Текст книги "Пассажирка"
Автор книги: Зофья Посмыш
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Как прикажешь это понимать?
Лиза приободрилась.
– Бог мой! Я ей сделала столько хорошего. Не раз спасала жизнь. Я была для нее, – с горечью улыбнулась Лиза, – ангелом-хранителем. Этаким… лагерным ангелом-хранителем…
В ожидании ответа она отважилась поднять глаза. Но Вальтер, казалось, ничего не слышал. Он лихорадочно передвигал бутылки в баре. Наконец нашел нужную, наполнил рюмку, залпом осушил ее и сел в кресло, закрыв лицо руками.
– Я была добра к ней, Вальтер. – Голос ее задрожал.
– Ты была добра к ней… – повторил он, как показалось Лизе, с насмешкой.
Она не выдержала.
– Ты не знаешь, ты понятия не имеешь, как трудно было оставаться доброй в том аду!
Вальтер брезгливо поморщился.
– Нельзя ли, – процедил он, – без литературщины?
– Би-Би-Си организовало тогда серию передач, которые начинались словами: «Говорит ад Европы – Освенцим», – как бы оправдываясь, сказала она.
Вальтер даже привскочил.
– Боже мой! Освенцим?
Лиза видела, как на лбу у него выступили крупные капли пота, и не могла выговорить ни слова.
– Освенцим? Именно Освенцим?.. Господи! – И затем бесстрастно, как чиновник, проверяющий анкету, он спросил: – Как ты попала в СС?
Лиза ответила не сразу. Она долго смотрела на него молча, а потом сказала:
– Я верила в Гитлера.
Вальтер сорвался с кресла.
– Ты верила? Ты'? Первый раз слышу! Когда мы познакомились…
– Тогда с этим было кончено. Для меня больше, чем для кого-либо другого.
– Потому что он проиграл?
– Потому что я познакомилась с тобой.
Он снова сел.
– Говори! Рассказывай все, о чем ты умолчала тогда. Говори!
Она выпила воды, потом взяла сигарету и долго искала спички, пытаясь медлительностью движений скрыть растерянность или, быть может, оттянуть свою исповедь. И, наконец, заговорила:
– Я вступила в СС в сорок третьем году. Я не знала… нет, вернее, знала, почему делаю это. Не знала только, во что это выльется… Я пошла туда, чтобы стоять на страже безопасности страны… Мне сказали… что я буду следить за ее врагами. Обергруппенфюрер Поль говорил: «Освенцим – болото, позор немецких концлагерей. Только лучшие из эсэсовцев могут оздоровить это болото». Я считала своим долгом пойти туда, где труднее всего. К словам об «оздоровлении» я отнеслась всерьез. В марте сорок третьего года я уже была в «аду Европы».
То, что я увидела… Обергруппенфюрер Поль… Нет, его слова о болоте не были метафорой. Там было именно болото. В буквальном смысле этого слова. И оно… воняло. За полкилометра от лагеря слышно было зловоние. Две уборные на тридцать тысяч человек… Весь лагерь превратился в сплошное отхожее место. Вонючая, жидкая грязь. Она была всюду. В бараках без полов. На лагерной улице. На поверочных плацах. В грязи валялись трупы. Потеки черного кала на ногах свидетельствовали о болезни. Дистрофия. Это… это было омерзительно. Невообразимо. У меня сжималось горло. Выворачивалось нутро. Меня предупреждали, что нельзя поддаваться жалости. Излишние предупреждения. Для жалости не оставалось места… Все… все другие чувства вытеснило отвращение. Когда я первый раз шла по лагерной улице в Бжезинке [3]3
Часть лагеря Освенцим.
[Закрыть]единственное, о чем я думала… Но это было невозможно. Оттуда не было выхода.
Старшая надзирательница встретила меня приветливо. Сказала, что ей писали обо мне много хорошего, что она рассчитывает на мою честность и энергию и доверяет мне вещевой склад.
Вещевой склад… Лишь несколько дней спустя я поняла, какой трудный участок мне достался. Эти два барака – неподалеку от желез нодорожного тупика и крематория – стояли за пределами лагеря. Они были выделены. Но они… быть может, даже больше, чем самый лагерь, говорили о том, что такое Освенцим. Там, внутри лагеря, еще была жизнь. Отвратительная, как… жизнь свалки нечистот, но все же… А здесь… только мертвые вещи мертвецов.
