355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зофья Посмыш » Пассажирка » Текст книги (страница 2)
Пассажирка
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:32

Текст книги "Пассажирка"


Автор книги: Зофья Посмыш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Я верю, что вы встречали в Германии людей, которые, быстро забыв, кто втянул человечество во вторую мировую войну, стоившую десятки миллионов жизней, говорят о несправедливости, постигшей Германию, и, хуже того, искренне верят, что это несправедливость. И я согласен: это идеальная почва для взращивания новых бредовых идей, к восприятию которых, как вы выразились, так склонна отравленная мистицизмом немецкая душа.

Я верю вашему рассказу о человеке, который прожил пятьдесят лет рядом с Дахау и сказал вам, что не знает, что там творилось. Большинство немцев отвечает в подобных случаях: «Не знаю». Они не знали тогда, когда дымились печи крематориев, когда они принимали в качестве «помощи» разные вещи, оставшиеся от казненных, – почему же они должны знать теперь, когда «исторический подход» дает им возможность смотреть на события издалека, сохранять высокомерное равнодушие?

Ведь нельзя ни от кого требовать эмоционального отношения к истории, а это уже исто рия. И даже не история, а историческая сказка, современный вариант саги о Нибелунгах. Почему же они должны отдавать предпочтение именно этой сказке? Отдавать ей предпочтение – значит признать ее реальностью. А этого они хотеть не могут. Я знаю об этом не хуже вас, мистер Бредли. И я тоже объясняю это нежеланием признать реальностью то, что там происходило. Более того, в их «не знаю» я усматриваю невысказанное и, быть может, даже неосознанное стремление оправдать то, что там имело место, согласно с «присущим» – видите, я употребляю любимое словечко всех знатоков немецкой психологии, – итак, с присущим каждому немцу метафизическим убеждением (его сформулировал Гегель), что любая действительность, какой бы она ни была, разумна и необходима.

Поэтому я не могу возражать, когда вы говорите о своеобразном симбиозе в душе каждого немца, где прекрасно уживаются попустительство преступлению и очистительные тенденции. Обратите внимание, что я вслед за вами не учитываю в своих рассуждениях немцев Восточной зоны, ведь, и по вашим словам, «уже одно то говорит в их пользу», что они не удивляются, когда слышат слово «Освенцим».

Я понимаю, что вы не принимаете этого во внимание в своих рассуждениях о немецком характере, так как полагаете, и не без основания, что они могут думать одно, а говорить другое. Итак, возвращаясь к нашей основной теме, я могу согласиться с формулировкой о симбиозе, о том, что в душе каждого немца уживаются попустительство преступлению и жажда возрождения национального духа. У меня есть, правда, некоторые возражения, но я пока не стану высказывать их; я ведь знаю, что вы ждете от меня сейчас не столько возражений, сколько ответа, – и я попытаюсь дать вам ответ.

Итак, вообще говоря, я в основном согласен и с вашими наблюдениями, и с выводами, хотя человеку со стороны, человеку, не жившему в Германии с тридцать третьего по сорок пятый год, делать выводы почти невозможно. Вы дружите с доктором Штрайтом и, должно быть, не раз слышали от него фразу: «Человеку, который не был в концлагере, не понять лагерной жизни, морали узников и их психологии». Я пользуюсь этой фразой, чтобы обосновать свой тезис о том, что невозможно делать выводы со стороны. Вся Германия, мистер Бредли, с ее восемьюдесятью миллионами населения и территорией в пятьсот пятьдесят пять тысяч квадратных километров была сплошным концлагерем.

Бредли чуть заметно улыбнулся. Это была, собственно, даже не улыбка. Просто немного углубились морщины, которые на его мальчишеском лице казались скорее шрамами. Он вежливо подождал, не продолжит ли Вальтер, и затем сказал:

– Простите, герр Кречмер, но вы меня не совсем поняли.

Вальтер кивнул, как бы приглашая его продолжать.

