Текст книги "Мертвый осел и гильотинированная женщина"
Автор книги: Жюль Жанен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Когда мы доехали до улицы, где проживала мамаша Сен-Фар, я сейчас же узнал нужный дом по окружавшим его молчанию и тишине: то было безмолвие позора, тишина стыда, казалось, соседние дома расступились и закрыли лица, дабы не запятнать себя близостью к этому дому. Ужасно, что нет на свете ни одного города, свободного от этой дани пороку и преступлению! Дом можно было опознать по таинственно полуотворенной двери, по любопытным взглядам, которые украдкой бросали на него прохожие, по разбитым оконным стеклам, по стенам, испещренным адресами ломбардов и лекарей тайных недугов, словно разорение и страдание составляли достойную рекламу для этих зловредных мест! Я смело остановил свой кабриолет у двери, где обычно не останавливался ни один экипаж, даже похоронные дроги. Анриетта спустилась с подножки, опираясь на мое плечо; у нее уже полегчало на душе, она почувствовала себя на знакомой почве. Мы вместе вошли в дом, и в дверях я непроизвольно пропустил Анриетту вперед. Лестница была темная и грязная, старуха в трауре, уж не знаю, по какому случаю, встретила нас на верхней площадке; ни слова не промолвив, она проводила нас в добротно, но безвкусно обставленные апартаменты. Хотя была середина дня, комната освещалась лампой, чей неверный и печальный отблеск боролся с заблудившимся солнечным лучом, тусклым и бледным, проникающим сквозь дыру, нарочно проделанную в верхней части ставен по требованию префекта полиции: кто угодно мог свободно войти в этот дом – палач, рецидивист, убийца, даже шпион собственной персоною – все, кроме солнца; ничего лучшего не могли придумать судебные власти для поддержки и защиты добрых нравов! В маленькой гостиной вокруг стола сидели три женщины почтенного вида за приходо-расходною книгой и старательно подсчитывали доходы и убытки. То были три компаньонки этого коммерческого предприятия, из коих две – матери семейств, и они с большой совестливостью и щепетильностью делили прибыль от дела. Председательницею казалась женщина, сидевшая во главе стола, она привносила в товарищество свое широко известное имя, добрую репутацию своего заведения и длительный опыт в такого рода сделках; она первая обратилась к Анриетте, я же ретировался в угол и ловил каждое слово их разговора.
– Вы желаете поступить к нам? – спросила эта женщина совсем просто, как честная буржуазка, нанимающая новую прислугу, а ее товарки тем временем внимательно разглядывали претендентку.
– Да, сударыня, – почтительно отвечала Анриетта. Она умолкла, а они рассматривали ее рост, ее руки и ноги, грудь, волосы, всю ее фигуру и ее исхудавшее болезненное лицо.
– Эта особа достаточно красива, – проговорила младшая из женщин, – из нее можно кое-что сделать, но придется очень постараться: во-первых, она чересчур худая и бледная, а потом, плохо одета, волосы в беспорядке, пальцы выглядят непомерно длинными, – как видно, она вышла из больницы, и, если надо, я скажу ей из какой именно.
– Не имеет значения, – возразила женщина, сидевшая справа, – вы знаете, дорогой друг, что туда могут попасть самые честные девушки, и надо надеяться, что такой урок пойдет ей на пользу.
Затем, обратясь к просительнице, она продолжала:
– Кажется, милая, я вас еще нигде не видела?
– Верно, сударыня, нигде.
– Тем хуже, – подхватила председательница, – вы, должно быть, нахватались понятий о роскоши и независимости, которые не очень-то укладываются в мирные порядки нашего дома. Если вы намерены долго оставаться здесь, мадемуазель, знайте, что нам требуется беспрекословное послушание и безграничная покорность; вам нельзя будет ни привередничать в еде, ни шуметь, ни болеть, придется постоянно заботиться о своих платьях, чепцах и шляпах, надо будет самой обратиться к господину комиссару полиции за разрешением добросовестно заниматься вашим ремеслом и исполнять все особые законы, имеющие к этому отношение; не пить вина чаще, чем раз в неделю, посещать театр не более как раз в месяц. При этом условии мы рады будем оказать вам поддержку. Но, однако, сударыни, если мы ее берем, как вы считаете, кем ее надо сделать?
– Я считаю, – сказала первая, – что надо сделать ее гризеткой. Во-первых, у нас нет ни одной, а, во-вторых, ничто так не забирает за душу господина из большого света или человека скучающего, как белые чулки, туго обтягивающие округлые икры, черный передник, который легко заменяется другим, и к тому же такой наряд недорого обойдется заведению.
– А я нахожу, – возразила другая, – что нет ничего пошлее гризетки, их встречаешь во всех магазинах, во всех водевилях и во всех романах, описывающих современные нравы; на свете есть много мужчин, которые не принадлежат к высшему обществу и не станут открыто гоняться за круглым чепчиком и черным передником. То ли дело буржуазка! Буржуазка не бросается в глаза. Она никого не компрометирует. Можно идти за нею, можно вести ее под руку не краснея. К тому же наряд для буржуазки можно придумать в одну минуту: шелковое платье, шевровые башмаки, бархатная шляпка, шаль от Терно, цветные перчатки, крепко надушена мускусом с амброй, скромница с виду, – есть чем вскружить голову студентам и розничным торговцам!
– Да, – подхватила ее товарка, – но эти лавочники – скупердяи, а студенты поднимают страшный шум, да к тому же барышня слишком молода для роли буржуазки, это подойдет ей лет через пять-шесть; я бы предпочла одеть ее светскою дамой: голая шея, голая грудь, шикарное платье из желтого атласа, ажурные чулки, фальшивые жемчужины в ушах, перья марабу на голове, а рядом – наша почтенная Фелисите, которая вечером послужила бы ей матерью.
– А я уже по горло сыта всеми этими княгинями, – вмешалась прислушивавшаяся к ним мамаша Сен-Фар, – они разоряют нас на газ, позолоту и побрякушки; нет ничего горше, как видеть запачканными великолепные атласные платья, которые они возвращают нам в таком виде; я больше этого не хочу, и на месте барышни я предпочла бы славный деревенский наряд: открытые плечи, золотой крестик на невинной черной бархотке, белый цветок в руке, скрученные узлом волосы, соломенная шляпа набекрень, сельская непосредственность – все это будет ей так к лицу!
При этих словах, воскресивших перед моим внутренним взором равнину Ванва (о дорогие мои чистые воспоминания, зачем явились вы в это место!), я сорвался со стула и решился сделать последнюю попытку вытащить несчастную из этого притона.
– Да, да! – воскликнул я. – Бедная девушка, еще не поздно! Надень снова твое грубошерстное платье, повяжи на шею ситцевую косынку, покрой голову скромной соломенной шляпой, выгоревшей на солнце, будь снова юною и веселою поселянкой, пышущей свежестью и здоровьем; пойдем, пойдем, бежим! Я люблю тебя, я тебя спасу, если ты хочешь!
Услышав это, все три женщины испуганно переглянулись: добыча была слишком хороша, чтобы можно было ее упустить.
– Мы не принуждаем барышню, – проговорила мамаша Сен-Фар. – Если ей хочется бархатного платья, золотого ожерелья, вышитого платка и ажурных чулок – нынче же вечером она их получит.
…Этим было все сказано!
XIX
СИЛЬВИО
Я связан нежной дружбою с молодым человеком немного моложе меня, по имени Сильвио. Прекрасная натура, человек открытый и любезный, скромный, сильный, стройный и таящий в душе ярую страсть сочинять всяческие драмы. Женщина только для него одного – вот какова была великая мечта опрометчивого и нетерпеливого Сильвио; он считал всех женщин существами высшего рода и в их присутствии не смел дышать; это молчаливое поклонение, это немое обожание не приносило ему никакой выгоды: молодой, красивый, богатый и отважный, непринужденно носивший, не посрамляя его, громкое имя, он едва удостаивался безразличного либо презрительного взгляда тех прекрасных созданий, о которых так мечтал. Впрочем, сам виноват: зачем был он таким скромником? Полностью занятые лишь самими собой, женщины не умеют разгадать мужчину, – для того, чтобы быть ими понятым, он должен выставлять свои достоинства напоказ. А именно этого Сильвио и не осмеливался делать; я пытался уберечь его от столь опасной восторженности, но безуспешно: самые разумные мои советы он встречал усмешкою. Не знаю уж, каким образом он догадался, что я страдаю от неудачной любви, и часто подтрунивал над моим тайным чувством; он подсчитывал мои вздохи, угадывая смысл недосказанных слов, причину моей лихорадочной рассеянности, бросал мне жалостливые взгляды, под которыми я нередко вздрагивал, боясь, что ему известна вся моя тайна, иными словами, все мое несчастье до конца!
Наутро после моего рокового приключения я был очень грустен, я твердил себе, что всего себя, свою молодость и любовь я принес в жертву бархатному платью, грязному платью проститутки! Презренная женщина, да, конечно, трижды презренная! И тут в мою комнату вошел Сильвио, неся с собою хорошее настроение, никогда его не покидавшее, даже когда он бывал охвачен самою сильной из своих любовных страстей. Накануне на балу он вообразил, будто какая-то почти сорокалетняя женщина, толстая и жирная матрона, годящаяся ему в матери, пожала ему руку! Он так и пыжился от гордости и прибежал ко мне, чтобы похвастаться своею необыкновенной удачей.
– Черт возьми, она пожала тебе руку! Ты многого достиг! – промолвил я, вздыхая.
– Многого, – отвечал он, – путь к сердцу женщины лежит так же через ее руку, как и через губы. Но ты, господин чванливец, ты бы, я думаю, был счастлив достигнуть того же, чего достигнул я.
– Уверяю тебя, мой бедный Сильвио, что я в своей любви достигнул куда большего, нежели желал, и что ты запрыгал бы от радости, если бы понимал, сколь многого ты достигнул, сам того не зная.
Сильвио вытаращил глаза – его юное живое воображение уже сочиняло целый и весьма сложный любовный роман, построенный на песке.
Тем временем я вертел в руках свой кошелек и, машинально высыпав его содержимое на мраморный туалетный столик, отделял золотые монеты от серебряных, серебро – от мелочи. Сильвио все грезил.
Я безжалостно прервал его мечты.
– Знаешь ли ты, сколько стоит женщина? – воскликнул я. – Я хочу сказать – прелестное, идеальное создание, какого ты и во сне не видел, юная девушка, едва достигшая двадцати лет, чистая и свежая, расцветшая под сенью своих роскошных кудрей как столепестковая роза, женщина, которую я встретил менее года тому назад, когда она бегала по полям близ Ванва, не зная иных забот, как о своем осле и своей соломенной шляпе! Знаешь ли, во что оценила себя эта счастливая поселянка, которая оказала бы честь испанскому гранду, прекрасная девушка, к коей я проникся обожанием с первого взгляда? Знаешь ли, за сколько ты, я, кто угодно может получить ее?
Юноша слушал меня, весь дрожа.
– Сколько же стоит та, которую ты любишь, о которой думаешь день и ночь, которую преследуешь? Та, ради кого ты забросил свои цветы, забыл всех друзей, всех поэтов! Сколько она стоит?
Я взял со стола золотую монету.
– С тебя, добрый мой Сильвио, поскольку ты хорош собою и молод, она спросит вот это, смеясь над твоею простотой.
Потом я взял серебряную монету наполовину меньшего достоинства.
– Для заурядного человека, для прохожего, для первого встречного, если он не слишком торопится, – вот ей цена. А если придет солдат, хвативший лишку, или какой-нибудь настойчивый и скупой старик, она будет стоить вот столько! – И я ткнул пальцем в пятифранковую монету с изображением его величества Людовика XVIII; потом мне стало стыдно за самого себя, и я впал в прежнее подавленное состояние.
На минуту установилась тишина. Было ли это со стороны Сильвио сострадание или упрек? Наконец он встал, приблизился ко мне и взял золотую монету.
– Я хочу сам убедиться, – молвил он. – Где она? Я ее куплю.
– Ты, Сильвио?
– Я! Какая разница, кто ее купит, если каждый имеет право сделаться твоим соперником? Безумец! Только что ты смеялся над моей переменчивой страстью, и вот ты уже раздавлен позором, к коему непричастен! Все на свете могут обладать твоей возлюбленной, кроме тебя самого, и ты умираешь от ярости на ее пороге! Если бы еще в твоем кошельке не было денег! Но в данное время у тебя есть чем двадцать раз заплатить той, которую ты любишь! Эта продажная женщина – вот она тут, на этом мраморе, ты можешь купить, если пожелаешь, три месяца ее жизни, а потом продлить сделку еще на три месяца или на час, – а ты, малодушный, только плачешься и ничего не говоришь, ничего не предпринимаешь! Это как раз тот случай, когда надо сказать, как Ваго: «Наполните серебром свой кошелек, дон Родриго!» А тем временем я, наивный Сильвио, Сильвио – робкая барышня, схожу к твоей любовнице и, чтобы ты впредь доводил свои дела до конца, возьму твои золотые, ибо, лишь заняв денег из твоего кошелька, я совершу прелюбодеяние. Ах, бедняга, ах, страдалец! Ну же, встряхнись, я не хочу тебя оскорбить, я хочу получить эту красотку за свои деньги! Хочу поглядеть, – добавил он более мягким тоном, – на предмет твоей страсти, хочу иметь право рассказать тебе, каковы те покой и счастье, что можно обрести в объятиях этой женщины; сам ты не смеешь их купить – я куплю их вместо тебя, а потом приду сюда и скажу тебе, достойна ли она твоих сожалений, стоит ли единой твоей слезы или же стоит не больше, нежели эта монета. Итак, я куплю ее только для себя одного, если ты не хочешь присутствовать при сделке.
– Разумеется, я буду присутствовать, Сильвио, мы отправимся вместе, идем!
Я забрал деньги, все свои деньги. И вышел вслед за другом, подавленный, как поджигатель или убийца, коего толкают на преступление.
Мы двинулись к новому пристанищу Анриетты, но, когда подходили к этому заведению, я вскричал:
– Сильвио, невозможно допустить, чтобы она оставалась в этом ужасном доме, я не могу, Сильвио, оставлять ее на торжище для всех покупателей, я умру или сойду с ума, Сильвио! Если ты мне доверяешь, мы купим ее оптом, чтобы помешать ей торговать собою в розницу!
– Это будет убыточная сделка, – отвечал Сильвио, оглядываясь на всех встречных женщин.
Мы уже повернули на нужную нам улицу, уже приближались к дому, когда увидели у роковой двери возбужденную и все прибывающую толпу. Притон был уже окружен отрядом солдат, и комиссар полиции в полосатом шарфе торжественным шагом входил в дом. Сильвио был знаком с достойным чиновником, и тот пропустил нас в это гиблое место. Внутри все было перевернуто вверх дном, обитательницы заведения, бледные и растрепанные, сидели на своих жалких постелях и растерянно переглядывались, а их ничтожные партнеры по распутству, захваченные врасплох посторонними людьми в столь непотребном виде, закрывались руками, сгорая от стыда. Лицемеры! Они дрожали за свою репутацию и пытались совместить низкий порок с честью и добродетелью! А на улице нетерпеливая толпа жаждала побольше узнать о преступлении и увидеть преступницу. Ибо речь шла о совершенном ночью убийстве; уже рассказывали ужасные подробности, все содрогались; один лишь я испытал какую-то дьявольскую радость, когда услышал имя преступницы. Да, то была она, она самая, пожелавшая смыть свое падение кровью! Слава тебе, Господи! Ты спас ее через преступление!
Наконец-то она вырвалась из лап публики, отныне она принадлежала только палачу. Наконец-то этот мир, развративший ее, имел на эту женщину лишь право закона – он мог теперь требовать только ее голову, но не ее тело! Она теперь уже не будет влачиться по панели, она будет выставлена напоказ лишь на эшафоте! Отныне она доступна лишь правосудию, она укрыта от грязных страстей людских! Итак, наконец-то я торжествовал над этою женщиной! Вместе с комиссаром полиции я поднялся в ее комнату. Резкое зловоние ударило нам в нос, едва мы переступили порог этого кровавого алькова: в комнате царил полнейший беспорядок, везде валялась разбросанная одежда, дырявые косынки, стоптанные башмаки, засаленная юбка; грязь и жир, смешанные с винным осадком, мерзкая мешанина потускневшего тряпья с более чем двусмысленной роскошью; а за пологом – труп и еще не остывшая кровь. Она убила этого человека, сперва его соблазнив, и выбросила из этой всем доступной постели, сама не зная зачем, как и пустила его туда! К моменту, когда мы проникли в ее логово, публичная женщина благодаря своему преступлению уже снова превратилась в обыкновенную женщину; она стыдливо прикрылась пеньюаром, густые распущенные волосы рассыпались по белым плечам; видя ее такою спокойной и тихой, вы никогда бы не сказали, что это проститутка, и проститутка, только что совершившая убийство. Впрочем, она заранее отлично знала, что душою и телом принадлежит комиссару полиции, – он олицетворял для нее неумолимый закон! Поэтому она была готова к тому, что ее схватят, готова была следовать за полицейским. Она уже собирала жалкий гардероб арестантки: вышитые тряпки, щербатый гребень, щетку, обмылок, помаду, горшочек румян и прочие предметы туалета самого низкого пошиба. Во время этих сборов прибыл младший полицейский чин; она протянула маленькие ладони к наручникам, которые оказались слишком широки для ее детских рук, таких изящных, что казалось, будто она примеряет новые браслеты; запястья покраснели от соприкосновения с железом, но кисти рук остались такими же белыми. Когда все было готово, она прошла через толпу, поднялась в коляску наемного извозчика и медленно скрылась из виду под улюлюканье и брань толпы.
– Радуйся, – сказал я Сильвио. – Вот она и погибла!
– Сколько она стоит теперь, – молвил он, – можешь ли ты мне сказать?
– Теперь ее нельзя купить за все золото мира, слава Господу! – отвечал я.
– Преступление сделало ее недоступнее, чем сделала бы самая свирепая добродетель; крайности сходятся, мой друг, – проговорил Сильвио.
– Тюремная решетка или добродетель – какая разница? Она спасена, она вернулась на честный путь; теперь я могу любить ее сколько мне угодно и гордиться своею любовью, могу признать свою любовь перед лицом судей и палача; она больше не хозяйка своему телу и не вольна продавать его, она освободилась из рук верховной своей хозяйки – проституции. Смейся же, Сильвио, насмехайся надо мною! Я могу любить ее с такою же безопасностью, с какою ты любил бы свою новобрачную через сутки после свадьбы, Сильвио.
И я полностью предался своей ужасной радости.
XX
СУД ПРИСЯЖНЫХ
Вот как произошло это неожиданное убийство, единственный мужественный поступок несчастной девушки. Когда она оказалась в этом притоне, ее в нескольких словах обучили новой профессии: быть наготове в любой час дня и ночи, ждать с улыбкою, бежать за проходящим мимо стариком, улыбаться всем подряд, отказывать только тому, у кого нет ни гроша за душою, каждый вечер прогуливаться от одной придорожной тумбы до другой, пусть под дождем и по грязи, сносить любые оскорбления, удовлетворять любое желание – и таким образом ежеминутно присутствовать при жалкой и позорной продаже с торгов своей красоты. О, горе! Быть одетой в лохмотья – и носить их гордо, как носит свою мантию королева, – не распоряжаться более ни сердцем своим, ни телом, ни трупом, ибо, быть может, как раз сейчас какой-нибудь госпиталь уже ждет его, для того чтобы препарировать, – не знать иного земного пространства, как расстояние между двумя тумбами на краю панели, и не выходить за эти пределы никогда!
И так кружить по всем этим злосчастиям, не ведая, куда идешь, или, увы! твердить себе на каждом шагу: « Ты идешь к смерти!» Более того, более того, оказаться вдруг во власти скуки, даже среди всех унижений, той самой скуки, что является достоянием людей могущественных и богатых; скучать и все же быть такою жалкой! Скучать, и все же пребывать в столь глубоком небытии, скучать среди всех этих клокочущих страстей, – знаете ли вы столь печальное наказание для души? Скука!
Уже в первый вечер своего пребывания здесь несчастная пожелала заплатить за приветливый прием честной компании, которая взялась планомерно сводить на нет ее красоту. Раз ее взяли в аренду, она захотела, чтобы арендатору не на что было бы жаловаться. Еще не сделав первого шага по улице, она говорила себе, что не придется долго ждать покупателя. Ведь еще недалеко ушло то время, когда стар и млад летели ей вслед, только бы коснуться ее платья, только бы добиться одного ее взгляда! Какой фурор производила она, показываясь в главной аллее сада при королевском дворце Тюильри! Воздух делался сладостнее, старое дерево влюбленно склонялось, приветствуя ее, и покачивало седою бородой, апельсиновые деревца роняли ей под ноги свои белые цветы; гуляющие словно пожирали ее единым взглядом, словно любили единою душой! Только шепот хвалы и обожания достигал ее ушей, а она едва удостаивала этих людей своим мимолетным появлением. «Что же будет ныне, – говорила она себе, – когда я здесь нарочно для того, чтобы подчиниться первому желанию, покориться первому же поцелую, принять в объятия первого встречного, которому я теперь принадлежу? Что они будут делать теперь, когда все они мои хозяева, мои любовники, когда им стоит только опуститься в мою грязь, чтобы взять меня?» Такие вела она в душе расчеты, вернее, так полагалась она, бедная девушка, на свою растраченную и уничтоженную красоту! Но едва вступила она в область грязного распутства – о, Небо, какая перемена! Ее так любили, так обожали, восхищались ею, когда она еще была вольна выбирать, а теперь ее избегали самые порядочные люди; те, кто случайно задел своим плащом ее платье, с отвращением отряхивали плащ; а потом пришли насмешки, зубоскальство, брань, проклятия! Она слышала, как говорили: « Вот уродина!» – ибо самый миловидный порок становится отвратителен, когда опускается столь низко! Осыпаемая всеми этими оскорблениями, она едва верила своим глазам и ушам, ей казалось, что это страшный сон. Как может это статься – она предлагает себя всем, а никто ее не хочет? В такой момент, когда она совсем уже была близка к безумию, какой-то подвыпивший мужчина велел ей следовать за ним. Она повиновалась, не разглядывая этого человека, ибо таково было правило. Но, о, неожиданность, о, мука, о, мщение! Этот человек, первый, кто воспользовался ее положением проститутки, был тот самый, кто первый воспользовался ее невинностью! Значит, она дважды встретила его, этого низкого распутника, на крайних точках своей жизни: когда была девственницей и когда стала публичной девкой! И в глазах у нее сверкнула молния, страсть пронзила сердце, сожаления легли камнем на душу.
Когда первая причина ее преступлений, тот самый, кто вырвал ее из ее полей, кто бросил ее, развращенную, в больницу, явился, беззаботный и гнусный развратник, за мерзкими удовольствиями дешевой любви, – она не могла сдержаться, она его убила. Убила его, ибо сразу вспомнила все оскорбления, все злосчастья, ибо какой-то ужасный свет мгновенно обнажил перед нею всю ее судьбу, ибо с этим человеком были связаны последние горькие воспоминания о ее невинности; она убила его спящего, убила одним ударом, словно по внезапному внушению, а потом освободила свою постель от этого мерзкого груза и заснула, ибо гнев накатывался на нее лишь временами, страсть – озарениями, ибо все в ней было мертво – сердце, разум, душа. И потому, когда она предстала перед судьями, не отрицая своего преступления, дело ее было заранее обречено. Защиту несчастной поручили начинающему молодому адвокату, родному племяннику господина королевского прокурора; юный оратор только начинал практиковать; что мог понять своею двадцатилетней головою в жизни несчастной женщины этот ребенок в мантии и квадратной шапочке? Я даже думаю, что эта женщина внушала ему страх и что, оставшись с нею наедине, в тюрьме, он испытывал неловкость. Юный стажер, коему дядюшка для начала соблаговолил поручить защиту в деле об убийстве, защищал подсудимую по всем правилам, выученным в классе риторики. Свою речь он написал, опираясь на Quousque tandem [54]54
Доколе же…[будешь Катилина, испытывать терпение наше…] – начало одной из речей знаменитого римского оратора Марка Туллия Цицерона (106—43 до н. э.).
[Закрыть], включил в нее все, что мог припомнить самого жалостливого; он был красноречив на манер величайших ораторов былых времен; его добрый дядюшка в ответной речи воздал должное «юному оратору»; но в поединке дяди и племянника жизнь этой женщины была не в счет – то был вопрос учтивости, самое большее, вопрос тщеславия. Более того, в глубине души дядя, как добрый человек, не прочь был подарить племяннику эту голову и оставить женщину жить, дабы подбодрить рождающееся красноречие юного Цицерона; но, что поделаешь, факты были доказаны, обвиняемая сама нежнейшим голосом сказала: « Я убила этого человека!»
О, горе мне! Ныне, когда я вспоминаю все ужасные обстоятельства, я сам с полной уверенностью могу сказать: « Я убил эту женщину!» Ведь только я, я один мог ее защитить, я один знал ее жизнь, я один мог бы рассказать, по какому роковому неотвратимому уклону несчастное создание докатилось до этих мерзких скамей суда присяжных; я один знал, что погубило ее: соседство с Парижем, который ежедневно выбрасывает в окрестные деревни свои нечистоты и свои пороки. Париж – растлитель всех невинных душ. Париж, под чьим дыханием увядают все розы, оскверняется всякая красота. Париж, этот ненасытный распутник! Такой страшный для всего чистого и незапятнанного! Только я мог ее спасти, если бы нарисовал суду жизнь этой девушки, какою я ее знал, представший ей жестокий выбор между нищетою и роскошью, поклонением и затерянностью, если бы показал ее – сегодня осыпанную поцелуями, завтра – замаранную грязью, если бы я крикнул судившим ее людям: «Вот дело рук ваших сыновей и престарелых отцов! Вот какою сделал эту девушку парижский разврат!» Да, и если бы добавил: «О, судьи! Эту девушку, запятнанную и павшую, я люблю! В моих глазах пролитая кровь обеляет ее; убив этого человека, она еще не полностью воздала ему по заслугам, ибо она сделала его только трупом, а он сделал ее проституткой!» Вот что следовало мне сказать на суде, а я дал ей умереть. Я, эгоист, не желал, чтобы она снова от меня ускользнула. Теперь она принадлежала мне до того дня, когда будет принадлежать палачу. Единственный в мире, от которого она видела столько обожания и столько оскорблений, я остался негодующим и верным ей. Она же была спокойна, ибо не сомневалась, что умрет. Никогда не видел я ее столь прекрасною. Бледный свет залы, окровавленное распятие над головами судей, женщины из публичного дома, явившиеся сюда, дабы единодушными показаниями просветить правосудие, речи за и против, ни словом не относящиеся к делу, – ничто не могло смутить ее, ничто не могло развлечь. Душевная сила, толкнувшая ее на убийство, ни на минуту не покидала ее. Она оперлась подбородком на руки, словно чувствовала, что голова ее плохо держится на плечах. Она отвечала судьям с самою изысканною учтивостью; голос ее был мягок, держалась она скромно – а ведь над нею нависла угроза смертной казни, эшафот, звук падающего топора!.. Все красноречиво говорило в ее пользу и спасло бы ее, если бы не ее низкое ремесло. Но кто решился бы заинтересоваться какою-то проституткой? Уберечь от смерти публичную девку! Что сказали бы жены и дочери господ присяжных заседателей и господ судей? Общественной морали и господину прокурору был нужен пример. Самое человечное, что могли сделать для несчастной Анриетты, – это целых шесть часов подряд обсуждать ее смертный приговор.