Старшая надзирательница лично повела меня туда. Мы отправились пешком, чтобы я могла побольше увидеть. Дорога разделяла два лагеря. Мужской и женский. Она шла параллельно железной дороге. Там стояли люди. Никто не пытался их построить. Они стояли как попало; некоторые даже сидели на земле, хотя был март. Казалось, они ждут чего-то. Тогда я еще не знала чего. Я думала, прибыл новый эшелон. Старик с белой бородой пел. Нет, это не было пение. Он выкрикивал не то молитву, не то песню и при этом вскидывал руки кверху… Это было ужасно. Я спросила старшую:
– Нельзя ли заставить его замолчать?
Она ответила:
– Пусть поет. Они тогда спокойнее пойдут туда… – и кивнула в сторону красного здания, похожего на завод.
К этому зданию подъезжали одна за другой машины с красным крестом.
– Увозят больных? – спросила я.
– Нет. Привозят лекарство. Универсальное лекарство от всех болезней. – Мне показалось, что старшая улыбнулась, но она тут же серьезным тоном продолжала: – Надзирательница Франц, раз вы не знаете, то мой долг сказать вам. Эти машины привозят газ «Циклон Б». – А так как я все еще не понимала, она холодно добавила: – Остальное вы узнаете от своих коллег… – И привела меня в барак, где мне предстояло работать.
Я увидела груды вещей, их разбирали женщины-заключенные.
– Вы начнете с того, что разгоните эту шайку, – сказала старшая. – Они все совершенно разложились. Надо заново создать команду.
На следующий день – это было воскресенье – я отправилась к баракам команд, работающих вне лагеря. Шел проливной дождь. Все заключенные убирали плац. Женщины накладывали грязь лопатами на носилки и несли за ворота. Бессмысленное занятие. Жидкая грязь стекала с носилок прежде, чем женщины успевали пройти полдороги. Я сказала об этом наблюдавшему за ними дежурному эсэсовцу. Он посмотрел на меня, как на полоумную. Потом загоготал: «Вы, видно, новенькая…»
Я приказала всем построиться. И когда они уже стояли в два ряда, подумала с облегчением: «Какое счастье, что мне поручили работу не с живыми, а с умершими». Таким смрадом несло от заключенных. Я помню этот запах до сих пор. Сегодня, в коридоре, когда она прошла мимо… я его снова почувствовала… Женщины, из числа которых я должна была отобрать себе работниц, были похожи на тени. Но они были все-таки живые люди, и они понимали: для них это последний шанс – работа под крышей. Они впивались глазами в мое лицо, когда я шла вдоль шеренги, взглядом умоляли обратить на них внимание. Но я их не видела. То есть не различала их лиц. Они были все одинаковы, возможно, потому, что у всех было одно и то же голодное выражение. А ее я заметила. Ее одну. Почему – не знаю. Она ничем не выделялась. Была так же худа, как все, из-под платка у нее, как у всех, торчали коротко остриженные волосы. Лицо ее, как у всех, покрывал пушок, который свидетельствовал о крайнем истощении. Но она не ловила моего взгляда. Смотрела прямо перед собой, может быть, даже на меня. Но так же, как я не видела их, она не видела меня. Впоследствии другие надзирательницы говорили про нее: «В глазах у нее как будто есть дно. И на этом дне совсем не то, что видим мы». Но тогда я еще этого не знала. Я заметила этот взгляд и заколебалась. Я не сразу велела ей перейти в шеренгу отобранных, а сперва заговорила с ней. Не знаю, почему я сочла нужным спросить, хочет ли она работать на вещевом складе. И тогда… тогда она на меня взглянула. Она как будто… вернула этот взгляд откуда-то издалека, посмотрела мне в лицо и сказала спокойно, не проявляя особой радости: «Jawohl, Frau Aufseherin». – «Вы знаете немецкий?» Эта мысль пришла мне в голову мгновенно. Она снова ответила: «Jawohl, Frau Aufseherin». А когда я ей сообщила, что она будет у меня писарем, то услышала эту же фразу в третий раз.
И вот она сидела вместе со мной в конторе, чистая, вымытая, одетая в обычное платье, и, если бы не красная полоса, намалеванная на спине, она была бы похожа на девушку из хорошей немецкой семьи. Однажды я предложила ей половину своего завтрака. Боже мой! До чего же осторожно я это сделала!.. Словно боялась обидеть ее. А ведь она была голодна, чудовищно истощена, и каждый кусок хлеба… И все же она поблагодарила меня так, что я сразу поняла: она благодарит не столько за хлеб, сколько за то, в какой форме я его предложила. Потом я стала угощать ее все чаще, хотя… хотя она по-прежнему не выражала особой благодарности. Я делилась с ней даже обедом, который нам привозили из эсэсовской кухни. Обеды были хорошие, и любая другая на ее месте целовала бы мне за это руки. Но не она… И все же она мне нравилась. Как ни странно, мне нравились в ней именно те черты, которые потом разъединили нас и разрушили мой план. План ее спасения. Она была дисциплинированна, но без тени раболепия. Мне нравилось, как она отвечает на мои вопросы. Льстило, что она встает, когда я с ней разговариваю. Мне хотелось верить, что она это делает из уважения ко мне, а не потому, что так полагалось. Я обращалась к ней на «вы». Впрочем, я обращалась так ко всем заключенным. Пожалуй, я единственная из всех эсэсовцев придерживалась этого правила. Мне было непонятно, как можно поступать иначе. Ведь «ты» говорят только близким. Большинство эсэсовцев не вдавалось, однако, в такие тонкости. Может быть, потому, что фамильярное «ты» они, как правило, сопровождали грубой бранью. Только я да еще старшая надзирательница не давали воли языку. И они, эти «номера», ценили это. Были мне благодарны. Уважали меня. Она тоже. Так мне, во всяком случае, казалось вначале. Если я иной раз говорила ей «ты», то чтобы подчеркнуть свое особое расположение к ней. И она именно так воспринимала это. Краснела. А у меня от радости, становилось теплее на душе. Да, наша близость, скорее внутренняя, не выраженная словами, значила для меня очень много. Особенно вначале, когда я была вся во власти ужаса и отчаяния. Она помогла мне справиться со всем этим, держать себя в руках. Думая о своей дальнейшей работе, я всегда видела ее рядом с собой. Я вспоминала слова коменданта лагеря: «Лучшие из эсэсовцев при помощи лучших заключенных могли бы вернуть лагерю соответствующий облик». Но, постоянно повторяя эти слова, я не сознавала, что мое расположение к Марте переходит дозволенные границы. Я не замечала, что оно противоречит моему служебному долгу, присяге. Посуди сам, Вальтер. Одним из самых грубых нарушений лагерного устава, влекущим за собой наиболее строгое наказание, считалось общение с мужчинами. А я, пользуясь тем, что комендант лагеря разрешил «одалживать» мужчин-заключенных для организации работы на отдельных участках женского лагеря, привела к ней однажды… Да, привела однажды ее жениха… возлюбленного или… в общем, не знаю, кем он ей приходился. Когда они увидели друг друга… Нет, я не могу тебе передать. Его напряженное лицо, ее бледность. И глухое молчание. И рядом с ними – я, приведшая его налаживать отчетность…
Ее остановил приступ сухого, мучительного кашля.
– Выпей воды, – холодно сказал Вальтер.
Лиза не слышала. Взгляд ее был неподвижен.
– Я заколебалась… Тогда мне впервые пришло в голову, что я нарушаю устав. Я подумала, не отправить ли его немедленно назад. Но я не сделала этого, оставила их вместе. Они сидели рядышком, за столом: словно у себя дома читали вместе книгу. Они беседовали. Конечно, не об отчетности. Я следила за ними и все видела. Как он смотрел на нее… Как несколько раз быстро пожал ее руку. Как она старалась сдержать слезы. Как он погладил украдкой ее обезображенную стрижкой голову. Вела ли я себя так, как…
– Выпей воды, – повторил Вальтер, не поднимая головы. – Графин у тебя под рукой.
Лиза выпила, но голос ее звучал хрипло.
– Он был старше ее, лет на десять старше. Видавший виды мужчина, один из первых номеров. Я знала, что это значит. Ветеран, лагерный дока, один из самых крепких, раз он жив до сих пор… И он… не мог справиться с собой, преодолеть волнение. А я смотрела на это и ничего не предпринимала. Подумай только, чем я рисковала! Если бы зашел кто-нибудь из начальства и увидел, как ведут себя эти двое? Когда ему пришла пора возвращаться в мужской лагерь, я сказала: «Вы можете попрощаться со своей невестой». И даже отвернулась. А он поцеловал ей руку. Я видела его бритую голову – он снял шапку и низко поклонился, словно прощался с кем-то из нас. Если б это увидел кто-нибудь из эсэсовцев… Я бы не удивилась, если б… Скажи, Вальтер, можешь ли ты после всего, что ты знаешь об Освенциме, представить себе такую сцену?
Он не отвечал. Не смотрел на нее. Не поднимал головы. Лиза видела только нижнюю часть его лица. Глаза и лоб он закрыл ладонью. Могло показаться, что он спит и совсем не слушает. Но она продолжала, словно теперь ей было уже безразлично, слушают ее или нет, словно ей необходимо было просто высказаться.
– Я была добра к ней. Более того, я была ее лагерным провидением. Когда она заболела… Больных нельзя было оставлять в общем бараке. А в лагерную больницу, переполненную и лишенную элементарного оборудования, приходили только умирать. Однажды утром я не застала Марту на складе. Капо [4]4
В гитлеровских концлагерях – помощник надзирателя из числа заключенных.
[Закрыть]доложила мне, что ее несколько дней сильно лихорадило, а сегодня она легла в больницу. Я поняла, что это значит. Пока заключенный боролся за свою жизнь, он в больницу не ложился. Она сдалась. Я поехала к старшей надзирательнице.
– Мне нужна эта девушка, – сказала я. – Я хочу сделать из нее «проминента». И твердо рассчитываю на успех. Я затратила на нее немало сил. А теперь она легла в больницу.
Старшая отнеслась к моим словам доброжелательно.
– Это хорошая идея, – сказала она. – Если у нее не тиф, можешь перевести ее в общий барак, Анни…
Вальтер поднял голову.
– Она называла тебя Анни? – спросил он с таким изумлением, словно во всем ее рассказе самым невероятным было то, что для одних, в том числе и для него, она была Лизой, а для других, к которым он, Вальтер, не имел отношения, – Анни.
Лиза сразу поняла, что он имеет в виду. Она, казалось, была поражена этим, уж очень обыденным для такого момента вопросом.
– Да… Это же первая часть моего имени. Старшая меня называла Анни, и так уж повелось…
– Там, – дополнил Вальтер, и слово «там» вернуло его к действительности: – Что значило «проминент»? – Ему казалось, что это спрашивает кто-то другой, чужим, скрипучим голосом.
– Это значило привилегированный заключенный. Ему давали хорошую работу, он пользовался свободой передвижения по лагерю, не подвергался коллективным наказаниям, не носил номера.
– Понимаю. За это он, вероятно, обязан был оказывать какие-то особые услуги? Тем, кто предоставлял ему привилегии?
Она не ответила.
– Я думаю, – повторил Вальтер настойчиво, – что эти привилегии не давались даром? Только за красивые глаза?
Она по-прежнему молчала.
– Что был обязан делать такой заключенный, Анни?
– Прошу тебя, не называй меня так! – крикнула она.
– Ответь на мой вопрос!
– Хорошо работать и сохранять лояльность по отношению к лагерным властям.
– Д-да… – протянул он. – Д-да… Звучит совсем невинно. Если… если соответствует действительности… Итак, ты хотела превратить ее в «проминента».
– Я хотела ее спасти. Мне нужен был предлог, чтобы вытащить ее оттуда. Из' этой мертвецкой.
Вальтер молчал, и она заговорила снова:
– Я пошла в больницу, не думая о том, что могу сама заразиться тифом. Это было впервые… В первый раз я вошла на территорию больницы. – Лицо ее исказилось. – Горы трупов у каждого барака. Голые женские тела. Торчащие ключицы и лобковые кости. У каждого барака – гора. До самой крыши. Я шла, глядя под ноги. Лишь бы не видеть всего этого. Шла посредине дороги… Но к бараку, где лежала Марта… мне пришлось подойти вплотную. И тогда… я услышала. Услышала это. Как писк цыплят. Радостный, прожорливый… Мне пришлось, – она дотронулась до горла и громко глотнула воздуха, – пришлось посмотреть. Крысы… – Голос у нее охрип. – Слушай, Вальтер, слушай… Огромные, как кролики… с блестящей шерстью. Они… они пожирали их! Целые полчища. Они рыскали между телами… И издавали эти звуки. Это… радостное визжание, это…
Он сидел неподвижно, затем поднял голову. Увидел лицо Лизы, искаженное гримасой, ее безумные глаза. «Она это видит. Она до сих пор видит все это», – подумал он. Ему стало жаль ее, и вместе с тем он был чуть ли не благодарен ей за то, что она все еще видела это, что у нее была совесть, живая совесть. И тогда и. сейчас. «Мы не подаем руки бывшим эсэсовцам», – Вальтер вспомнил свой разговор с Бредли и в ужасе схватился за голову. От Лизы не ускользнул этот жест. И она снова заговорила, лихорадочно, как бы желая опередить его мысли:
– От старосты барака я узнала, что у Марты всего лишь воспаление легких. Я вошла внутрь. Опять трупы, но еще живые. Они сидели, прильнув к печке, которая тянулась вдоль всего барака. Заметив меня, начали прятаться. От них шел смрад… Меня душила тошнота. Староста показала мне Марту. Она не заметила, как я вошла. Лежала спиной ко мне. Я подошла к ее койке неожиданно. Она рванулась, словно пытаясь вскочить. В глазах у нее было отчаяние. Я не стала с ней разговаривать. Она, видимо, была в бреду. Я не была уверена, поняла ли она мои слова о том, что завтра ее переведут в общий барак и будут лечить.
Назавтра она была уже в бараке. Врач навещал ее каждый день. Я добыла в больнице для эсэсовцев бесценные тогда сульфамиды и витамины. И, можно сказать, спасла ей жизнь вторично.
Лиза прервала свой рассказ и долго молчала, словно ей больше нечего было сказать. Но Вальтер не поднимал головы. Он ждал. И она продолжала:
– Вскоре мое расположение к ней подверглось новому испытанию. На этот раз опасному для меня. Я могла сильно пострадать или… даже совсем погибнуть. Марту арестовали и посадили в бункер. Так называли лагерный карцер. Это равнялось почти смертному приговору. Оттуда мало кто выходил. Особенно когда арест производился по указанию политического отдела. А с Мартой было именно так. Я… я не находила себе места. Она обвинялась не в нарушении лагерных порядков. В такие дела гестапо не вмешивалось. Значит… она либо впуталась в какую-нибудь политическую авантюру – в лагере действовали подпольные организации, – либо прибыла сюда уже с приговором. Первому я не верила. Я слишком внимательно наблюдала за ней, чтобы это было возможно… А приговор… Чем она могла его заслужить? Она попала в Освенцим восемнадцати лет. Какое преступление могла совершить восемнадцатилетняя девушка? Какой вред причинить Германскому государству? Уже одно то, что я задавала себе эти вопросы, было опасно, означало душевный кризис. Я это знала. Я ясно сознавала это и… боялась. Но не могла перестать думать об этом. Мои сведения о концентрационных лагерях, теория о необходимости существования исправительных учреждений для врагов национал-социализма, с которой, приехав сюда, я была полностью согласна, пришла в столкновение с тем, что я увидела здесь. Должно быть, только я одна думала о перевоспитании, что же касается всех остальных… Значит, или Освенцим был, как меня предупреждали перед отъездом, уродливым порождением, которое необходимо оздоровить, изменить по образцу старых, хороших лагерей, или… или он был следующим звеном в цепи развития этой теории, и тогда… Думать об этом было опасно. И нелогично. Ведь если ты признаешь, что истребление миллионов жизней ради того, чтобы очистить место грядущим поколениям, историческая необходимость, то как ты можешь восставать против убийства отдельного человека?
Я не могла с этим справиться. Я чувствовала, как с каждым днем увязаю все больше и больше. По ночам мне снилась Марта. Она тянула меня к себе, в свою камеру, и захлопывала дверь. Я просыпалась с криком, в холодном поту. Это был кризис. Я сознавала это. И знала, что и другие переживают то Же самое. Ведь это неправда, Вальтер, что все, абсолютно все эсэсовцы находили в убийстве радость, наслаждение, порою даже… сладострастие. Многие… впрочем, что говорить… слишком укоренилось традиционное представление. Если б у меня было больше уверенности в себе, если бы я так не боялась самой себя, я пошла бы со своими сомнениями к коменданту лагеря Гёссу… Но я слишком боялась. Недостаточно доверяла себе.
Только когда срок моей стажировки в Освенциме подходил к концу, я к нему обратилась. Но не для беседы. Я хотела получить пропуск в барак номер одиннадцать, в тот самый… бункер. Я хотела повидать Марту. У меня вдруг возникло ощущение, что мне необходимо увидеться с ней перед отъездом. Именно там. Что я должна ей что-то сказать. А в сущности, я ждала, что она мне скажет. Скажет нечто такое, что позволит мне уехать с чувством… такое, что позволит мне как-то завершить наши с ней отношения, оправдает мою слабость, недостойную эсэсовского мундира. Но меня сопровождал Грабнер, начальник политического отдела. Он показал мне все. И бункер, и стоячие камеры… Показал мне даже камеру, где стояли голые мужчины. Я попятилась. Но заметила, что руки у них были связаны сзади… колючей проволокой. Добравшись наконец до камеры Марты, я не могла произнести ни звука. Я не знаю даже, видела ли она меня. Она смотрела на нас, но смотрела так же, как тогда, когда я ее отбирала в свою команду. Она даже не шелохнулась, когда Грабнер сказал: «Вот еще один враг немецкой нации. Она разделит участь всех врагов». В этот миг прозвучали выстрелы. Несколько выстрелов, один за другим. Я не хотела знать, но знала. Казнь. У черной стены. Знакомой мне до сих пор только понаслышке. Грабнер захлопнул дверь, и мы с Мартой не обменялись ни единым словом. И все же… Я сделала одну вещь, которая… если б Грабнер заметил, погубила бы меня. Я уже раньше обратила внимание на охранника с красным треугольником и буквой «П». Поляк. Я воспользовалась моментом, когда моего провожатого позвали к телефону, и, протянув охраннику свой завтрак, сказала: «Передайте это в камеру номер пятнадцать». Он взглянул на меня. Но как! В этом взгляде было все. Насмешка, презрение… Только не то, чего такой жест заслуживал. Их благодарность нам не удавалось завоевать… ничем… Когда я выходила, асфальт двора поливали из шланга.
Она снова замолчала, казалось, у нее перехватило дыхание. Вальтер подождал минуту-другую и спросил:
– А она? Что с ней?..
Лиза хотела ответить, но разрыдалась. Слез у нее не было. Глаза оставались сухими, только плечи вздрагивали.
– Я не могу… я не в состоянии говорить об этом.
Вальтер поднялся с кресла. Ему больше ничего не нужно было знать. Все было ясно. Он снова подошел к иллюминатору.
– Раз так… – сказал он все тем же скрипучим голосом, – то… то это действительно не может быть она. Увы, нет!
Лиза быстро, испытующе взглянула на него. И снова зарыдала.
Он повернулся.
– Ты, должно быть, была слишком привязана к ней. Больше, чем предполагала. – И вдруг закричал: – Проклятая война! Идиотская, проклятая война!
Позвонил телефон. Вальтер не сразу снял трубку. Наконец он поднял ее, но тут же, не слушая, повесил.
– Ты долго была там? На этой… стажировке?
– Нет, – торопливо ответила Лиза, – всего полгода. Вскоре после этого…
Внезапно раздались три коротких гудка. Лиза вздрогнула.
– Что это?
– Что? Ах, гудки… Вероятно, мимо проходит какое-нибудь судно. – Он подошел к иллюминатору и добавил: – Да. Под польским флагом.
– Польский корабль? – прошептала Лиза. – Кто бы мог подумать…
Она сказала это очень тихо, но Вальтер услышал.
—…что такие корабли будут плавать поводам великой Германской империи? – подхватил он. – Что ж! Маленький просчет великого фюрера. Со всяким случается. – И, помолчав, добавил: – И с тобой случилось. И со мной.
– С тобой?
– Да. Я пропустил мимо ушей то, что ты мне рассказала перед свадьбой о своей службе в женских отрядах. Не спросил, что это были за отряды и что ты там делала. Это был мой просчет. А ты…
Он шагал по каюте – четыре шага туда, четыре обратно – и говорил, скорее с самим собой, чем с Лизой, хоть и обращался к ней.
Говорил медленно, делая паузы, как бы с трудом подбирая слова.
– Ты… Ну что же? Мне это хорошо знакомо. Ты была молода. И позволила поймать себя на удочку этой идеологии, этой «программы могущества». Немногие ведь могли предугадать… чем это кончится. Не у каждого была моя проницательность. Да и мое счастье. Я изворачивался как мог, лишь бы быть подальше от всей этой мерзости. И при этом не сложил голову, что было чертовски трудно. Мне известна механика этого дела. Я знаю, как все происходило. И поэтому не могу – возможно, даже не имею права – быть тебе судьей. Более опытные, чем ты, дали себя обмануть. Психический паралич, массовый психоз. Ты все же осталась человеком… судя по твоим словам… и я верю тебе. Верю, что ты не совершила ничего такого…
– Спасибо, – прошептала она, – что ты понимаешь.
Он продолжал, не обращая на нее внимания.
– Черт возьми! Когда подумаешь об этих женщинах-чудовищах, героинях послевоенных процессов!
У Лизы задрожали веки.
– Как тебе удалось выпутаться из всей этой… скверной истории?
Она пальцами прикрыла глаза, как будто они у нее болели.
– Мне помогла сестра.
– Сестра? Какая? Ведь у тебя только одна сестра.
– Да.
– Фрау Хассе? Из Бразилии? – Вальтер инстинктивно понизил голос.
– Я ей многим обязана.
– Но… – Вальтер еще не понимал. – Каким образом? Какое она имела к этому отношение?
Лиза с отчаянием взглянула на него.
– У нее… были большие связи в Берлине.
– Понимаю… – Он немного успокоился. – А… чем она занималась?
В каюте стало очень тихо.
– Она… тоже была там.
– Там? В Освенциме?!
– Да. Надзирательницей.
– Вот как!.. – Вальтер медленно приближался к ней. Лицо его изменилось до неузнаваемости. – А кто там был еще? – прошипел он. – Кто? – И вдруг закричал, теряя самообладание: – Мать? Брат? Отец?!
– Вальтер! – Лицо Лизы побелело,
Не отвечая, он выбежал из каюты.
Она осталась одна и, прислонившись головой к спинке кресла, смотрела в пространство пустым, невидящим взглядом.
Свершилось. Вальтер знает. Слово «Освенцим» произнесено. Может быть, оно разделило их? О чем он теперь думает? Он не осудил ее, не обвинил. Но что будет дальше? Если бы можно было сойти с парохода… Если бы можно было не видеть ее больше.
В дверь постучали, вошел стюард.
– Вы желали кофе?
Она кивнула, почти не вникая в смысл его слов. Но когда стюард был уже в дверях, окликнула его:
– Послушайте!..
– Что вам угодно?
– Я бы хотела кое о чем спросить.
– К вашим услугам, мадам.
– Я хотела бы знать, куда едет пассажирка из сорок пятой каюты и кто она такая?
Стюард заколебался.
– Извините, но это не входит…
– Для меня это очень важно, – прервала она его.
– Понимаю, – сказал он, будто о чем-то догадавшись. – Вообще-то… можно будет. Я в хороших отношениях с горничной и…
– Благодарю вас. И, если можно, поскорее.
– Слушаюсь, мадам. Вы останетесь довольны.
Когда стюард вышел, она с каким-то недоверием огляделась вокруг. Стемнело очень рано – ведь не было еще и семи. Из дансинга доносились ритмичные звуки джаза. Почему стало так темно? Лиза протянула руку к лампе, мягкий свет наполнил каюту. В зеркале напротив она увидела свое лицо и глаза – неподвижные, как стеклянные шарики. Она погасила лампу. В ту же минуту по пароходу разнесся какой-то странный звук, похожий на звон колокола, и Лиза вздрогнула. Гонг? Она включила полный свет. Но по-прежнему слышался гонг, и она видела отчетливо, как на экране, черную ночь, струи дождя, щупальца прожекторов и ряды перед бараками – насквозь промокшие, неподвижные, не похожие на людей фигуры. Лиза провела рукой по глазам, но изображение не исчезло. Тогда она подошла к бару и из первой попавшейся бутылки наполнила стакан.
Надо во что бы то ни стало выбросить из головы образ этой женщины, освободиться от призраков тех лет. Прошлое не имеет значения, ни для кого не имеет значения, и для нее тоже. Так почему же прошлое должно иметь какое-то значение для Вальтера? Именно для него, кото рый все надежды своей жизни и жизни своей нации связывает с будущим? Она рассказала ему и теперь наконец чиста перед ним. Она рассказала ему все.
– Все?
Лиза резко обернулась, но нет, в каюте никого не было, слово прозвучало в ней самой. Что это? Неужели голос так называемой совести?
– Все самое важное, – ответила она этому внутреннему голосу, – все, что произошло между мною и ею, все, что было правдой.
– А чтобыло правдой?
– Хотя бы то, что Марта была счастлива. Счастлива там! Кто еще может похвастаться такой удачей? А она была счастлива. Благодаря мне. У нее была там любовь. И этим она обязана мне. Мне. Мне…
Она повторяла эти доводы страстно, исступленно, ведь в любую минуту мог войти Вальтер, ей надо быть готовой к его вопросам, она должна рассказать ему все это так, чтобы он увидел события прошлого ее глазами и оценил ее разумом.
– Я действительно была добра к ней, я на самом деле хотела спасти ее и, привела к ней Тадеуша.
Но что-то непонятное, то ли совесть, то ли еще что-то, заставило Лизу увидеть маленький предмет… Медальон.
…Да, медальон появился раньше – еще до того, как она что-либо о них узнала. В тот день Лиза пришла на склад за несколько минут до начала работы и застала Марту в слезах. Застигнутая врасплох, Марта не успела вытереть слезы и спрятать то, что держала в руках. Лиза молча взяла медальон. Обыкновенная вещичка, какие любят католики; голова Христа в терновом венце, выгравированная на серебряной пластинке, на обороте – надпись: «Освенцим». Она спросила:
– Откуда это?
– Сегодня пришел транспорт, – ответила Марта.
– Ну, так что же?
– Наверное, выпал из чьих-то вещей.
– Да? И поэтому вы плакали?
Молчание Марты Лиза расценила как подтверждение.
– Такие мелочи производят впечатление на вас?
– Кому-то этот медальон мог быть очень дорог.
– Что вы намеревались с ним сделать?
– Оставить себе.
– Зная, что устав запрещает заключенным хранить такие вещи?
– Да. Я подумала, что этот грамм серебра не представляет большой ценности для немецкого государства.
– А для вас?
– Я хотела бы оставить его себе.
– Хорошо. Только скажите мне, зачем он вам нужен?
– Мне было бы легче… если бы он был у меня.
– Вы верите в чудеса?
– Я верю, что в определенных условиях такие талисманы могут творить почти что чудеса.
– Вы католичка?
– Да.
Она сказала: «Да». Сказала таким тоном, что я подумала, будто угадала ее самые сокровенные мысли. Но Марта обманула меня – совсем не талисман имела она в виду. Я убедилась в этом позднее. Но тогда я не отобрала у нее медальона. Вальтер, я видела в ее глазах благодарность, настоящую благодарность, я просто забыла тебе об этом сказать. Я не заносила своих благодеяний в особую тетрадку и многого уже не помню. А ведь это важно, особенно важно теперь, и я должна сделать все, чтобы вспомнить, вспомнить и подытожить… Стало быть… я привела к ней того парня, ее жениха и…
– Нет!
Теперь Лиза знала. Это был голос Марты, тот самый голос, чистый, может быть, слишком чистый, и этим голосом говорил ее, Лизы, страх. Да. Она боялась. И в то мгновение, когда Лиза осознала, что боится, она поняла также и причину этого страха. Она увидела их почти наяву: Вальтера и ту женщину. Они сидели в баре, сосредоточенные, будто прислушиваясь к чему-то… К чему-то, что доносилось к ним издалека, приглушенно, так, что им приходилось напрягать все свое внимание, чтобы ничего не упустить. Лиза знала: они слушают ее мысли. Та пока ещемолчала, пока ещене заговорила. Ждала. Ее глаза, «глаза с дном», были как будто устремлены на Вальтера, на самом же деле они смотрели сквозь Вальтера, искали ее, Лизу. Лиза вскочила, чтобы бежать, чтобы прервать эту ужасную встречу, но тут же бессильно упала на диван. Она ничему не могла помешать, ничего не могла предотвратить. Лиза снова почувствовала взгляд той женщины, устремленный мимо Вальтера на нее: «Он все равно узнает правду, – казалось, говорил этот взгляд, – ведь я здесь и могу рассказать ему, так не лучше ли тебе самой все вспомнить…»