– Говоря о попустительстве преступлению, я не имел в виду позицию немецкого народа во времена Гитлера. Я понимаю, что тогда значило неприятие, не говоря уже о сопротивлении. В этом смысле ваше прошлое, если не оправдано, то, во всяком случае, объяснимо. Меня интересуют сегодняшние немцы, вернее, их отношение к своему конкретному прошлому. Мне это важно не для того, чтобы получить какое-то моральное удовлетворение, а по чисто практическим соображениям. Вы ведь знаете, герр Кречмер, я журналист, а по образованию историк, и иной раз… меня тянет делать прогнозы.

– Основываясь на отношении сегодняшних немцев к тому, что вы называете «подвигом»?

– В частности, и на этом.

– Понимаю, – сказал Вальтер, – и постараюсь вам ответить. Надеюсь, вы меня простите, если я попутно скажу несколько слов о себе. Я имею на это право, поскольку принадлежу к той категории немцев, которых вы – разделив весь народ на узников концлагерей и прочих – всех скопом заклеймили. По-вашему, только первые не виновны, совершенно не виновны как перед прошлым, так и перед настоящим, а быть может, и перед будущим. Все прочие виновны. Все прочие если активно и не участвовали в преступлении, то пользовались его плодами. Такова ваша точка зрения, если я вас правильно понял. Мне бы только хотелось уточнить, чем именно мы пользовались? Имуществом казненных?

– Вы прекрасно знаете, – ответил Бредли, – что я имел в виду не это. Конечно, известная часть немцев пользовалась и имуществом. Но многие пользовались победами Германии, упивались ее торжеством, как хлебом насущным, питались надеждой на мировое господство…

– О!.. – воскликнул Вальтер. – О!.. Оправданы те, кто использовал для своих экспериментов людей вместо подопытных животных, а вы осуждаете других за… надежду?

– Первых оправдали из-за вторых и благодаря этим вторым. – Голос Бредли прозвучал неожиданно жестко. – Именно потому, что маленький человечек, мечтавший попасть на Урал и приобщить к цивилизации тамошних «дикарей», простил сам себя, – именно поэтому были прощены те, кто сначала вселил в него эту мечту, а потом заставил осуществлять ее. Скажите, много ли было немцев, ожидавших с надеждой не победы, а поражения? Томас Манн? И кто еще?

– Вы задали сложный и, не обижайтесь, я бы даже сказал, демагогический вопрос. И вместе с тем, клеймя немцев за их жажду величия, вы показали, что ждали от них этого величия. Величия особенно трудного, почти трагического. Разве естественно, разве соответствует извечным этическим нормам требование, чтобы человек мечтал о поражении своего народа, если этот человек не ренегат или не… гений? Видите, какой тут диапазон? Я знаю, знаю, вы внутренне возмутились и хотите возразить мне, сказать: ренегат ли такой человек или гений – зависит от цели, к которой стремится его народ. Ренегатами были представители побежденных народов, сотрудничавшие с немцами, а гением разума, человечности, германского духа – да, да, того германского духа, который признан людьми, называвшими нас народом мыслителей и поэтов, – был, несомненно, Томас Манн. Но ответьте мне: сколько человек могло понимать преступность целей Германской империи? Чтобы это понимать, понимать полностью, с самого начала, нужно было быть Томасом Манном. Я сознательно не называю другие великие умы той эпохи – на их восприятие событий могли повлиять иные факторы, ведь они принадлежали к народу, по отношению к которому гитлеризм раньше всего обнаружил свой подлинный облик. И, несмотря на все это, я скажу вам, мистер Бредли, что людей, желавших поражения Германии, было больше. И опять, чтобы не облегчать себе задачу, я не буду ссылаться на узников концлагерей, хотя их, как вам известно, было сотни тысяч. Я расскажу вам о тех, кого вы причисляете к преступникам, пособникам режима только на том основании, что они не были его жертвами. Если вы подумаете, то согласитесь, что тут какая-то справедливость наизнанку, и позвольте мне к вашим двум категориям прибавить еще одну. Итак, узники концлагерей, их охрана и… все прочие. Я защищаю этих прочих, ибо они играют главную роль. Это та часть народа, которая не принадлежала ни к активным антифашистам, ни к преторианской гвардии режима. Это была большая часть нации, но из-за своей пассивности она осталась незамеченной как вами, так и теми, кто осудил весь немецкий народ в целом. Я имею право говорить от имени этих^прочих как один из них. И хотя вам это может показаться смешным, я принадлежал к тем, кто хотел поражения Германии. Нет, нет, не переоценивайте значения моей позиции, иначе вам придется, чего доброго, поставить мое имя рядом с именем Томаса Манна, а это меня очень смутило бы. А чтобы вам легче было понять, как я к этому пришел, скажу: я знал с самого начала, что победа невозможна. Итак, мне не надо было преодолевать никаких сомнений, моя жажда поражения была непоколебимой и свободно, без всяких терзаний сосредоточилась на одном: на ожидании, когда это произойдет.

Откуда взялась у меня эта уверенность? Мой отец был инвалидом первой мировой войны, и у него сложилась весьма определенная точка зрения на войну и на те лозунги, во имя которых кайзер погнал на бойню миллионы людей. В тридцать третьем году отца буквально растерзали на улице. Он пытался заступиться за своего бывшего однополчанина, на которого напали штурмовики. Вот оправдательная сторона моей анкеты, мистер Бредли. Вторая сторона – это мой дядя, к концу войны – штандартенфюрер СС. Когда мать осталась одна, он в известной мере заботился обо мне. А что значила эта забота? Если вы хоть немного знаете, какому давлению пропаганды подвергался в гитлеровском рейхе каждый молодой человек, то можете себе представить, как нелегко было юноше, на долю которого выпало сомнительное счастье быть родственником такой персоны.

Я вступил добровольцем в вермахт. Да, мистер Бредли. Ваших коллег по денацификации в сорок пятом году смущал этот вопрос. То есть, собственно, он их не смущал. Все было ясно. Я сам, еще до призыва, пошел сражаться «для родины». Вы знаете, я различал два понятия: «за родину» и «для родины». Сражаться «за родину» – значит защищать ее, а «для родины» – завоевывать ей земли, славу. Конечно, это мое личное деление, не имеющее ничего общего с точными философскими категориями, так сказать, рабочая формулировка. Итак, я пошел добровольцем сражаться «для родины», то есть для того, чтобы помочь Гитлеру завоевать мировое господство.

А теперь я вам скажу то, чего не сказал вашим товарищам по денацификации. Я пошел добровольцем в вермахт, чтобы не пойти в СС. Слишком сильным был нажим со стороны дяди и матери, которую он просто шантажировал. Я тогда понял две вещи: что не смогу быть героем, то есть никогда не сумею открыто противостоять нажиму, но что вместе с тем мне не хочется, ужасно не хочется быть подлецом. И в этом я отнюдь не был оригинален. Позвольте вам сказать, мистер Бредли, что никто не жаждет быть подлецом, разве только тот, кто им родился.

Когда я задумываюсь над источниками моей неприязни к СС, то не нахожу в них нужных вам мотивировок. Я не знал еще тогда, что происходит за проволокой концлагерей, оттуда не просачивалось никаких вестей, а немногие выпущенные на свободу узники молчали. Газовые же камеры Освенцима, о которых узнал мир, были более поздним «достижением». Моя неприязнь к СС была, без сомнения, скорее интуитивной, чем сознательной, и только своей интуиции я обязан тем, что не стал членом преступной организации, как многие мои товарищи, даже по университету. Ведь это было время, когда события разворачивались стремительно; один необдуманный шаг – и ты уже вступал на путь, который обеспечивал звание «военного преступника». Не поймите меня превратно, я не оправдываю тех, кто получил это звание, но подумайте сами: кто мог обладать таким даром предвидения, таким воображением, чтобы угадать, что люди, которые сегодня ходят с шестиконечной звездой на рукаве, будут завтра умирать в газовых камерах? Только благодаря моему спасительному инстинкту мне не пришлось загонять обреченных в камеры… или стать героем, к чему я тоже отнюдь не стремился.

Итак, я очутился на Восточном фронте в качестве добровольного участника борьбы с большевиками. Нет, я не думал сдаваться в плен. Не мог же я хотеть, чтобы они сделали со мной то, что мы делали с ними. Мы, мистер Бредли, – это не значит вермахт, хотя и военные власти не всегда были чистенькими, мы – это значит немцы. Видите, этим «мы» я как бы признаю ваш принцип коллективной ответственности.

– Я надеюсь, вы не станете утверждать, – перебил его Бредли, – что этот принцип наше изобретение.

– Нет, – быстро согласился Вальтер. – Я хотел сказать не это. Но есть другой вопрос, связанный с тем, что вы определили как «никто ничего не знает». Я думаю, мы потом поговорим и об этом, а пока хочу немного рассказать о Восточном фронте. Так вот, одно время я был на участке, где рядом с нашим полком стояла эсэсовская часть. Вы ведь разбираетесь в наших делах и знаете, что, кроме этих частей, были еще эсэсовская полиция, дивизия «Мертвая голова» и другие эсэсовские соединения…

Мистер Бредли кивнул и протянул Вальтеру сигару. Тот поблагодарил и стал аккуратно обрезать ее. Какое-то время они сидели молча и курили. И внезапно перед глазами Вальтера, следившего за таявшим в воздухе ароматным дымком сигары, встала давно забытая картина: заснеженные окопы, солдаты в шинелях, их застывающее на морозном воздухе дыхание.

Он пожалел, что не пришла Лиза. Приди она, не было бы этого томительного разговора. Вальтер предполагал, что она заснула после обеда, и решил не будить ее. Он считал, что сон лучше всяких снадобий поможет организму справиться с морской болезнью. Впрочем, судя по всему, болезнь уже проходила. Лиза чувствовала себя сегодня значительно лучше, была спокойна и весела. Завтракала она, правда, в каюте, но два предобеденных часа провела на палубе и к обеду спустилась в ресторан. Они пригласили к себе за столик мистера Бредли. Оказалось, что он не раз бывал в Бразилии и прекрасно знает не только тамошнюю журналистскую среду, но и тот круг людей, в котором предстояло вращаться Кречмерам. Он давал им меткие иронические характеристики, сдабривая свой рассказ остроумными анекдотами. «Странно, – думал Вальтер, – как он преобразился». Помня впечатление, какое произвело на Лизу упоминание о Дахау, Бредли сегодня не позволял себе ни малейшего найека на эти темы. А ведь Вальтер знал, что Бредли стремится говорить об этом, более того – ищет собеседников именно среди немцев. Его увлечение этой темой смахивало на психоз, и перспектива проводить в пути время за подобными разговорами отнюдь не улыбалась Вальтеру. Он в душе проклинал Штрайта. Какого черта Штрайт сказал этому типу, что 6 ним, Вальтером, можно говорить откровенно? Пусть такие разговоры ведут те, кто виноват. Пусть узнают, что мир думает о них. Но ничего не поделаешь. Вальтер вздохнул. Остается только надеяться, что присутствие Лизы будет охлаждать пыл мистера Бредли. Может быть, стоит даже еще раз напомнить о ее болезненной впечатлительности? Намекнуть, что, мол, кто-нибудь из ее близких погиб в концлагере? Вальтер устроился поудобнее на свернутом канате. Они сидели вдали от всех, одни на верхней палубе. Как видно, придется продолжать.

—…И тогда, – вновь заговорил он, – я впервые увидел то, что лишь инстинктивно предчувствовал, убегая на фронт от «счастливой возможности» стать эсэсовцем. Именно предчувствовал, а не догадывался. Я увидел эсэсовцев в действии – при «ликвидации» двух украинских деревень. И тогда я сказал себе, что должен сделать все, чтобы выбраться оттуда. Если же не удастся выбраться совсем, то, по крайней мере, как можно дальше бежать от этой мерзости, от этой «братской» воинской части. Ведь у нас было общее командование, и за то, что делали эсэсовцы, отвечала вся дивизия. Кроме того, в один прекрасный день мне могли приказать участвовать в уничтожении мирного населения. Как видите, мне и в голову не приходило проявить открытое неповиновение. Я отнюдь не хотел стать героем. И я начал искать пули, мистер Бредли. Вы ведь тоже солдат, вы знаете, когда ищешь пули, то она тебя, как правило, обходит. Но моя пуля оказалась милостивой. Я получил рваную рану в бедро, правда рану не слишком опасную, через два-три месяца меня могли бы снова послать на фронт. И я знал, что пошлют, из Германии бежать было некуда, разве только в СС, на службу в лагерях. Но у меня уже был свой план. В его осуществлении мне очень помогли польские партизаны. Наш санитарный поезд, к которому прицепили несколько вагонов с боеприпасами, где-то под Краковом полетел под откос. Во время этой операции я сумел незаметно «помочь» своей ране, и никто не мог обвинить меня в том, что я умышленно не поправляюсь так быстро, как это нужно родине. Конечно, я мог лишиться жизни или по меньшей мере ноги, но ведь чем-то нужно было рисковать. Восемь месяцев я пролежал в госпитале. Дядя был в восторге от моей доблести – меня даже наградили крестом – и опять предложил свое покровительство, подыскав мне теплое и безопасное местечко в одном из небольших лагерей.

Мать умоляла меня принять эту «должность» (вы говорили о надежде на победу, а ведь обычно это была просто надежда на то, что кончится война, что уцелеют те, кто еще не успел погибнуть), и мне от ее просьб пришлось опять бежать на фронт. Я все же воспользовался помощью дяди, тогда еще обер-штурмбаннфюрера СС, и благодаря ему попал на Западный фронт. И тут мы сдались в плен всей ротой. Это было не так легко, уверяю вас. Наш командир погиб, погиб от немецкой пули. Все наши ребята, кроме этого командира, так же как и я, не мечтали о победе Германии, они вовсе не хотели погибнуть. И подумайте, мистер Бредли, какой парадокс: именно благодаря тому, что я был родственником законченного негодяя, мне удалось сохранить, так сказать, чистоту, хотя и весьма относительную.

Вальтер замолчал, пораженный внезапно пришедшей ему в голову мыслью. Почему этот американец первым узнал о нем всю правду? Ведь даже Лиза знает только, что он попал в плен. Он столько раз повторял это всем, что почти забыл, как было на самом деле. И тут же с беспощадной трезвостью сказал себе: «Вопреки всему, что я здесь наболтал, пытаясь убедить американца, в Западной Германии мне нельзя было в этом сознаться, нельзя было сказать: «Я не хотел сражаться за Гитлера и поэтому дезертировал», – нельзя под угрозой анафемы». Вальтер не успел еще примириться с этой мыслью, освоиться с ней или хотя бы продумать ее до конца, как заговорил Бредли. Он спросил равнодушно, просто из любопытства, без всякой задней мысли:

– Скажите, а что случилось с вашим дядей? Конечно, если вы не считаете мой вопрос бестактным…

– Нет, отчего же, – сказал Вальтер, с облегчением подхватывая нить разговора в этом новом, равнодушном тоне. – Могу вам сказать. В сорок шестом его приговорили к пятнадцати годам. Десять он отсидел, а остальные…

– Ему простили и назначили пенсию, – докончил Бредли. – Он живет в каком-нибудь городишке, окруженный ореолом мученика, пострадавшего за фатерланд, и все, даже те, кто раньше переходил на другую сторону улицы, чтобы с ним не здороваться, теперь ищут случая сказать ему: «Добрый день, господин… господин… полковник».

– Откуда вы знаете?! – Вальтер не сумел скрыть раздражения. Разговор этот ему изрядно надоел.

– Простите. Я, разумеется, не хотел сказать, что в данном случае дело обстоит именно так или что вы, боже упаси, так к нему обращаетесь. Вы меня неправильно поняли. Я имел в виду скорее некое обобщение, а если вам еще не надоела наша беседа, то я позволю себе вернуться к выражению, которое употребил вначале. Именно это я называю попустительством преступлению, и именно это сегодняшнее попустительство я больше всего ставлю немцам в вину. Вы, герр Кречмер, исходя из ваших же собственных рассуждений, должны со мной согласиться. В то время можно было ничего не знать, не хотеть знать или, зная, не хотеть стать мучеником. Но теперь без всякого принуждения говорить такому человеку, как ваш дядя, «здравствуйте» – это ведь то же самое, что говорить «хайль Гитлер». Вы, наверно, заметили, что я в нашем споре сознательно не ссылался на факты из области государственной политики. Всем известно, почему оправдывают этих господ, почему им предоставляют безопасные, удобные убежища, я не так глуп, чтобы не понимать, что ваше правительство – это не немецкий народ, или, во всяком случае, не весь немецкий народ. Но то, о чем я говорил, такое отсутствие морального осуждения со стороны общества, которое, если и не солидаризируется с тем, что представляли и продолжают представлять собой эти люди, то, во всяком случае, терпит их присутствие, не отваживается ни на малейшее проявление протеста, хотя бы в форме общественного бойкота, а иногда даже наоборот…

– Ваши наблюдения, однако, довольно односторонни, – перебил Вальтер, и его слова прозвучали суше, чем ему хотелось бы. – Это тем более странно, что вы познакомились с людьми из окружения доктора Штрайта. Они не мирятся ни с прошлым Германии, ни с теперешним курсом «Старика».

– Это группа интеллигентов, – возразил Бредли, – либералов, в числе которых много бывших заключенных.

– Вы хотите сказать, что эта среда не характерна, не отражает подлинного облика нации?

– Вот именно.

– Послушайте, мистер Бредли. Я принадлежу к единомышленникам доктора Штрайта, правда, лишь частично, так как не был активным антифашистом, да и теперь, как вам известно, не стал общественным деятелем. Я просто человек, с которым «можно говорить обо всем», как меня отрекомендовал доктор Штрайт, давая вам, очевидно, понять, что я не похож на тех немцев, с которыми вы не могли говорить ни о чем. Под этим «ни о чем» я подразумеваю невозможность говорить о том, что вас в Германии больше всего интересует. Мне не хочется сейчас продолжать наш спор, вы понимаете, мне нужно наконец посмотреть, что делает Лиза, может быть, я ей нужен, ведь она обещала сюда прийти. Но я надеюсь, что нам еще представится случай разобраться в этом, рассмотреть причины, по которым средний немец не хочет говорить «обо всем» и предпочитает этаким обиженным «не знаю» выражать «попустительство преступлению», как вы это называете. А теперь я хочу только сказать вам, мистер Бредли, что и по своему прошлому, очень серому, как вы могли убедиться, но весьма типичному для среднего немца, и по тому, чем я являюсь сегодня, я принадлежу к той части народа, которую вы в своем строгом распределении по категориям не заметили вообще: к спокойному, хозяйственному, трудолюбивому, по-мещански умеренному большинству немецкого народа. Мы оба с женой принадлежим к нему, и я могу со всей ответственностью заявить вам: мы ничему не попустительствуем – ни тому, что было, ни тому, что есть.

Он помолчал и как бы мимоходом добавил:

– А что касается моего дяди… Вполне возможно, что он ежедневно получает свою порцию приветствий и среди них доброжелательное: «Добрый день, господин полковник». Я не знаю.

Последний раз я его видел в сорок шестом году.

* * *

Лиза проснулась с тяжелой головой. Снотворное, принятое накануне вечером, продолжало действовать, и поэтому, вместо того чтобы немножко вздремнуть после обеда, она спала неожиданно долго. Взглянув на часы, Лиза испугалась. Вальтер обидится – ведь она обещала выйти к ним. Она торопливо оделась и пошла. В коридоре было довольно темно, свет почему-то еще не зажгли. В маленьком внутреннем холле Лиза остановилась у зеркала, ей показалось, что щека у нее запачкана губной помадой. Она приблизила лицо к стеклу, чтобы лучше рассмотреть, и… чуть не вскрикнула – внезапно зажегся свет, и Лиза увидела в зеркале, в правом углу чьи-то глаза. Нижняя часть лица не была видна, только глаза, испытующие, настороженные. Как сквозь туман Лиза заметила свое собственное лицо; оно стало пепельно-серым. Как эта женщина попала сюда, в этот холл? Ведь она соседка мистера Бредли, и, стало быть, ее каюта в другом конце парохода? Почему она сидела здесь в углу, в темноте? Не она ли зажгла свет? От этих мыслей у Лизы закружилась голова. Она машинально заглянула в сумку, словно ища чего-то, и вернулась в каюту.

Здесь Лиза вновь подошла к зеркалу. С минуту постояла неподвижно, разглядывая свое отражение. Взяла щетку. Откинула волосы со лба. Потом опять зачесала их на лоб. Стерла помаду, взглянула на себя и снова торопливо накрасила губы. Она изучала в зеркале свое лицо, словно чужое.

Вошел Вальтер с ракеткой в руке.

– Ну и замучил же он меня! Я прямо молил бога, чтобы ты пришла на выручку.

Она посмотрела на него отсутствующим взглядом.

– Я как раз собиралась идти.

– Вижу. На час позже, чем мы условились.

– Мне очень жаль, Вальтер.

– Ты спала? У тебя такой вид, будто ты еще не проснулась. Извел меня этот Бредли!

– Ты выиграл?

– Как сказать, это зависит от точки зрения. Но… что у тебя с голосом? Ты охрипла?

– Меня опять схватило. Поэтому…

Он подошел и, взяв ее за подбородок, озабоченно посмотрел ей в лицо.

– Ты меня огорчаешь, право же, огорчаешь. Нам следовало лететь самолетом.

– Да. И я так думаю.

Она опустилась в кресло, опасаясь, что он заметит ее тревогу, и потянулась за сигаретой.

– Не много ли ты куришь, Лизхен? – Взгляд его упал на пепельницу, полную окурков. – Ведь ты не такая уж курильщица. А теперь это тебе просто вредно.

Лиза промолчала. Она держала незажженную сигарету, не решаясь поднести ее ко рту, боясь, что не донесет.

– Тебе нужно выйти на воздух. Ты ужасно бледна.

– Это невозможно.

– Это необходимо. Слушайся врача. Утром ты была почти здорова. Накинь что-нибудь, и выйдем.

– Оставь меня, Вальтер…

– Ты слишком поддаешься болезни. Нельзя весь день сидеть в каюте.

– Я не выхожу потому, что в любую минуту мне может стать дурно.

– Ничего с тобой не случится. Несколько глубоких вдохов – и сразу станет легче. Пошли!..

– Вальтер, прошу тебя…

– Не капризничай. Я знаю, что нужно делать в таких случаях. Пребывание на свежем воздухе входит в курс лечения. Идем.

Не дожидаясь ответа, он накинул на нее плащ и взял под руку. Она подчинилась и разрешила подвести себя к двери. Но, едва переступив порог, испуганно отшатнулась, захлопнула дверь и прислонилась к ней всем телом. Вальтер вспылил.

– Что ты вытворяешь? Почему не выходишь?

– Подожди минутку, – прошептала она, дрожа всем телом.

– Но почему? Что все это значит?

– Тише, умоляю!

Он оторопел.

– Почему тише?! – Он увидел ее глаза, широко раскрытые, неподвижные. – Ты боишься?.. Но кого? Чего ты боишься?

– Тише… – молила она, чуть не плача.

Вальтер схватил ее за плечи.

– Что с тобой творится?

– Ничего… Я сейчас… одну минуту. Давай сядем.

Она продолжала стоять, прислонившись к двери, словно загораживая выход. Вальтер резким движением отстранил ее и выглянул в коридор. Кто-то шел мимо, и Лиза, не глядя, знала кто. Она– слышала, как захлопнулась дверь, как Вальтер подошел к ней. Звуки его шагов мучительно отдавались в ее голове, пока наконец она не услышала его голос:

– Лиза, что все это значит?

Она попыталась овладеть собой. Села в кресло и, глубоко вздохнув, ответила:

– Ничего. Не обращай на меня внимания.

Но этот ответ не удовлетворил Вальтера.

– Ты знаешь, кто шел по коридору?

– Откуда мне знать? – ответила она быстро, слишком быстро.

– И все-таки ты знаешь. Ты не хотела выйти из каюты, чтобы не встретиться с ней.

– С кем… не встретиться? Это твоя фантазия.

– Хотелось бы, чтобы это была фантазия. Но, увы, это, кажется, не так. Ты что-то от меня скрываешь!

