Текст книги "Мертвый осел и гильотинированная женщина"
Автор книги: Жюль Жанен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
X
ПОЭЗИЯ
Когда я заканчивал эту опись, под руку мне попался тщательно запечатанный конверт; печать была нетронута, адрес написан моею рукою, хрупкое послание осталось лежать в ящике как священный клад, коего я не мог тронуть, не совершив правонарушения. И все же, повинуясь какому-то невинному любопытству, я вскрыл таинственный пакет. В нем находился шелковый носовой платок явно вышедшего из моды цвета; к нему был приложен простой листок бумаги, старательно запечатанный, все еще источавший слабый нежный аромат – сладостный предвестник любовного письма. Я развернул письмо; оно было начертано столь четким почерком, что сперва я не признал его за свой. Не без глубокого волнения перечитал я следующие стихи, давно уже позабытые:
К МАРИИ
Ткань нравится тебе – прими ее в подарок!
И ночью, в тишине, на темный шелк кудрей
Надень вуаль, чей цвет так нежен и так ярок,
Примерь ее скорей!
Когда же сон смежит моей кокетке очи
И сгонит до зари улыбку с алых уст,
Оставив красоту царить во мраке ночи,
Как роз расцветший куст,
И сомкнутых очей небесное сиянье
Опущенных ресниц прикроют веера,
И будет слышаться лишь ровное дыханье
До самого утра,
В тот час – еще слабей, чем шелестенье крылий,
Когда воздушный сильф, чья поступь так легка,
За юной феей вслед взлетает без усилий,
Не покачнув цветка,
Над головой твоей как будто бы знакомый,
Чуть слышный в темноте вдруг голос прозвучит:
«Спи, милое дитя, не расставайся с дремой,
Но знай, что он – не спит!»
У ночи просит он мелодий и сюжетов,
Легенд, не ведомых дотоле никому,
О тайнах неземной гармонии сонетов
Он вопрошает тьму.
А все лишь для того, чтоб мировая слава
Поэта вознесла высоко над людьми,
И он сказал тебе: «Она твоя по праву,
Любимая – возьми!»
Да, я найду слова, что не боятся тленья
И сквозь столетия сверкают, как кристалл,
Чтоб имя дивное твое над тьмой забвенья
Взошло на пьедестал!
Чтоб помнили его влюбленные отныне,
Как имя Делии, как будто сам Тибулл
Из тех времен, когда он пел свою богиню,
Мне руку протянул.
Но я прошу! Когда с моей священной тканью
Останешься – следи, чтоб чуждый взгляд ничей
К ней не проник! Запрись от дерзкого вниманья
На тысячу ключей!
А если все-таки случится так – о, Боже!
Мне даже эта мысль мучительно страшна! —
Что ты, не сняв ее, окажешься на ложе
Средь ночи не одна.
И что соперник мой в любовном упоенье
Дерзнет помять вуаль иль подшутить над ней,
А ты простишь ему кощунство без смущенья, —
Что может быть больней! —
Тот голос, что звучал ласкающим напевом,
Вдруг грянет над тобой, как разъяренный гром:
«Страшись! Рожденное обидою и гневом,
Не кончится добром!»
О, если можешь ты предать любовь и ныне
Быть счастлива с другим и дерзко весела, —
Сбрось и сожги в огне погибшую святыню,
Как сердце мне сожгла! [32]32
Перевод Инны Шафаренко.
[Закрыть]
Я резко задвинул ящик и схватил лежавшие на полочке с ним рядом свои пистолеты; то было прекрасное оружие, изготовленное Стелейном, закаленное в Фюрансе [33]33
…закаленное в Фюрансе. – Фюранс – река, приток Луары; считалось, что его вода великолепна для закаливания железа; ею пользовалось несколько оружейных заводов.
[Закрыть]. Забавы ради я принялся их разглядывать, вновь увидел гравированную на платине голову вепря, и непроизвольно кровь моя разгорячилась, пульс забился сильнее, меня охватило такое жестокое, но такое ощутимое блаженство! Но, слава Богу, послышался легкий стук в мою дверь.
– Входи, крошка! – крикнул я.
Дверь отворилась… Я был спасен!
XI
ЖЕННИ
Пока милое дитя входило в мою комнату, пистолет, который я уже приложил к виску, начал потихоньку опускаться, и, с последним шагом девушки, роковое оружие упало на свое обычное место.
