком случае была вызвана странная просьба Лизы, если еще два дня тому назад она твердо решила избавиться от Марты? Она не могла ответить на этот вопрос, не сумела объяснить себе тогда, что руководило ею, да и теперь тоже…

Впрочем… Стоит только позвать стюарда или произнести вслух его слова: «Она англичанка», как все станет на свое место. Значит, можно досмотреть этот сон, не опасаясь, что не проснешься, когда будет особенно страшно. Можно вернуться в прошлое, почти на двадцать лет назад, посмотреть на себя, молодую идеалистку, которая в концлагере пыталась действовать по принципу личных побед над отдельными заключенными. И Лиза, сегодняшняя Лиза, понимает, что ее тогдашняя нелепая просьба нанесла сокрушительный удар по этому принципу. Впрочем, непригодность такого принципа обнаружилась значительно раньше – еще тогда, когда Лиза прибегла к нечестному способу, решив использовать любовь Марты, чтобы подчинить ее себе. Следующей ступенью был шантаж, а потом оставался только террор. Ибо решение забрать уже совершенно ненужную ей Марту в другой лагерь нельзя было расценить иначе, как террористический акт. Теперь отношения между ними строились только на этом. Да иначе и не могло быть. Ведь Лиза вопреки тому, что она о себе думала, начиная службу в СС, приехала в концлагерь с грузом дурацких идеалистических представлений. Ее жалкая теория личных побед была, несомненно, явлением болезненным – любой рядовой эсэсовец мог без труда поставить такой диагноз. И все же она должна была пройти через это. Только так она узнала то, что другие знали с первого дня службы: террор – это единственное средство. Но Лиза никогда не была хорошей эсэсовкой. Она просто не годилась для такой работы. Даже усвоив истину о терроре, она пугалась его последствий. Оказалось, что одних благих намерений, даже подкрепленных верой в фюрера, недостаточно. Необходимо было еще решиться перейти границы того, что сентиментальные слюнтяи окрестили словом «человечность». А она не сумела. Ведь сортировка вещей убитых, которой она занималась на своем складе, это еще не сортировка…

Нет, это уж слишком, надо проснуться.

– Она англичанка, – произнесла Лиза вслух, – она англичанка и ничего не знает. Ничего. Любой пассажир мог сесть там, в темном холле, и зажечь свет, когда я остановилась перед зеркалом. И любой мог по каким-то своим, личным мотивам заказать эту дурацкую песенку, которая так напугала меня.

Вообще если бы исследовать вопрос о восприятии музыки людьми, и не только легкой музыки, тесно связанной с повседневной жизнью и переживаниями слушателей, а всякой, даже самой сложной, наверняка оказалось бы, к ужасу сторонников чисто эстетических эмоций, что восприятие музыки в огромной степени зависит от внешних, внемузыкальных факторов. Разве можно, например, предположить, чтобы у Марты – если, конечно, она жива – музыка «Тангейзера» не вызывала в памяти тот же образ, который уже многие годы, с тех пор как Лиза стала счастливой фрау Кречмер, неизменно преследует ее в концертных залах: симфонический оркестр, оркестранты в полосатых бело-голубых куртках, с бритыми головами?..

Да. Надзирательница Франц заставила Марту пойти на концерт в мужской, лагерь. Это был очередной номер вновь открытой Лизой и, как оказалось, единственно возможной программы – программы террора. Надзирательница Франц прекрасно знала, – что Марта не хочет идти туда. Во-первых, потому, что это была привилегия, предоставленная капо и старостам, с которыми Марта не желала иметь ничего общего. А во-вторых, она как-то сказала Лизе во время одного из концертов: «Здесь не место для музыки». Тем не менее Лиза привела ее туда, в этот единственный в своем роде концертный зал.

Он был великолепен, этот мужской симфонический оркестр. Его стоило бы показать тем типам из комиссии, космополитам, специалистам по вопросам гуманности: наверняка у них в Стокгольме или Цюрихе не нашлось бы лучшего. Ах, как они исполняли Вагнера, эти поляки! Не хуже, чем знаменитый мюнхенский оркестр, который они с Генрихом слушали в последний его приезд. Уже несколько месяцев ее муж, Генрих, не давал о себе знать. Нет, она не страдала. Генрих! Как она разочаровалась в нем! Они просто стали чужими. Возможно, это случилось еще до его отъезда на фронт. Если время от времени Лиза и вспоминала его, то делала это скорее из чувства долга: как-никак он служил в армии фюрера, сражался за родину. И в конечном счете не так уж важно, делал он это по своей собственной воле или нет. Вот теперь мимолетное воспоминание о нем появилось и быстро исчезло, не взволновав Лизу. Шквал мощных звуков налетел на нее, и надзирательница Анна Лиза Франц забыла обо всем. О том, что идет война, что рядом вместо элегантно одетых завсегдатаев концертных залов сидят люди в зеленых-мундирах и вопреки правилам хорошего тона держат на коленях форменные фуражки с уродливой, в сущности, эмблемой; что у нее болит голова от угарного запаха паленого мяса, запаха, который уже целую неделю стелется над лагерем; что по железным дорогам мчатся все новые и новые составы с этим живым мясом; что, наконец, «здесь не место для музы^ ки». Она забыла и о Марте, которую привела сюда для того, чтобы в музыке Вагнера та увидела еще одно проявление мощи немецкого духа, и которая сидела где-то сзади, среди «промииентов», сосредоточенная, внешне спокойная. Лиза закрыла глаза рукой, как это делают меломаны, и с наслаждением погрузилась в мир звуков. Через некоторое время она случайно подняла голову, увидела дирижера в полосатой лагерной форме и, внезапно вспомнив о Марте, захотела взглянуть на нее, чтоб увидеть ее лицо, ее реакцию. Лиза обернулась и несколько минут тщетно искала ее глазами. И тогда она заметила Тадеуша. Он стоял, прислонившись к стене, в углу зала и смотрел в другую сторону. Проследив за его взглядом, Лиза обнаружила наконец Марту. Та сидела, подавшись всем телом вперед, как бы желая приблизиться к нему. Ее лицо было спокойно и безжизненно, как маска.

На этот раз Тадеуш почувствовал взгляд Лизы. Но не испугался, не отвернулся. Некоторое время он смотрел ей прямо в глаза, нагло, почти цинично. Неужели… и он умеет читать ее мысли? Движением руки Лиза указала ему на дверь. Он немедленно вышел. Лиза еще раз взглянула на Марту. И так же, как раньше, следя за его взглядом, она отыскала Марту, так теперь… Он стоял в толпе заключенных за окном и смотрел. Стекло то и дело покрывалось паром от его дыхания, капельки воды стекали вниз, прочерчивая извилистые дорожки, а они смотрели друг на друга, ничего не замечая. Два человека с мертвыми лицами, на которых жили только глаза.

Внезапно раздался всем хорошо знакомый гудок паровоза на лагерной ветке. Несколько эсэсовцев вскочили, среди них комендант лагеря Гёсс. Выходя, он махнул рукой остальным: не отвлекайтесь. В зале снова воцарилась тишина. «Тангейзер» торжествовал.

Полоса света проникла в каюту, и Лиза очнулась. Она увидела в дверях Вальтера, хотела спросить: «Уже поздно?» – но голос изменил ей. Вальтер вел себя как-то странно: с величайшей осторожностью закрыл дверь и на цыпочках прошел к себе. Лиза слышала, как он раздевался, ложился. Сейчас он должен закурить – он всегда выкуривает сигарету перед сном. Ей даже казалось, что она слышит стук сигареты по коробке, но так и не увидела огонька зажигалки. Она продолжала напряженно прислушиваться, не скажет ли он ей хотя бы «спокойной ночи»? Но на его половине была тишина – неестественная, беспокойная, словно кто-то притаился и ждал. Внезапно ее ужаснула мысль, что муж может заснуть, так и не сказав ничего. Она позвала: «Вальтер!» И еще раз, погромче: «Вальтер!» Но Вальтер уже спал или притворялся спящим. Пытаясь успокоиться, Лиза повторяла: «Ведь она англичанка, англичанка», но теперь это спасительное заклинание не помогало. Тогда она дрожащей рукой зажгла ночную лампочку и пошарила в ящике стола. Вынула из коробочки таблетку, потом другую и, подумав, еще одну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю