Текст книги "Встречаются во мраке корабли"
Автор книги: Зофья Хондзыньская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
– Да я, пожалуй, понял.
– Видишь ли, такое чувство, будто все ускользает из-под ног, хочется мчаться в поезде, в машине… Да ну, без толку это, все равно не расскажешь.
«Говорит, – подумал Павел. – Наконец-то говорит. Неужели перестала противиться? А может, просто нашла на нее такая минута – потребность выговориться?»
И вдруг – совсем иначе, чем до сих пор, совсем не «рассудочно» – он почувствовал, что ему страшно жаль ее. И это молодость, о которой говорится, что она – чудеснейшая пора жизни!.. Охватив колени руками, перед ним сидело олицетворенное несчастье, да еще исполненное ужаса. Подбородок ее дрожал, зубы стучали. Большие красные детские руки судорожно сжимали колени.
Он прикурил две сигареты, одну сунул ей в рот.
– Затянись, – сказал он, – а потом постарайся выговориться. Иногда это здорово помогает.
– Да ведь об этом нельзя говорить. Думать и то трудно. Как если бы описывать тошноту тому, кого никогда не тошнило…
– Но что ты чувствуешь?
– Понимаешь, это везде, далее в кончиках пальцев… Мне сейчас трудно описывать, потому что… вроде бы… проходит… Погоди… Прошло! Господи, да это же чудо!
Павел искоса наблюдал за ней. Сознает ли Эрика, думал он, то, что ему сейчас абсолютно ясно: прошло, потому что она вырвалась из круга своего одиночества, потому что ей удалось выговориться.
Но он промолчал. Знал уже: Эрика – как пугливый зверек: его хотят погладить, а он шарахается в сторону в ожидании удара.
Они немного посидели молча. Заметив на кушетке альбом для эскизов, он протянул руку, взглядом попросив разрешения.
Она кивнула и без слова дала ему альбом. Он внимательно, страницу за страницей, проглядел его. Рисунки были неровные, один лучше, другой хуже, но линия – тонкая, нервная – хорошая, это точно.
– Предпочитаешь рисунок?
– Как когда. Иногда краски.
Утка с утятами. Рука, касающаяся чьей-то головы. Рука с розой, а над нею – губы. Пустое окно. Котята в корзинке.
«Исповедь», – подумал он.
Павел огляделся. На полу лежала пижама Эрики, как сброшенная змеиная кожа. На стуле громоздились старые газеты. Пепельницы – их с неделю не вытряхивали – скалились окурками. На столике – щетка, вся в вычесанных волосах. Криво висящая картинка косила со стены. Тот, кто может жить так… Никаких исследований не требовалось. Чтобы поставить диагноз, достаточно было рисунков и вида этой комнаты.
Эрика, не глядя на него, пускала тонкие колечки дыма.
– Павел, – вдруг сказала она. – Ты вот вчера сказал… Что человек в какой-то мере кузнец своей судьбы. Ты в это веришь?
– Верю.
– Но это же чепуха. Ведь в таком случае все были бы счастливы. Каждый по собственному разумению устраивал бы себе жизнь, разве нет?
– До каких-то границ.
– Ну подумай сам: как могла я предотвратить их развод, сделать так, чтоб она не стала такой… ну такой, как есть; чтобы баба Толя не умерла…
– Этого не надо понимать так дословно, Эрика. Еще не родился такой человек, который мог бы предотвращать смерть или воскрешать любовь. Я ведь не о том.
– А о чем же?
– Об изменениях в самом себе, которые влекут за собой новую жизненную позицию. Знаешь, как было со мной? Стал вдруг хватать пару за парой. Чуял, что второй год мне обеспечен, но было как-то все равно. И вот однажды проснулся я ночью в ярости. И сказал себе: «Дудки, не бывать тому, хоть бы мир вверх дном перевернулся. Терять год жизни? Ну уж нет! Выкарабкаюсь любой ценой!» Что там говорить… Вкалывал как проклятый. Засыпал и скова вкалывал. Ну и выкарабкался. Перешел в следующий класс.
Эрика задумчиво накручивала волосы на пальцы.
– В этом весь секрет. Тебе хотелось. Не безразлично было. А мне абсолютно безразлично. Ничего не хочется. А почему – не знаю. Почему?
И, не дождавшись ответа, Эрика вскочила вдруг с кушетки и вышла. Когда она затворяла дверь, с постели спорхнула страничка. Павел поднял ее. Это были черновые наброски стихотворения, окончательный вариант которого, начисто переписанный внизу страницы, звучал так:
Воздух удушливой массой
На грудь мою навалился
Тяжестью лет, месяцев, дней, часов, слез,
Отчужденности, пустоты, отсутствия воздуха,
Оставив мне только туннель, в дальнем конце которого
не видно НИЧЕГО.
«Ничего» написано было большими буквами, втрое больше остальных.
* * *
Разбудил его внезапный шум. Словно что-то грохнулось на пол. Он подошел к двери, приоткрыл ее и увидел, что в кухне горит свет. Было три часа ночи. Сузанна, вероятно, сказала правду: Эрика ела по ночам. У него было искушение «накрыть» ее на этом занятии, однако рассудок твердил, что она рассердится и все снова пойдет прахом. Чудной, однако, обычай. В чем, интересно, дело? Вряд ли она и вправду чувствует голод по ночам. Может, некая демонстрация своей отъединенности, несогласия с общепринятыми нормами? После минутной тишины он услышал, как открылся и закрылся холодильник, засвистел чайник. Павел не выдержал: сунув ноги в домашние туфли, пошел на кухню.
– Приветствую тебя, – сказал он совершенно серьезно.
– Это что еще за слежка?
– Слежка? Просто я услышал, что ты готовишь чай, и мне захотелось есть. Перекусить чего-нибудь найдется?
– Поищи. – Тон был резкий, встреча явно не доставила Эрике удовольствия.
– Не угостишь меня?
– Ты здесь больше дома, чем я. Если б она сейчас встала, то меня погнала бы спать, а перед тобой распушила бы павлиний хвост гостеприимства.
Павел не поддержал тему. Но спустя минуту, набив рот хлебом, сказал:
– Я, знаешь, постоянно голоден, мог бы есть двадцать четыре часа в сутки. А ты очень мало ешь.
– Днем у меня нет аппетита.
– Косули, кажется, едят только по ночам.
– Косули. Тоже мне нашел сравнение. Впрочем… Я ни в чем не похожа на других людей, почему же в этом должна быть похожа?
Павла поразило, что она точь-в-точь повторила фразу, которую вчера сказала о ней Сузанна: «Она ни в чем не похожа на других людей». Неужели Эрика приноравливается к мнению матери о ней?
– А может, не хочешь быть похожей? – сказал он, зная, что разозлит ее этими словами.
Она ничего не ответила, но, быстро допив свое молоко, направилась к дверям.
– Выходит, нечаянно спугнул тебя?
– Никто ниоткуда меня не спугивал. Просто спать хочу!
И она вышла своим тяжелым шагом. Злясь на себя, Павел допивал чай. Вечно что-то его подзуживает. Опять переборщил. Точно. Чертова мимоза, с ней осторожно надо, чуть что – обида.
* * *
Павел сошел в садик, где Кика демонстративно приветствовала его, предлагая поочередно то одну, то другую лапу. «А Лялюсь как пальма», – вдруг вспомнилась Павлу фраза, провозглашенная пьяницей, хлебнувшим пива. И незабываемый ответ его товарища: «Как пальма или как собачья лапа». Очень интересно, каков в самом деле был этот Лялюсь? Павел играл с Кикой, довольный тем, что может наконец без опаски дать выход своему хорошему настроению. В эту минуту Эрика высунулась из окна.
– Ты не пошел бы выпить кофе?
– Во имя отца и сына… Что случилось?
– Каприз избалованной барышни.
– Пойду с превеликой радостью.
– Ну так я сейчас спущусь. А грозы, случаем, не будет?
– Дождя боишься?
– Грома и молнии. Терпеть не могу неожиданного грохота.
– И при этом хлопаешь дверями?
– Когда я сама хлопаю, то знаю, что хлопну, значит, грохот уже не неожиданный. Но если в кино вижу, как кто-то вынимает револьвер, затыкаю уши и – привет. Сижу так, пока не выстрелит.
– Или пока не спрячет револьвер.
– У тебя всегда наготове положительная развязка. – И она отошла от окна.
Через минуту легкокрылый эльф спустился сверху, прошелестев кружевами. Лестница буквально содрогалась от деревянных ее башмаков.
В кафе было много народа, и они довольно долго дожидались столика, разглядывая посетителей. Павла забавляли меткие реплики Эрики. Она прислушивалась к разговорам за столиками, а потом шептала ему на ухо предполагаемые ответы собеседников, остроумно комментируя их.
Наконец столик освободился, и они заказали себе два кофе.
– А твой творожник? – спросил Павел и встретил ее удивленный взгляд – кто-то кроме няни помнит о ее вкусах?
«Через три дня меня тут не будет», – подумал Павел. У него вдруг возникло чувство, что если бы он остался, если б ему удалось создать Эрике сердечную, теплую обстановку, в которой она так нуждается, кто знает, может, она как-то раскрылась бы, переменилась, вошла бы в норму. Словно бы угадав его мысль, она сказала:
– Послушай, давай не будем сегодня самими собой. Будто мы просто пара, у которой нет никаких проблем и которая пришла сюда на минутку выпить кофе.
– Сомневаюсь, чтобы здесь нашелся хоть один человек без проблем. Просто мы их не знаем.
– Ну давай сыграем так. Будто мы – не мы, а, к примеру, вон те двое, ладно? Будто мы говорим и ведем себя, как они. Ты мне нравишься, и я тебя нравлюсь.
– Не уверен, что мне удастся эта роль, – ответил Павел и прикусил себе язык. Она определенно вызывала в нем не свойственные ему реакции.
– Хам. Я немедленно становлюсь девицей в твоем вкусе. Какой именно? Блондинкой? Локоны? Глаза-сапфиры?
– Скорей уж, изумруды.
– Готово. Ну как? Ему нравится?
– В толпе сойдет.
– Ни в какой ни в толпе. Прелестная блондинка и очень ему нравится.
– А он ей?
– Тут дело посложнее. Уж очень он самоуверен. К тому же она не слишком доверяет людям.
– Это еще почему?
– Боится разочарования.
– Оно приходит вовсе не всегда.
– Но грозит всегда. Потому она и любит ходить в кино; там, по крайней мере, есть твердая уверенность: то, что демонстрировалось в первый день, с точностью повторится и завтра, и послезавтра… В кино все прекрасно складывается.
– Но неужели ты не чувствуешь, когда идешь туда во второй раз, что это обман? «Прекрасно складывается»… Ну и что с того? Ведь заранее известно, что будет: она скажет то-то, он возьмет ее за руку, она резко отдернет руку, опрокинув при случае рюмку, – чушь, вранье, вот уж не стал бы по десять раз смотреть эту галиматью.
– Просто ты глупый и ничего не понимаешь. В том-то и суть! Когда идешь в первый раз, есть риск – а вдруг что-то будет не так? Но потом, когда уж убедился, – здорово! Все опять кончится венчаньем в деревенской церкви. Опять «да будут счастливы навеки…». Идиллия. Сказка для детей. Зафиксированное чудо. За это и сто раз платить не жалко.
– Но это не жизнь.
– А кто тебе говорит, что жизнь? Разумеется, не жизнь. Как раз бегство от нее.
Бедная «зеленоглазая возлюбленная».
– А я, к примеру, терпеть не могу долго рассматривать чью-нибудь фотографию, потому что она делается мертвой. Рот перестает быть ртом. Глаза глазами. Кусок картона, и все. Так и в кино…
– У меня нет твоего опыта. Мне не приходилось подолгу рассматривать ничьей фотографии.
– Вот пришлю тебе свою, будет что рассматривать.
Он ожидал, что она засмеется, но она ответила серьезно:
– Пришли. Буду рассматривать.
Что с ней? Всерьез или шутит?
– Ты ведешь себя сегодня так, словно ты и вправду не ты.
– А может, так оно и есть? Может, сегодня ты познаешь лучшее из моих обличий?
– Не потому ли, что тебе на людях веселей? Ты же никуда не выходишь, так и гниешь в своей конуре…
– Это верно, иногда я и вправду забываю, что существует что-то вне моей комнаты. А потом выйду и вижу: есть город Вроцлав, и поезда из него выезжают, и самолеты над ним пролетают… А я об этом и не помню. Словно вне моей комнаты нет мира и я обречена навеки торчать в ней одна-одинешенька…
Она осеклась вдруг, взяла салфетку и стала что-то рисовать на ней.
– Это не так, – сказал Павел. – Ты вовсе не одинока. Внешний мир существует, и даже если ты не будешь искать встречи с ним, он сам тебя отыщет. И докажет, что судьба тебя ждет непредвиденная.
– Моя судьба… Как ты думаешь, у человека в самом деле все на роду написано? Что будет так, а не этак, в такой-то день я появлюсь на свет, в такой-то у меня случится приступ аппендицита, тогда-то я уйду из дома, тогда-то, скажем, поверю, что у меня есть талант, а потом разуверюсь в чем-то, разочаруюсь… Так ли это, или все в жизни – чистая случайность, и родиться я могла в другое время, в другом месте, кем-то совсем другим, и все могло быть иначе, и может быть иначе; скажем, завтра я встречу на углу… ну, не знаю кого, вряд ли сказочного принца. Или получу письмо от кузины Олека из Лондона с приглашением приехать к ней погостить.
– А лондонская кузина существует?
– Понятия не имею, но ведь может же вдруг оказаться, что существует, пригласит меня, я поеду, буду ходить по Лондону, а потом она возьмет меня с собой в кругосветное путешествие. Так ли это, или все заранее предначертано, писано-расписано и будет так, как быть должно? Ведь если расписано, так чего ради трепыхаться? Можно быть какой угодно, все равно это ничего не изменит.
– Кабы человек знал это! А может, оно и хорошо, что мы пребываем в сомнениях. Подумай, что было бы, если бы люди твердо верили, что никак не способны влиять на жизнь? Я где-то читал одну историю. Человек увидел во сне свое надгробие. На нем стояли даты его рождения и смерти. И хотя он не был суеверным, это все же здорово на него подействовало. С тех пор он жил так, словно в этот день и вправду должен был умереть. Предначертанная дата была еще за горами, за долами – он радовался, что впереди так много времени, а потом времени становилось все меньше, меньше. Осталось четыре года жизни, три, два… В последний год он ничего не делал, к врачу не ходил – какой смысл? К портному тоже – зачем? Почти перестал говорить, отошел от мира, здоровье его резко ухудшилось. Недели за две до той даты он слег в постель.
– И в тот день умер?
– Умер, но от чего – неизвестно. Автор не говорит, пригрезилась ли ему дата его смерти, или он так в нее уверовал, что организм его каким-то таинственным образом вызвал смерть.
Эрика молчала, а спустя минуту, как нечто само собой разумеющееся, сказала:
– Прочти мне то стихотворение.
Ага, помнила все же! Хотя ни разу не затронула эту тему и предложением его не воспользовалась. Не глядя на нее, как бы продолжая их давний разговор, он начал:
Встречаются во мраке корабли и голос подают друг другу;
Сигнал сирены, знак из темноты;
Так, в океане жизни встретясь, мы говорим друг с другом,
Лишь взгляд и голос…
Он кончил. Склонив голову набок, Эрика рисовала что-то на клочке бумаги. И после минутной паузы тихо пробормотала:
– Слушай, не то чтобы я не хотела, а правда же я не умею так, не могу. Не умею переломить себя, хоть лопни. У тебя так легко это получается. Ты простой, непосредственный, а я… – И, по своему обыкновению, без всякого перехода: – А помнишь, ты обещал что-то сказать мне перед отъездом?
– Помню.
– Ну так скажи сейчас, ладно? Скажи, зачем ты приехал во Вроцлав.
Павел закусил губу. Вопреки логике он почему-то надеялся, что Эрика не вернется к этой – он чувствовал – весьма скользкой теме. Увы, ответа он не приготовил и теперь колебался, не зная, что сказать; ведь с таким подозрительным и впечатлительным существом, как Эрика, надо держать ухо востро.
– Ну же, Павел! Ты что, онемел, что ли?
– А ничего интересного. Я должен был сделать кое-какие наблюдения, а потом их описать.
– Где, тут? На улицах Вроцлава? И какие наблюдения? На какую тему?
– В интернате. У меня там товарищ, так вот через него… Надо было проследить развитие детей, условия жизни которых в родном доме привели их в состояние подавленности, одним словом, что-то вроде исследования нетипичных реакций, различных нарушений психики, вот и все, – неожиданно закончил он.
Эрика, по своему обыкновению, вскинула брови. Она не отрываясь смотрела на него.
– Ну и что? – наконец спросила она. – И что ты намерен был с этим делать?
– Описать. Такое задание дал мне мой профессор.
– Но ты же ничего не писал.
– Кое-какие заметки у меня есть. А опишу все это в Варшаве.
– Что опишешь? Разве ты ездил в интернат? Раза два, а то и меньше.
– Этого достаточно.
Тишина. Павел не смотрел на Эрику, боясь увидеть ее глаза, ее лицо. Зато услышал ее голос.
– Все это вранье. Ложь. Никаких заметок ты не делал. Лжешь. Может, ты кого и наблюдал, да только не детей из интерната. Ну, сознайся уж, что нашел себе другой объект для наблюдения. Может, скажешь, что…
Она прервала. Павел поднял глаза, и его потрясло лицо Эрики – бледное, без кровиночки, со сжатыми губами – и выражение ужаса, отчаяния и ненависти на нем.
– Тебе не понадобилось наблюдать детей в интернате, ведь ты нашел меня. Тут же, не сходя с места. Можно было не ездить, не утруждать себя. Куда как просто и удобно. Ты решил сделать меня своим подопытным кроликом, а потом написать обо мне. Потому и предлагал альтруистические беседы, дружбу, искренность, корабли, встречающиеся в море. А я… – у нее сперло дыхание, – а я…
Павел понимал: возражать бессмысленно. Он недооценил ее сообразительность. Теперь уж было поздно, все пошло прахом, и ничем тут не поможешь, их дружба рухнула безвозвратно, все проиграно раз и навсегда.
– Послушай… – начал он, но Эрика не дала ему говорить.
– Молчи! – Она так стукнула кулаком по столу, что люди за соседними столиками обернулись. – Ты нуждался во мне и потому торчал тут, а иначе тебя давно бы уж тут не было.
– Эрика, все это абсолютная ерунда, я хочу тебе…
– Я сказала – ни слова. Хватит лгать. Ни секунды не буду больше твоим «материалом», твоим подопытным кроликом… «Корабли на море»… Наглец! Как я могла… Ведь должна была бы знать, должна была догадаться… Кто бы добровольно стал тратить на меня время? И зачем? Никому никогда не хотелось, не стоило, и так уж будет до самого конца…
Она оттолкнула стул и выбежала. Зал дрогнул, когда хлопнули тяжелые двери кафе.
* * *
Колеса шумели монотонно. Павел прикрыл глаза. Спроси его сейчас, что он чувствует, он не сумел бы объяснить. Какой-то запутанный клубок чувств: бешенства, жалости, уныния, иронии и, пожалуй, отчаяния. Алька права. Люди из породы сторонних наблюдателей, натуры не увлекающиеся, холодные, равнодушные, одним словом, эгоисты, в общем-то, приносят меньше зла, чем этакие непрошеные благодетели, повсюду сующиеся со своей помощью. Увы, он не родился сторонним наблюдателем. Вечно ему надо что-то улаживать, устраивать, кого-то спасать, кому-то помогать, а потом – констатировал он с горечью – неминуемо жалеть об этом. (А в следующий раз все повторялось как по нотам. Хотя теперь уж хватит. Точка. Наука даром не пройдет.) «Нужно тебе это было? – слышал он голос Альки. – Сам, правда, намучился, зато ей оказал неоценимую услугу».
Его считали добрым, отзывчивым. Но сам-то он знал, что поступки его диктовались не добротой и не отзывчивостью, а какой-то внутренней потребностью, противостоять которой он был не в силах, – просто в какой-то момент чужие дела становились для него важнее своих.
И в этот раз было то же самое. Он сам вмешался в дело Эрики. Дело, по-видимому, безнадежное, во всяком случае, очень деликатное, трудное. Имей он голову на плечах, держался бы от этого всего подальше. Зачем он вмешался? Чего искал? На что надеялся?
Разумеется, он не заслужил упреков, которыми Эрика осыпала его в кафе, но и ее понять можно. Ведь все свидетельствовало против него. Идиот, прежде чем спасать, избавлять, действовать, надо было элементарно подумать. По дурости своей, неосторожности и легкомыслию он нанес ей такой удар! Создал иллюзию дружбы и – обманул. Что же еще могла она подумать? Ну конечно, прикинулся, вынудил к откровению, а потом использовал это в своих целях. С ее характером как могла она реагировать иначе? Не нужно было быть психологом, чтобы предвидеть – имей он хоть немного чутья, – какие ассоциации вызовет у Эрики одно упоминание о детях из интерната.
Он протянул руку за сумкой с едой, которую в последнюю минуту сунула ему няня, вынул яйцо, подержал его в руке и положил обратно в сумку. Идиот. Шут гороховый. Идиот. Как рассказать об этом Мане? Как?.. А ведь теперь иного выхода нет. До сих пор можно было рассуждать о доброй воле, сердечности, отзывчивости к чужим страданиям, но теперь это уже, по сути дела, обязанность.
Колеса неустанно выстукивали одну и ту же мелодию. Напротив висела фотография, но теперь уже не Любаньского края, а вроцлавской ратуши. Рядом зеркало, но ему не хотелось смотреть в него. Не хотелось видеть своей добропорядочной, растерянной физиономии. Нанести такую обиду по дурости, господи боже мой!
Он закрыл глаза и поддался ритму поезда. И почудилось ему, что рядом сидит Эрика и монотонным движением, с каким-то отсутствующим лицом, чешет свои длинные темные волосы.
* * *
– Ну, вот так примерно все это выглядело, Маня. Грустная картина, верно?
Она молча кивнула головой. Еще бы не грустная! Память ее хранила картину из прошлого: любящие супруги, обаятельный ребенок. Жаль было Сузанну, жаль Эрику и даже Павла, который, кажется, был очень подавлен всей этой историей. Выходит, зря она так настаивала на его визите. Но откуда ей было знать? Если б знала, конечно, избавила бы Павла от такого рода переживаний, ведь ей известна была его впечатлительность, доброта, готовность повсюду лезть со своей помощью. С другой стороны, она знала и его склонность драматизировать события. Может, не так уж все плохо?
– А ты не преувеличиваешь, Павел?
Он отрицательно мотнул головой.
– Скорей, преуменьшаю. Этого не расскажешь, потому что… Не в отдельных эпизодах тут дело, понимаешь – эпизоды всего лишь иллюстрация, – а скорей в атмосфере, в чем-то трудноуловимом, ну и в полной безысходности. Ситуация неразрешимая, разве что…
Он остановился. Инстинктивно подумал: еще рано. Она, тоже инстинктивно, не стала выпытывать. «Потом поговорю с ней, пусть чуточку созреет для такого разговора», – подумал Павел. А мать подумала: «Потом поговорю с ним, пусть чуточку остынет».
«Милая Эрика!
Прошу тебя, наберись терпения и прочти это письмо до конца. Я понимаю, все выглядит так…»
Нет, надо совсем иначе…
«Я пишу тебе, Эрика, не для того, чтобы оправдываться, потому что оправдываться не в чем. Просто хочу объяснить…»
Нет. Тоже не то.
«С тех пор как мы расстались, Эрика, я совсем потерял покой. По моей вине, верней, из-за полного отсутствия у меня воображения создалась ситуация, которую можно было истолковать как очень неприятную, именно так ты и сделала».
Она не станет читать писем. Даже не вскроет. И никогда не поверит, что «с тех пор как мы расстались, Эрика, я совсем потерял покой», хотя это истинная правда.
С десяток начатых писем было уже в корзине, когда Павел, в самом деле придя в отчаяние, сочинил новое и его, наконец, отослал.
Милая Эрика!
Я в отчаянии. У меня нет никакой возможности убедить тебя в том, что ты ошиблась тогда в кафе, я могу лишь просить тебя поверить мне на слово. Единственный аргумент в мою пользу: если бы я и в самом деле для того лишь пытался сдружиться с тобой, чтобы, потом использовать свои наблюдения, я ни за что на свете не стал бы тебе рассказывать о цели своего приезда во Вроцлав. Мне и в самом деле показалось ужасным, что ты совсем одинока, начисто лишена друзей и того, что всем нам так необходимо, – взаимопонимания. Я обольщался тем, что сумею помочь тебе. В доказательство правдивости моих слов по-прежнему прошу тебя о дружбе, Эрика, хотя свою, с позволения сказать, «работу» я уже отдал пару дней тому назад.
Павел.
Что делать, если она не ответит? Поехать во Вроцлав? А если она не захочет видеть его?
* * *
– …Нельзя же с головой погружаться в эту историю. В конце концов, то, что там случилось, – не твоя вина. А если б ты не поехал туда?
– Но я поехал, – отрезал он. – И понял, что так оставлять этого нельзя.
– Мы тут беспомощны, Павлик, – мягко сказала пани Мария. (Нет покоя с детьми, ни когда они бесчувственные, ни когда слишком уж чувствительные.) – Тебе не удастся повернуть вспять ее жизнь. То, что она пережила, то, что сделало ее такой, уже вне ее, и изменить это невозможно.
– По-твоему выходит, надо ждать сложа руки, пока…
– Может, просто, пока у нее пройдет?
– Мама, не надо, прошу тебя. Ты сама настаивала, чтобы я туда поехал. А коль скоро я поехал и увидел, нельзя равнодушно пройти мимо. Тем более… – он запнулся, – что и я не без вины.
– Ты? А ты-то в чем провинился?
Павел рассказал матери все, что произошло во Вроцлаве, вплоть до последнего разговора в кафе.
– …Ну вот, и тогда она что-то крикнула и вылетела из кафе. Это днем было. Я целый день ждал ее… На душе кошки скребли. Поезд уходил около двенадцати ночи. Мне и в голову не пришло, что она до тех пор не вернется. Не вернулась. Что было делать? Рассказать Сузанне? Бессмысленно, посредницей она все равно не могла быть. Няня? Нечего и говорить. Я ждал до последней минуты, в поезд вскочил буквально на ходу. Понимаешь, так и уехал, не простившись, ничего ей не объяснив. Чувство было такое, словно мне кто-то в морду дал. Отсюда я уже послал ей кучу писем, три первые вернулись нераспечатанные, потом не было ответа, и, наконец, сегодня… Вот, – он протянул листок бумаги.
Там было всего несколько фраз:
Не впадай в истерику, святой Павел, – не с чего. Одним крахом больше, одним меньше – какая разница. Если нам суждено еще встретиться – поговорим. Итак, до услышания когда-нибудь или никогда, на земле или на море, на земле или в небе.
Эрика.
Пани Мария молча взглянула на него. Для шестнадцатилетней девочки письмо в самом деле странное. Все опасения, которые она уже пару дней в себе глушила, снова ожили в ее сердце.
– Ну, видишь, какая она? – сказал Павел. – Необычайная. Можешь мне верить. Черная и в то же время белая. Ведь нельзя же взять да и списать ее в расход. Надо что-то делать!
Наступила минутная пауза. Оба понимали, какие слова повисли в воздухе.
– Мы должны взять ее к себе, Маня, – вырвалось наконец у Павла. – Ты прекрасно знаешь, что другого выхода нет.
Павел поднял голову и взглянул на мать. Он не ошибся: слова эти не были для нее громом среди ясного неба, она догадывалась, к чему вот уже несколько дней он клонил. Может, благодаря тому, что ей пришлось воспитывать его одной (отец Павла погиб во время несчастного случая, когда он был еще маленьким), она обладала – когда дело касалось его – поистине поразительной интуицией. Павел вспомнил, что как-то в школе он вывихнул ногу и лежал в гимнастическом зале в ожидании школьного врача. Вдруг дверь отворилась, и вошла Маня. «Тебя вызвали? – удивился Павел. – Что за ерунда!» – «Никто меня не вызывал, на меня вдруг нашло что-то: надо отпроситься и пойти в школу. Зачем – не знала, злых предчувствий вроде бы не было, просто надо, и все. А уж тут, внизу, швейцар сказал мне… Слава богу, что всего лишь глупый вывих!»
Да, она, должно быть, с самого начала знала, к чему идет дело. А теперь молчит. К контратаке готовится?
– А это выход? – тихо спросила она. – Ты с утра до вечера в институте, я на работе, а больная девочка в пустом, чужом ей доме. Там хоть няня есть. Кто будет ей готовить? Убирать за ней? Судя по твоим рассказам, сама она ничего делать не станет. К тому же ты так уверен, что она согласится? А Сузанна? Сузанна как-никак тоже имеет право голоса.
– Я ни в чем не уверен, разве лишь в том, что, потеряв однажды доверие Эрики, завоевать его снова невероятно трудно. А все остальное… Кто может это знать? А вдруг у нас она изменится, станет самостоятельной?
– Ты же сам не веришь в то, что говоришь.
– А ты говоришь все это лишь из страха за меня. Не хочешь, чтобы я брал ее на свою шею. А я не хочу, чтобы ты из страха за меня говорила нечто тебе не свойственное. Ты же прекрасно знаешь, что Эрике надо помочь. Всю жизнь ты долбила мне про доброту, сердечность и тому подобное, а как до дела дошло – в кусты.
– Да ведь это не так-то просто, Павлик. Ты же учишься, тебе покой нужен. Для Эрики переезд к нам, может, и спасение, но нашу жизнь в каком-то смысле это перечеркивает, и притом ведь надолго?
– Слушай, мама, неужели ты думаешь, что я не вижу этих трудностей? Прекрасно вижу. Но считаю, что овчинка стоит выделки. Да, я иду на то, что дорого будет мне стоить, что обоих нас может довести до белого каления. Но ведь не ради забавы или каприза! Если мы, – он сознательно употребил это «мы»: пусть и она почувствует себя втянутой в игру, – не займемся ею, то никто ею не займется. Она погибшая. Я ведь кое-что знаю об этом, что-то изучал, что-то читал. Ситуация будет обостряться, ухудшаться, а кончится дело больницей.
Она задумалась. Из всего, что Павел говорил, до нее дошла лишь последняя фраза. Больница. Вспомнилось, как ходила она пару лет назад в такую больницу. «Больница» – за этим словом кроется нечто пострашнее: «сумасшествие», «безумие». А если бы Павлу такое, не дай бог, грозило, разве не молила бы она любой ценой спасти его, даже если спасение Павла принесло бы несчастье спасшему его человеку? Да, конечно, но надо же, чтобы именно Павел… Ее Павел. Такой жизнерадостный, способный, добрый – и эта ненормальная девица, от которой потом не отвяжешься.
– А что ты предпримешь, Павлик, если я с тобой не соглашусь?
Павел заколебался. Развел руками.
– Не знаю. Одно ясно: ужасно на тебя обижусь.
– Ты прекрасно знаешь, что я этого не сделаю. И не хочу, и права не имею. Ты человек взрослый, живем мы вместе, ты здесь у себя дома, так же как и я. Вез сомнения, людям надо помогать, но лезть из кожи вон все же вряд ли стоит. Взять сейчас Эрику к нам в дом – свыше моих сил. Мы не сможем помочь ей, не угробив себя. У нас нет на то условий. Если бы речь шла о кратковременном неудобстве, я бы и слова не сказала, но здесь дело обстоит куда сложнее.
«Чего я, собственно, хочу? – думал Павел, играя повисшей на ниточке пуговицей. – Чтобы она убедила меня, что это невозможно, или чтобы я убедил ее, что это необходимо? Ведь и я этого боюсь, и я вовсе не уверен, что нам это под силу».
Он потянулся в кресле.
– Может, чайку выпьем, а? – спросил он. – Перед серьезной дискуссией неплохо и подкрепиться.
Когда они сели за чай с бутербродами, он уже был готов ко второму раунду. В конце концов, запретить она ему не может, как не могла бы запретить ему любить кого-то, кто не пришелся ей по нраву.
– Ну так слушаю тебя, – сказала она, не глядя на сына и старательно обрезая свисающий с булки ломтик сыра.
Ох, как хорошо она знала Павла, с его душевными порывами, необдуманными поступками, вынуждавшими его потом пятиться задом и на четвереньках, с его стремлением действовать очертя голову. Все это было прекрасно, трогательно, но… абсолютно невыносимо.
– Понимаешь, Маня, чтобы помогать такого рода детям, надо что-то знать о них. Это азбучная, описанная в учебнике истина. Два главных условия эффективной помощи – смена среды и создание атмосферы, в которой девочка почувствовала бы себя необходимой кому-то, любимой. Без этого все насмарку. Отношения Сузанны и Эрики настолько обострены, что там нет никаких шансов на выздоровление. В санаторий она не хочет… Постой, не морщись, сперва выслушай меня до конца, а потом скажешь. Я и без тебя знаю: моя затея – трудноосуществима и кажется сумасбродством.