– Какую добрую весть принесла ты мне, крошка Женни? – спросил я спокойно. – Не потеряла ли ты опять какие-нибудь принадлежности моего гардероба или, может быть, сожгла мою лучшую сорочку?
– Добрая весть, сударь. Завтра я выхожу замуж.
Я был как громом поражен: целых шесть лет я обращался с нею как с ребенком, еще нынче утром припрятал для нее кое-какие лакомства, а она собралась замуж, эта малышка Женни, это дитя! Я разглядывал ее и нашел, что и впрямь тут нет ничего удивительного. Я глубоко вздохнул и поднялся, взбешенный.
– Будь проклят, – вскричал я, – тот, называющий себя поэтом, кто первым вознамерился превратить ужас в ремесло, в предмет торговли! Будь проклята новая поэтическая школа с ее палачами и призраками! Они все перевернули во мне вверх дном, из-за них я начал изучать духовный мир в его самых таинственных проявлениях, и это помешало мне заметить, что милая маленькая Женни уже не дитя! Прости меня, крошка Женни, – сказал я, приблизившись к ней. – Твои восемнадцать лет явились, не крикнув мне «Берегись!». Я, видишь ли, стал таким философом!
И Женни, готовая вот-вот расплакаться, засмеялась, а потом подставила мне пухлую щечку.
– Разве сегодня вы не поцелуете свою маленькую Женни?
– Я почтительно поцелую достойную невесту, – отвечал я, наклоняясь к ней.
– Нет, вашу маленькую Женни.
– Пусть так: мою маленькую Женни, – согласился я, не в силах удержать глубокого вздоха.
– Ведь вы придете на свадьбу, правда? – спросила Женни, играя полою моего сюртука. – Мы вас ждем завтра.
– С удовольствием, сударыня!
И на этом она покинула меня, со всех ног бросилась вон из комнаты. Я выглянул в окошко и спустя минуту увидел, как она взбирается на большую повозку, в каких прачки развозят белье, влекомую крупной нормандской лошадью. Девушка правила этою тяжелою махиной с такой же легкостью, как кучер из Сен-Жерменского предместья, везущий свою высокородную хозяйку в церковь Св. Сульпиция.
На другой день я отправился в сторону Батиньоля. Свадьба была многолюдная, процессия уже прошла мимо, я увидел ее перед входом в церковь. Женни шла впереди, вся ее фигурка дышала совершенным спокойствием; она была одета в белое, головка украшена лентами; в правой руке она несла огромный букет флердоранжа [34]34
…букет флердоранжа, при виде которого я почти покраснел. – Флердоранж (померанцевые цветы) на свадебной фате невесты – символ девственной чистоты.
[Закрыть], при виде которого я почти покраснел. Муж шагал за нею – веселый малый, на вид совершенно заурядный; а дальше – все, что полагается: растроганная мать, отец, гордый своим новым сюртуком, местные кумушки, пьянящий аромат кухни и визгливые звуки скрипок. Я проводил Женни до самого алтаря, и можно было подумать, будто она всю жизнь только и знала, что венчаться. Она твердо и решительно произнесла «да», быстро пробормотала короткую молитву и поднялась с колен. Я побежал, обогнал ее и торжественно подал ей освященную воду. Странное дело! Я был счастлив, почувствовав, как ее пальчик коснулся моего, я, шесть лет дважды в неделю целовавший ее, как мне было угодно; то было мое домашнее дитя, которое у меня отнял и похитил другой человек. Этот другой был тупица, но славный малый, муж. Однако, все еще подталкиваемый своею печальною страстью к анализу, я в свое удовольствие, как мог, мысленно портил счастье Женни, сравнивая ее рабочие дни с днями отдыха, и уже находил, что лучший миг ее жизни, прекрасный день ее свадьбы выглядит скучным и пошлым. Я мысленно уже представлял себе Женни через девять месяцев, на складной кровати, во власти всех мук роженицы. Я безжалостно рассекал эту расцветшую простодушную радость, я пропускал через перегонный куб все вино, выпитое с таким весельем. Я говорил себе, что в вине заключено много нездорового зелья. Моя глупая философия походила на ревность, а это было достойно жалости или пугало. Но Женни казалась счастливой, она наглядеться не могла на мужа, так что попрощалась со мною, даже не взглянув на меня, а я покинул ее, вопреки своему желанию находя ее хорошенькой, – хорошенькой, потому что счастливой! И я испустил вздох – вздох человека, покорившегося судьбе. «Возможно ли, – думал я, – чтобы любовь с первой же минуты не заметила себя, можно ли влюбиться в женщину, того не подозревая?» При такой мысли я невольно содрогнулся. Несчастный, тщетно я пытался спрятаться от самого себя: не Женни меня расстроила! Я не был игрушкою безымянной и бесцельной любви, я слишком хорошо знал, к какому низкому и недостойному предмету была привязана моя жизнь! Как! Любить женщину, следовать за нею по ужасной стезе порока и растления, видеть, как она губит себя, и не быть в состоянии крикнуть ей: «Остановись!» – ибо эта женщина не слышит меня, не понимает моего языка; не иметь возможности ничего не требовать от нее, ибо это «ничего» она дает всем! Не знать, что сказать ей, ибо эта женщина – женщина, лишенная разума, как и сердца! Присутствовать немым и бесстрастным свидетелем столь быстрой порчи столь прекрасного существа! И все же любить ее, любить ее одну на целом свете, все позабыть ради нее, отказаться ради нее даже от счастливой жизни, даже от удовольствий, даже от обыкновенных порывов юности! Злой рок! Но, как говорят еще и ныне на Востоке, Анриетта есть Анриетта, и я влюблен в Анриетту.
XII
ЛИЦЕДЕЙ
В двух шагах от заставы я столкнулся нос к носу с человеком зрелого возраста, с очень красным лицом, окаймленным длинною черною бородою. Я пристально взглянул на него.
– Если хочешь смотреть на меня, заплати, – сказал он. – Я живой и совершеннейший образец природы, можешь сам рассудить. Приказывай, что желаешь ты увидеть?
Я прислонился к дереву.
– Если хочешь получить плату, изобрази Аполлона и стань прекрасным! – возразил я ему.
Тут он выпрямился во весь рост, засунул бороду под воротник, отставил назад одну ногу, поднял глаза к небу, раздул ноздри, свободным и сильным движением уронил левую руку. «Красавец!» – подумал я и сказал, на секунду почувствовав зависть:
– А теперь покажи мне римского раба, которого отстегали плетьми за кражу фиговых плодов.
Он сейчас же упал на колени, согнул спину, опустил голову, нервно оперся на обе ладони и пополз ко мне на животе, глядя на меня боязливо и заискивающе, как собака, потерявшая хозяина. Когда человек столь унижен, он хуже собаки. «Червь – Бог!» – сказал Боссюэ [35]35
БоссюэЖак Бенинь де (1627—1704) – французский католический прелат, славившийся своим красноречием.
[Закрыть]. Мне захотелось, чтобы он отыгрался за унижение, и я приказал:
– Поднимись, восстань, ты зовешься Спартаком!
Он приподнялся, но не сразу, точно человек, постепенно охватываемый гневом и собирающийся с силами, оперся одним коленом о землю и сделал вид, будто душит кого-то, схватив его за горло обеими руками, – он широко разинул рот, полузакрыл глаза, насторожил уши, – казалось, он смакует всеми чувствами радость мести; мне стало страшно.
– А мог бы ты изобразить пьяного? – спросил я его.
– Я никогда не подделываюсь под пьяницу из почтения к вину, – возразил он, вставая. – Если ты хорошо мне заплатишь, сможешь увидеть меня нынче вечером в самом деле мертвецки пьяным, где-нибудь под забором, причем увидеть задаром.
Я бросил ему несколько монет. И сейчас же Аполлон, раб, Бог, червь снова стал существом заурядным, и, чтобы отблагодарить меня, у всех четверых не нашлось ничего, кроме глупой улыбки, лишенной всякой выразительности. И все это в одних и тех же глазах, в одной и той же душе, в одном и том же теле!
Мне представлялась тут, разумеется, прекрасная тема для философской тирады, но незначительное происшествие заставило меня рассмеяться, и я обрадовался, что еще сохранил способность радоваться.
Дело в том, что за мною пустился вдогонку маленький савойяр, праздный, беспечный, веселый цыган парижских улиц, вероятно, рассудив, что я добрый человек.
– Подайте мне что-нибудь, капитан! – Капитан молчал. – Генерал! – Генерал продолжал шагать. – Принц! – Никакого результата. – Король! Мой король! Мой король!
Я уже готов был дать мальчишке что-нибудь, но я вспомнил г-на Ройе-Коллара, господ Лафайета, Себастьяни, г-на Лаффита, газету «Конститюсьоннель» и всю оппозицию [36]36
…но я вспомнил г-на Ройе-Коллара, господ Лафайета, Себастьяни, г-на Лаффита, газету «Конститюсьоннель» и всю оппозицию. – В конце 1820-х годов во Франции пришло к власти крайне реакционное правительство «ультрароялистов», и встал вопрос о сохранении самого принципа конституционной монархии; новая умеренно-либеральная оппозиция уже подумывала о смене династии, ее девизом было «Да здравствует король, да здравствует Хартия!». В приведенных строках романа Жанен иронизирует над падением престижа короля Карла X Бурбона и попытками оппозиции добиться от него уступок. Ройе-Коллар Пьер-Поль (1763—1845) – в годы Реставрации теоретик и вождь умеренно-либеральной роялистской партии «доктринеров». Газета «Конститюсьоннель» – влиятельный орган этой партии. Лафайет Мари-Жозеф маркиз де (1757—1834) – видный политический деятель, генерал, в прошлом участник Войны за независимость в Америке и Великой французской революции; лидер партии «независимых» – либеральных роялистов накануне революции 1830 г., в которой сыграл активную роль. Себастьяни Орас, граф (1772—1851) – также деятель оппозиции, умеренный либерал, с 1827 г. занимал пост министра иностранных дел. Лаффит Жак (1767—1844) – французский банкир, крупный деятель либеральной оппозиции, сыграл заметную роль в революции 1830 г.
[Закрыть].
– Мой король! Фу! Не получишь ни сантима, попрошайка!
Бедняжка исчерпал все известные ему титулы, остановился и уныло глядел мне вслед; тогда, заметив, что он неподвижен, я вернулся к нему.
– Дурак! – сказал я гневно. – Раз уж ты столько наговорил, назови меня Боженькой!
– Подайте мне что-нибудь, добрый Боженька! – воскликнул он, молитвенно сложив руки.
Я дал ему монетку, которой как раз хватило бы, чтобы перейти через мост Искусств.
XIII
ОТЕЦ И МАТЬ
После столь весело проведенного дня я прекрасно спал всю ночь напролет и видел счастливые сны. Проснувшись поутру, я очень удивился, обнаружив, что голова у меня легкая и свободна от тягостных мыслей. Растянувшись на мягкой постели, я вволю наслаждался своим пробуждением, как любитель вина, смакующий последний стакан из старой бутылки. Хвала Богу! Прекрасная вещь печаль; но не хуже и веселье, и легкий сон, и радостные сновидения. Как покоен мой ум, как светлы мысли, как подвижно воображение, как ласкает мой взор окружающий мир! Словно добрая фея утешила своею дланью треволнения моего сердца. Я дышу, я живу, я мыслю; и весь покой пьянящего утра происходит оттого, что вчера я отдался сладостной лени, что не силился быть ни поэтом, ни философом. Ну что же, кто знает? – быть может, когда-нибудь я снова стану добропорядочным человеком. О, доктор Фауст! О, мой учитель! Сколько раз случалось тебе оставлять свои книги, свой горн, свой перегонный куб и бродить под окном Маргариты!
Продолжая думать о великом произведении искусства, я встал, принарядился, развеселился, принялся насвистывать новую песенку, в унисон той, что выводила под моим окном варварская шарманка. Я вышел на улицу, твердо решившись не уносить с собою мрачную философию, и по неодолимой привычке направил свои шаги в сторону Ванва. Дойдя до «Доброго Кролика», я внезапно остановился: вот где, сам того не ведая, загубил я свое счастье! В этом радостном уголке пришла мне безумная мысль проследить до конца, в качестве постоянного бесстрастного свидетеля, судьбу девушки – и какой девушки! – из парижского пригорода. Все же я вошел в сад. Стояла жара, но жара осенняя, тяжело и томительно палило солнце, от которого плохо защищала пожелтевшая и увядшая листва. Я уселся за обычный свой столик, на котором когда-то начертал свои инициалы, искусно вплетя их в готическую литеру «L»; буквы еще виднелись, но полустертые, их окружили другие инициалы, начертанные позднее и столь же недолговечные. Как много радостных минут провел я за этим столиком! Как безмятежно разглядывал все вокруг! Сколько раз на этом самом месте, под этими недвижными ветвями я наблюдал, как колышутся свежее платье и поля легкой шляпки! А ныне «Добрый Кролик» почти пуст, весна унесла с собою из маленького сада древесную сень и любовные парочки. В глубине, в полуобнажившейся древесной беседке я увидел лишь одну даму – даму богато одетую и спесивую; она сидела напротив красивого молодого человека, который что-то пылко ей говорил, а она слушала презрительно и вполуха. Небрежная поза этой дамы привлекла мое внимание, а изящная фигура вызвала желание увидеть ее лицо; какое-то смутное предчувствие говорило мне, что я его узна́ю; но, сколько я ни глядел, дама так и не обернулась. В это время в полуотворенную садовую калитку вошел убогий бедняк, которого поддерживала старуха, сама едва ковылявшая, опираясь на палку; бедняк попросил милостыню; лицо его было ясно, тон вполне пристоен, в голосе не слышалось ничего заискивающего, – я почувствовал к нему жалость. Спрятав мою монету в карман к жене, он протянул чистую дрожащую руку к даме, сидевшей в беседке, но та нетерпеливо отмахнулась от него грубым и повелительным жестом, и обескураженный старик уже хотел было покорно удалиться, но, вглядевшись в безжалостную особу, обратился к своей спутнице:
– Жена, не правда ли, можно подумать, будто это наше дитя?
Бедная женщина тяжко вздохнула, она с первого взгляда узнала свою дочь. Старик хотел обнять ее, готов был все ей простить, но она с отвращением отвернулась.
– Дитя, ради старого твоего отца, признай нас, ведь мы так тебя оплакивали!
Она отвела взгляд.
– Ради Господа Бога, признай нас, – молила мать, – мы все тебе прощаем!
То же молчание.
Я вскочил.
– Ради Шарло, – вскричал я, – взгляните на старого своего отца, он у ваших ног!
Оба старика протянули к ней руки; но, заслышав имя Шарло, она встала из-за стола и, не удостоив ни единым взглядом эти протянутые ей для объятий старческие руки, быстро вышла из сада в сопровождении влюбленного молодого человека, онемевшего от изумления.
Едва белое ее платье скрылось за калиткою, старик уселся со мною рядом и почти радостно спросил меня:
– Так вы знавали нашего Шарло?
– Знавал ли я его, добрый человек! Я даже сидел на нем верхом и, не говоря ни о ком дурного слова, клянусь, славная это была скотина.
– Ах да, славная скотина, – подхватил старик. – Этот серый делал по двадцать ходок в день с поклажей навоза! – добавил он, опорожняя оставленный дочерью стакан и доедая брошенный ею хлеб.
– Как же получилось, – спросил я, – что вы лишились такого достойного товарища?
– Увы! Жена часто давала его нашей Анриетте, – отвечал он. – Мы так любили эту девочку, что не раз я сам тащил поклажу вместо Шарло, чтобы дочка могла прокатиться верхом. В один злосчастный день – до самой смерти я его не забуду – Анриетта с Шарло уехали и больше не вернулись; жена оплакивала дочку, я оплакивал их обоих, Анриетту и Шарло: наше дитя придавало нам мужества, серый зарабатывал нам на хлеб; мы все потеряли в один день, и вот я перед вами с клюкою и сумой.
– Бедная, бедная Анриетта! – подхватила старуха.
– Да, бедная Анриетта и бедный Шарло! – добавил старик. – Потому как я думаю, он плохо кончил.
– Увы, плохо кончил! – отвечал я. – Я видел, как он умирал! Его сожрали собаки, сожрали, чтобы доставить мне минутное развлечение!
При этих словах старики попятились от меня, охваченные ужасом. Напрасно я пытался удержать их и успокоить, они не слушали меня и поспешно удалились, больше возмущенные моей жестокостью, нежели жестокостью своей дочери.
И верно, по какому праву доставил я им такое ужасное горе? Ведь эта женщина не вспоила меня своим молоком, а этот мужчина не вскормил меня своим хлебом!
XIV
ВОСПОМИНАНИЯ ВИСЕЛЬНИКА
Человек предполагает, а Бог располагает. Я невольно снова погрузился в свою философию, вид этих стариков свел на нет все прекрасные мои утренние планы. Я покинул «Доброго Кролика», чтобы более уже никогда не ступать на его порог, и возвращался домой, напрасно ища вожделенного удовольствия, как вдруг на полдороге встретил путника, который двигался на Париж, словно победоносная армия. То был славный малый, беспечный любитель доброго вина и добротной плоти; видно было, что он шагал бесцельно, не заботясь о сегодняшнем ночлеге и завтрашнем обеде; у него было честное открытое лицо, вся его особа дышала надеждою на счастливый случай. Я всегда замечал, что, если человек искренне отдается на волю случая, его наружность приобретает силу и свободу, на которую любо глядеть. Поскольку я во что бы то ни стало хотел рассеяться, а он вовсе не выглядел свирепым, я зашагал с ним рядом; то был славный малый, он первый со мною заговорил.
– Вы в Париж идете, сударь? – обратился он ко мне. – В таком случае вы покажете мне дорогу, потому как я уже дважды заблудился среди всех этих оврагов и колючек.
– Охотно, любезный, следуйте за мною, и мы вместе войдем в Париж, хотя, по чести, не похоже, что вы очень туда торопитесь.
– Я никогда никуда не тороплюсь. Где мне хорошо, там я и остаюсь, а где плохо, все равно остаюсь, потому что опасаюсь, что в другом месте может быть еще хуже. Хоть я и кажусь вам истинным героем больших дорог, я всегда вел скорее жизнь доброго буржуа, нежели странствующего рыцаря. Терпение – это такая добродетель, которая приходит вслед за мужеством. В Италии найдется не одна скала, где я по две недели просиживал в засаде, начеку, с карабином в руке, прислушивался и приглядывался, поджидая дичь, которая так и не появлялась.
– Вот как, любезный? Вы случайно не один ли из тех дерзких сицилийских разбойников, о чьих убийствах и грабежах я слышал столько приятных рассказов и чья жизнь, полная риска, вдохновила Сальватора Розу? [37]37
Сальватор Роза(1615—1673) – итальянский художник неаполитанской школы, автор колоритных полотен, изображающих боевые стычки, сражения, жанровые сцены.
[Закрыть]
– Верно, – подхватил разбойник, – в свое время я принадлежал к этим, как вы говорите, дерзким сицилийцам, был веселым и храбрым бандитом, похищал на проезжей дороге человека и его коня так же ловко, как французский мошенник крадет жалкий кошелек на сельской ярмарке.
При этих словах он поник головою и я услышал глубокий вздох.
– Сдается мне, вы весьма сожалеете об этой прекрасной жизни? – молвил я заинтересованно.
– Сожалею ли, сударь? Жить иначе – значит вовсе не жить. Никто на свете не сравнится с достойным обитателем гор. Представьте себе двадцатилетнего горца: зеленая куртка с золотыми пуговицами, красиво взнузданная и оседланная лошадь на тонком поводе, роскошный шелковый пояс, к которому подвешены пистолеты, широкая сабля, с грохотом волочащаяся за ним, сверкающий как золото карабин за плечами, на боку кинжал с изогнутою рукояткой, – представьте себе молодого бандита, стоящего на посту на вершине скалы и бросающего вызов пропасти под ногами, – он то поет, то сражается, нынче заключает союз с папой, завтра – с императором [38]38
…нынче заключает союз с папой, завтра – с императором… – То есть с папой римским и австрийским императором. В 1820-х годах Австрия захватила почти весь север Италии, некоторые австрийские гарнизоны располагались даже на территории Папской области. В стране шло национально-освободительное движение, охватившее разные слои общества.
[Закрыть], требует выкуп за чужестранца, как за раба, вливает себе в глотку длинными струями доброе вино; он – отрада таверн и юных девушек и всегда уверен, что умрет либо на виселице, либо в постели вельможи, – вот какого прекрасного ремесла я лишился.
– Лишились? Однако, сдается мне, вас нелегко было бы схватить, и если вы удалились от дел, то по своей доброй воле.
– Хорошо вам говорить, а если бы вас, как меня, повесили?
– Вас повесили?
– Вот именно, повесили, да еще из-за моей набожности. Я скрывался в одном из непроходимых ущелий в окрестностях Террачино, как вдруг, в один прекрасный вечер (луна уже взошла, такая чистая и светлая), я вспомнил, что давно уже не подносил десятую часть моей добычи святой Мадонне. Был как раз праздник Богоматери, в этот день вся Италия звучит хвалами ей, и только у меня не было для нее молитвы; я решил не медлить, быстро спустился в долину, любуясь сверкающим отражением звезд в широком озере, и явился в Террачино как раз в тот момент, когда луна светила особенно ярко. Я всей душою предался Мадонне, прошел через толпу итальянских поселян, дышавших вечерней свежестью на пороге своих домов, – и прошел, не заметив, что все взоры обращены на меня. Я приблизился к вратам часовни: лишь одна створка была отворена, а на другой был вывешен большой плакат – объявление о том, что за мою голову назначена награда! Я вошел в храм нашей католической и христианской страны, в церковь с резными арками, пестрой мозаикой, воздушным куполом, с алтарем белого мрамора и сладостным ароматом, в церковь, где последние звуки органа отдавались эхом во всех углах. Образ святой Мадонны был украшен цветами; я простерся ниц перед нею и предложил ей свою добычу: бриллиантовый крестик, который прежде носила молодая англичанка, еретичка, – бриллианты чистой воды; затем испанский ларчик драгоценной работы, прекрасное жемчужное ожерелье, отнятое у галантной дамы из Франции, которая заливалась в это время смехом и напоследок послала мне воздушный поцелуй. Пречистая Дева была, по-видимому, довольна моими подношениями, мне почудилось, что она снисходительно улыбнулась и проговорила: «Счастливого пути, Педро! Я пришлю тебе в горы подходящих путешественников». Я поднялся, полный надежды и ощущения безопасности, и уже направился было к своему дому, как вдруг меня грубо схватили за шиворот; сбиры [39]39
Сбиры – название полицейских в Италии начала XIX в.
[Закрыть]притащили меня в тюрьму, откуда я не мог сбежать, потому как там не было ни женщины, ни девушки, а у меня оставался лишь один паоло, чтобы заплатить тюремщику.
– И вас повесили, дружище?
– Повесили на другой же день, во внимание к моему мужеству и широкой известности. Нескольких часов достало, чтобы соорудить виселицу и вызвать палача. Утром за мною пришли, вывели из темницы, и у последней решетки я увидел черных кающихся, белых кающихся, серых кающихся, обутых кающихся, босых кающихся; в руках у них были зажженные факелы, горевшие зловещим огнем, головы покрыты сан-бенито [40]40
Сан-бенито – монашеское одеяние иезуитов, с колпаком, закрывающим лицо, на котором были проделаны прорези для глаз и рта.
[Закрыть], они были похожи на призраков; передо мною шли четыре священника, несли гроб и бормотали заупокойные молитвы; я храбро шагал к виселице. То была почетная виселица, она состояла из большого дуба, разбитого молнией, который высился над пропастью. У подножия дерева расстилался ковер из белых маргариток, за моею спиной вздымались любезные моему сердцу горы, хранившие память о моих подвигах, – не без душевной боли послал я привет прекрасным своим владениям! Перед виселицей тянулся глубокий овраг, куда с глухим ревом низвергался быстрый поток, и до меня доходили его влажные испарения; солнечный свет и ароматы царили вокруг рокового дерева. Я без содрогания приблизился к подножию лестницы и уже готов был полностью отдаться злой судьбе, но последний взгляд, брошенный на гроб, заставил меня на два шага отступить.
– Этот гроб мал для меня, – воскликнул я. – Меня не повесят, пока я не увижу другого гроба, подходящего мне по росту!
Вид у меня был столь уверенный и решительный, что подошел начальник сбиров и сказал:
– Любезный сын мой, вы безусловно имели бы право жаловаться, если бы вас должны были положить в этот ящик целиком; но поскольку вы слишком хорошо известны в округе, мы решили, после того как вы умрете, отрубить вам голову и выставить ее на видном месте на городских укреплениях.
На это мне нечего было возразить. Я поднялся по лестнице и в мгновение ока очутился на верхнем помосте; оттуда открывался восхитительный вид. Палач был новичок, так что у меня достало времени вдоволь налюбоваться оплакивающей меня толпой. Некоторые молодые люди дрожали от ярости, девушки заливались слезами, поселяне жалели меня – отважного человека, который так хорошо умел взимать дань с путешественников, желавших бесплатно обозревать церкви, увидеть солнце, женщин, папу и князей Италии. Только сбиры не скрывали своей радости. Среди толпы держался, скрестив руки на груди, Франческо, наш достойный капитан, он взглядом говорил мне: «Держись! Сегодня – мужество, завтра – месть!» Тем временем, в ожидании палача, я ходил взад и вперед по помосту виселицы, над пропастью; легкий ветерок тихо шевелил роковую веревку.
– Ты разобьешься насмерть! – крикнул палач. – Подожди меня!
Он наконец взобрался по лестнице до верхней ступеньки, но тут у него закружилась голова, ноги подкосились; рев водопада под ним, ослепительное солнце, все эти взгляды сочувствия ко мне и ненависти к нему – все это вместе взволновало несчастного до глубины души. Дрогнувшей рукою он накинул мне на шею веревку и столкнул меня в пропасть; он попытался своею гнусною ногой упереться в мои плечи, но плечи эти крепки и тверды, человеческая стопа не может в них вдавиться; стопа моего палача соскользнула, он больно ударился, на секунду застыл, держась обеими руками за верхушку виселицы, потом одна его рука ослабела, и мгновение спустя он тяжело рухнул на дно оврага, и поток унес его тело.
Таков был рассказ висельника.
Эта веселая виселица, эта сцена, так забавно описанная, в высшей степени заинтересовали меня; до сих пор я и вообразить не мог, что виселица может послужить приятной темой для воспоминаний, никогда я не видел, чтобы смерть раскрашивали в подобные цвета; среди тех, кто разрабатывал эту жилу, столь волнующую, большинство сгущали мрачные краски, рисовали кровавые сцены, будто смертная казнь у нас не самое банальное в своем роде явление, некая подать, которую постоянно приходится платить, не более того. Но наш бандит был честный малый, он знал, что виселица – это оборотная сторона его ремесла, понимал, что итальянское общество тактично предупреждало его: «Я позволяю тебе грабить, воровать, даже убивать англичан и австрийцев при условии, что, если ты вынудишь нас повесить тебя, ты будешь повешен».
Он принял это условие и был слишком справедлив душою, чтобы жаловаться. Я пожелал узнать, что сталось с ним после повешения, и по моей просьбе он продолжил свой рассказ.
– Я прекрасно помню малейшие свои ощущения, и, если бы через час мне пришлось пережить все заново, я не стал бы ни о чем тужить. Когда петля захлестнула мою шею и я упал в пустоту, я сперва почувствовал довольно сильную боль в горле, а потом уже ничего не чувствовал; воздух с трудом проникал в мои легкие, но малейшая частица этого воздуха, душистого и целительного, поддерживала во мне жизнь; к тому же, легко качаясь в воздухе, я ощущал, что какая-то невидимая рука убаюкивает меня. Шум в ушах был дивною небесной музыкой, теплое и чистое дуновение на пересохших губах моих было поцелуем моей возлюбленной, все предметы я видел словно сквозь прозрачную дымку, передо мною открывалась сияющая даль, будто мой взор достигал пределов рая. Вне всякого сомнения, на помощь мне пришла Святая Дева, ибо я был ее мучеником. И разве не носил я на сердце медальон с прядкою волос Марии? Вдруг мне стало не хватать воздуха, я уже ничего не видел, не чувствовал больше покачивания; я был мертв.
– И, однако, – возразил я, – в данную минуту вы больше чем когда-либо пребываете на этом свете и вовсе не намереваетесь его покинуть.
– Это великое чудо, – серьезно отвечал мне бандит. – Я был мертв уже целый час, но тут мой достойный капитан перерезал веревку виселицы. Когда я пришел в себя, глаза мои встретились с ласковым взглядом женщины, которая, склонившись надо мною, возвращала мне душу… душу более чистую и более крепкую. У этой женщины был итальянский голос, итальянская грация, мягкий говор, живой взгляд – все совершенства итальянки. На миг я подумал, что восстаю из могилы и меня принимает в объятия мадонна Рафаэля. Вот, синьор, моя история; пока я был бандитом, я обещал своей кроткой Марии сделаться, если смогу, порядочным человеком – теперь надеюсь достигнуть этого из любви к ней: чтобы быть порядочным человеком среди вас, порядочных людей, я даже раздобыл себе приличную одежду и новую шляпу, что особенно важно.
– Вам понадобится еще и честное ремесло, а я очень опасаюсь, что у вас его нет.
– Именно это мне везде и говорят, синьор, и все-таки, сколько я ни искал, я никогда не видел, чтобы честное ремесло в вашей стране привело к чему-нибудь хорошему.
– И вы думали, что вам больше бы повезло в Италии?
– Неаполитанская округа, добрая матерь, каждое утро порождает столько грибов, что можно прокормить целый город. А у вас за все нужно платить, даже за ваши грибы, хотя они сущая отрава.
– Значит, вы полагаете, что ремесло бродяги-ладзарони – это ремесло порядочного человека?
– Лучше ничего нет на свете; ты не хозяин и не слуга, ни от кого, кроме как от себя, не зависишь, работаешь, если уж крайность пришла, а крайности никогда не бывает, пока солнце светит на небе; да, в конце концов, можно отправиться в Рим, проползти на коленях вокруг собора Святого Петра, а это все равно, что двести раз получить отпущение грехов, – вот что значит быть ладзарони.