– Ошибаешься, я ничего не скрываю.

– Хорошо, если бы это было так. Я согласен ошибиться. Рад был бы ошибиться! Ты знаешь, я не люблю совать нос в чужие тайны. Я не любопытен и, как правило, предпочитаю знать скорее меньше, чем больше. Но, кажется, на этот раз мне следует знать больше.

Она встала с кресла и направилась в ванную. Вальтер остановил ее.

– Пусти! Мне дурно.

– Неправда! Тебе не дурно. Я за тобой наблюдаю со вчерашнего дня. Это не морская болезнь.

– Зачем ты меня мучаешь?

Он помолчал, глядя ей в глаза.

– Я хочу тебя уберечь, – сказал он твердо.

Она отшатнулась.

– От чего?

– Не знаю. Ты ничего не хочешь мне сказать, и… я бы не стал спрашивать, если б не твой страх. Ты ее боишься. Здесь что-то такое… что…

– Ничего здесь нет! – крикнула она. – Это мне просто мерещится!

– Лиза, ты знаешь эту женщину…

– Нет! Я ее не знаю! Мне только кажется! Не может быть, чтобы это была она…

Вальтер поднялся и, словно удивленный тем, что его подозрения подтвердились, медленно произнес:

– Значит… она тебе кого-то напоминает?.. Кого же?

– Не спрашивай! Ты не должен спрашивать!

– Я не могу иначе. Это слишком серьезно, Лизхен… Если ты сама мне не скажешь…

Она побледнела.

– Ты… ты не сделаешь этого…

– И все же… Я не могу допустить, чтобы тебя шантажировали.

– Что ты хочешь сделать?

– Заявлю капитану или поговорю с ней.

Лиза без сил опустилась в кресло.

– Умоляю тебя…

– Лиза! Я должен знать. Если в твоей жизни есть что-то, о чем я не знаю…

Она дрожала как в лихорадке.

– Я ничего от тебя не скрыла. Ты знал все.

– Знал? Что? Что ты имеешь в виду?

– Мою работу во время войны.

– Твою работу? Что-то не припомню. Ах да, на вещевом складе, что ли?

– Да. Это было связано с моей службой.

– Знаю. В женских отрядах. Ты что-то говорила… Ну… и что же? Не понимаю, какое это имеет отношение к твоей истерике?

– Эта женщина… Мне кажется, что я ее знаю… оттуда.

– Откуда? Со склада? Что же тут страшного?

– А то… – она с трудом выговаривала слова, – что это был лагерный склад.

Вальтер все еще не понимал.

– Ну и что же? – спросил он с удивлением. – Работа, как всякая другая.

Тогда она сказала:

– Это была не просто работа. Это была служба. Я… меня направили в отдел лагерей.

Вальтер судорожно глотнул слюну.

– Каких лагерей?

Лиза молчала, и он добавил:

– Были трудовые лагеря, лагеря…

И тут он увидел ее глаза. Они были такие же, как тогда, во время инцидента с собакой. Лиза прошептала:

– Это не то.

Вальтер встал, прошелся несколько раз по каюте и остановился у иллюминатора. Он долго стоял, повернувшись к ней спиной.

– Концлагеря?.. – наконец произнес он. Голос его звучал хрипло. – Ты была в концлагерях? – Он резко повернулся к ней. – Значит, эти женские отряды… просто-напросто СС?! – Лицо его побагровело, казалось, он задыхался: – Эта женщина заключенная?! Говори!

Но Лиза уже овладела собой.

– Нет, не может быть! Мне просто померещилось!

– А вдруг? А если да? – настаивал он.

– Марта? – неуверенно произнесла она.

– Марта, – машинально повторил Вальтер. – Значит?..

Оба замолчали. Он смотрел в ее лицо, такое знакомое. Но сейчас в этом лице появилось нечто ужасающе чужое, что изменило его черты больше, во сто крат больше, чем вчерашняя новая прическа; изменило полностью и бесповоротно.

– Если бы это была Марта… – Лиза запнулась, но тут же с неожиданным спокойствием докончила: – Уж ее-то мне нечего бояться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю