Текст книги "Мертвый осел и гильотинированная женщина"
Автор книги: Жюль Жанен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
XXIX
КЛАМАР
Кламар – это, если хотите, кладбище. Люди делают вид, будто что-то хоронят на этом клочке земли; ни один служитель церкви не освящал эту землю. Вместо надгробного памятника здесь воздвигнут анатомический театр, кое-где воткнуто несколько крестов, упавших под собственной тяжестью. Здесь никогда не звучали заупокойные молитвы, никто не бросил цветка; если кто-то преклоняет на этом месте колена, в уши ему рычат невидимые голоса. Кламар – место упокоения казненных, они покоятся тут часа два, не больше, вернее, они совершают прыжок с эшафота почти прямиком на стол для вскрытия трупов. Гробница на этом гостеприимном поле – одна лишь видимость, гроб покойника лишь сдается ему в аренду: похороненного в пять часов вытаскивают из могилы в восемь, для обучения будущих Дюпюитренов [60]60
…будущих Дюпюитренов. – Дюпюитрен Гийом (1777—1833) – выдающийся французский ученый-хирург.
[Закрыть]. Странная у нас любознательность! Мы сделали букварь из человеческого преступления. Но среди преступлений человеческих новая наука выбирает только самые ужасные. Не успевает палач занести кровавую руку над чьей-то головой, как является врач, дабы довершить дело палача. Любой отцеубийца, отравитель, предатель родины по праву занимает свое место в френологическом Пантеоне. Мы хотим знать, сколько весило его сердце, какую форму имела его голова, мы бережно храним его останки. Зато простого человека мы зарываем в могилу без лишних хлопот, а зарыв, оставляем его червям и забвению.
На кладбище Кламар имеется только один могильщик; когда я его увидел, он рыл яму в песке.
– Вы не больно-то стараетесь, добрый человек, и ваша яма, на мой взгляд, не слишком глубока.
– Делаю как могу, – отвечал он мне. – Что до ямы, то, по моему суждению, она всегда будет чересчур глубокой для того, кому предназначается; к тому же мертвец может лежать в ней до скончания веков, никакой заразы от него не будет; у нас здесь обыкновенно чумных не зарывают, а все молодцов таких же здоровых, как мы с вами.
– Я вижу, вы довольны своим местом, приятель, и никому не завидуете.
– Никому не завидую? Как бы не так! Эх, почему я не сверхштатный могильщик на кладбище Пер-Лашез! Вот где выгодно и не скучно! Каждый Божий день там на чай получишь и поглядишь на военные учения; там конца и края нет отчаявшимся матерям, безутешным сыновьям, убитым горем супругам! И потом, такие торжественные минуты: надо разложить цветы, подрезать плакучие ивы, ухаживать за садиками. Богатым людям непременно надо платить кому-нибудь каждую минуту, чтобы достойно выказывать свою скорбь. Вот там уж точно, подходящее место для работы.
Рассуждая так, он разок ударил заступом в землю и продолжал:
– А здесь, в этом проклятом месте, – все наоборот: ни провожатых, ни плачущих родственников, ни единого букета на продажу! Только и видишь физиономии подручных палача, а от этих-то и на выпивку еле дождешься. Скверное ремесло! Уж лучше быть жандармом или сборщиком пошлины. – И он оперся на рукоятку заступа в позе честного земледельца, завершающего долгий трудовой день.
– И все-таки мне нужна глубокая яма, – властно возразил я, – в шесть футов. Копай дальше, даю слово, получишь добрые чаевые.
– Шесть футов для казненного? Вот еще! Да тут еще будет на целый час работы, а хоронить его должны нынче вечером.
– Шесть футов, говорю! Труп принадлежит мне.
– Тем более, хозяин, ежели это ваш покойник. – И, повернув голову, он добавил: – Уже поздно, они вот-вот подъедут.
Действительно, вдали я увидел медленно приближающуюся тяжелую повозку; кучер шагал рядом, на передней скамейке, скрестив руки, сидели два человека, их можно было принять за приказчиков мясника, возвращающихся с бойни. В глубине повозки смутно виднелось нечто красное, грубо повторяющее очертания человеческого тела, – то была корзина, в которую укладывают труп после свершения казни.
Когда повозка подъехала к воротам кладбища, один из пассажиров спрыгнул на землю; могильщик, с шапкой в руке, подошел, чтобы подсобить; человек, остававшийся в повозке, поддерживал корзину, а двое других приняли ее на руки; груз был не столь тяжелым, как неудобным, они неловко уронили его к моим ногам; несколько капель крови оросили землю. Я полуприсел на каменную тумбу и видел все неясно, как во сне.
Один из подручных приблизился ко мне.
– Это вас я видел утром у моего хозяина?
– Меня самого, что вам от меня нужно?
– Поскольку вы затребовали тело осужденной, хозяин подумал, что вы, может быть, ей родственник и не захотите, чтобы она умерла за казенный счет, так что он передал мне для вас этот счетец.
Я взял листок; то был счет, как всякий другой – на плотной белой бумаге, будто от бакалейщика или галантерейного торговца, написанный хорошим почерком; я прочитал его медленно, как человек, готовый платить, но не желающий, чтобы его надули.
Вот его точная копия.
– Это вся сумма? – спросил я подручного.
– Подсчитано совершенно точно, – отвечал он, – вы не заплатите ни на одно су больше, чем платит город Париж, но зато у вас будет утешение, что она умерла не за счет правительства.
Но я перечитал счет.
– Тут значатся лишние три франка в вашу пользу, сударь, – сказал я, проверив сумму.
Я заплатил по счету, будто ошибки не было.
Потом обследовал красную корзину; подручный открыл ее; сперва стала видна обескровленная голова с коротко обрезанными, будто обритыми волосами; рот был страшно искажен, потухшие глаза, казалось, еще глядели; судорога, очевидно, была столь сильной, что челюсти сместились, так что этот рот, некогда такой прелестный, знавший столько улыбок, был с одной стороны сжат, с другой страшно разверзнут.
– Несчастная! Она, должно быть, ужасно страдала!
– Ничуть, – возразил другой подручный, удерживавший поднятую крышку, – с минуты, как нам ее отдали, мы обращались с нею со всей деликатностью, мы дали ей минутку посидеть, остригли ее длинные черные волосы совсем новыми ножницами, потом, чтобы она долго не томилась, отнесли ее к своей тележке, и, поверьте, она была такая легкая.
– Вы несли ее! Значит, она не держалась на ногах? Бедняжка! Убить, убить ее таким образом, такую молодую и красивую!
– Верно, сударь, очень красивую, ничего не скажешь. Толковали, будто она публичная девка, но что-то непохоже, она была такая робкая, скромная, так трепетала. На ней было черное шерстяное платье с воротом, открытым до самых плеч, на шее креповая косыночка, а шея у этой женщины была очень белая, плечи очень округлые, грудь очень красивая.
– Добавь, что у нее были прелестные руки, – подхватил другой подручный, – ведь это я их связывал; и нежные кисти, тонкие и белые! Их я тоже связал, но только для виду, я боялся сделать ей больно. Что ни говори, прекрасное было создание, прямо совершенство.
– И все же вы безжалостно убили это прекрасное создание…
– Мы сделали для нее все что могли, – возразил первый подручный, – мы ее поддерживали, загораживали от ее глаз эшафот, так что она умерла с почетом.
– А она никого не пожелала видеть перед смертью?
– Никого. Но когда ее выводили из тюрьмы, она все оглядывалась вокруг так беспокойно, будто хотела разыскать глазами в толпе кого-то знакомого.
– Да, – подтвердил другой, – и когда никого не нашла, тихонько сказала: «Шарло! Шарло!», а потом глубоко вздохнула; я не мог удержаться от смеха, когда увидел, что мой хозяин обернулся на имя Шарло, он подумал, что это его окликают!
Я положил конец этой болтовне.
– Оставьте меня, оставьте меня одного, – сказал я обоим палачам, – отдайте мне тело и уходите.
Тело наполовину выглядывало из корзины, его вытащили совсем… Оно было совершенно нагое!
Могильщик пододвинул к телу гроб.
– Хозяин, – сказал он, – я на минуту отлучусь, только выпью глоток с этими господами и тут же вернусь обратно.
Тогда я развернул свой двойной саван. Я взял в обе руки отрубленную голову, украсил ее прекрасными черными волосами, завернул в наволочку и приставил к краю большого савана.
Оставалось тело. Но как одеть его мне одному? Рядом очутился Сильвио, добрый Сильвио! Он храбро поднял на руки обезглавленное тело, я поддерживал ноги, белые и холодные как снег. Увы! Из этого прекрасного тела текли одновременно кровь и молоко. Мы надели на нее белую сорочку – полупрозрачный саван, который едва доходил ей до кистей рук, но полностью укрывал плечи; оказалось даже, что можно завязать узлом на шее это погребальное одеяние.
Все обитательницы этих мест, старухи, молодые женщины, вторглись на кладбище и глазели на нас, на меня и Сильвио.
– Пресвятая Дева! – вскричала одна из них. – Прямо сердце ноет, когда видишь, что такое прекрасное белье бросают в землю, словно покойника!
– Была бы еще освященная земля! – подхватила другая.
– Увидите, казненная на гильотине получит рубашку поновее тех, что достаются добрым христианкам! – посетовала третья.
Среди этих женщин затесался мужчина, толстый, цветущий, философ и краснобай с нежным певучим голосом; этот человек держался у края могилы, ко всему приглядывался и прислушивался. Он был столь кроток и спокоен, столь любопытен, так вольготно чувствовал себя в этом месте! Я часто вспоминаю одно его жестокое наблюдение. Дрожащею рукою я оправил саван и шептал последнее «прости» своей любви, а он в это время объяснял собравшимся женщинам, что открытые дамские сорочки куда удобнее для казни, нежели мужские, с воротником.
Потом, заметив, что из глаз моих текут крупные слезы, он продолжал, пожав плечами:
– Сердечные муки, – как люди безумны! Я десять лет пел в соборе Святого Петра в Риме, я был церковным капельмейстером во Флоренции, был первым солистом на сцене театра «Ла Скала» в Милане, я разделял самые пылкие страсти прекрасных итальянок, я обошел всю Венецию под черной карнавальною маской, в розовом домино, видел, как женщины умирали за своих любовников, и я ни разу не испытал того безумного чувства, которое называют любовью.
Сказав это, наш философ вновь укрылся за цветущей изгородью своего эгоизма.
Женщины глядели на него с ужасом и отвращением, и – черт возьми, вы не поверите! – этот цветущий человек оказался неаполитанским сопрано! [61]61
Неаполитанское сопрано. – Намек на певцов-кастратов из церковного хора папы.
[Закрыть]
Итак, в ходе моего повествования ни один вид ужасного меня не миновал, даже утешения неаполитанского сопрано!
Когда саван был приведен в полный порядок, голова приставлена к верху туловища, словно и не была отрублена, Сильвио закрыл крышку гроба; и мы оба, как на часах, стали, скрестив руки, у края могилы, ибо могильщик все еще не возвращался. Тем временем медленно надвигалась ночь, небо окрасилось в живые мирные тона, какие обычно возвещают завершение погожего дня. Внизу, у меня под ногами, виднелся Париж – тот самый город, что так безжалостно уничтожил молодую женщину, здесь лежавшую, – без всяких угрызений совести он готовился к своим вечерним празднествам, удовольствиям, концертам, танцам, любви. Где же ты, бедная моя Анриетта? Куда улетела не душа твоя, но твоя красота? Где покоится теперь твоя последняя улыбка? Бедное дитя! В этот час твоя порочность и твоя красота уже утратили цену, твое место занято. Другие женщины, другие пороки, во власть которых девушки попадают в двадцать лет, уже привлекли любовь и восхищение мужчин… Никто уже не помнит тебя, даже плешивые старики, коим ты подавала милостыню твоей любви, всей твоей юности, которая сверкнула и промчалась, как молния! Ни один из них не знает даже твоего имени! Упоминая о тебе, даже не говорят: «Она умерла! Ее убили!» – ибо даже не знают, что сегодняшняя жертва была женщиной. Они, счастливцы, избранники этого мира, они, неблагодарные, уже бросились в погоню за иными жертвами, коих раздавят с тем же безжалостным хладнокровием. О, умереть так! Умереть для них и из-за них! Умереть потому, что была красива, была слаба и потому, что отомстила за себя! Умереть, убитой этим городом, развратившим ее! Умереть, когда ей нечего уже было отдать, кроме своей крови, этому городу, отнявшему у нее невинность и красоту! Умереть во имя кого? И ради кого? Праведное Небо!
Да, жестоким был этот миг у края могилы. Грустные воспоминания толпой осаждали меня рядом с этим мертвым телом. Все призраки, разочаровывающие или страшные, снова прошли передо мною с улыбкою или проклятием. Я был во власти ужасного кошмара. В мгновение ока перед моим внутренним взором промелькнула эта история, полупорочная-полудобродетельная, где истина берет верх над вымыслом, где лоскут царственного пурпура безжалостно пришивается к самым гнусным лохмотьям. Какой я видел страшный бесконечный сон!
Ночь уже настала, когда возвратился могильщик; он был навеселе и насвистывал вакхическую песенку. Он очень удивился, застав нас на прежнем месте, но все же принялся за дело. Гроб был опущен в яму, комья земли посыпались на звонкое дерево, словно издававшее жалобный стон; мало-помалу звук ослабевал.
– Держись! – сказал я могильщику. – Потребуется много земли, чтобы доверху засыпать эту могилу!
И честный малый, от старательности, начал приплясывать на могиле, напевая свою песенку: «То ли дело выпить рюмку!»
Сильвио с трудом оторвал меня от созерцания этой ужасной сцены.
– Прощай, Анриетта, прощай, публичная женщина, моя бесценная и невинная любовь! Завтра я приду снова.
На другой день я вернулся один. Голова моя была полна молитв, сердце полно жалости, руки полны цветов; но, придя на то самое место, где еще видны были капли крови, я обнаружил, что могилы больше нет. Пустая, наполовину засыпанная, она упустила свою добычу: Медицинская школа похитила труп, могильщик, протрезвев к утру, завладел этою пошлой гробницей, чтобы перепродать ее другому казненному; местные кумушки подрались за саван, в жажде принарядиться живьем в эту одежду мертвых; наволочка досталась неаполитанскому сопрано; другая публичная женщина уже купила прекрасные черные волосы, чтобы прикрыть ими свою лысину. Не осталось ничего.
Это последнее оскорбление показалось мне чудовищным. Способ, которым эта девушка ускользнула от меня в последний раз, оказался самым страшным. Теперь мне невозможно было найти даже относящийся к ней лоскуток! В этот миг я признал окончательное свое поражение. Призвав на помощь все свое хладнокровное и печальное мужество, я следовал за нею по гибельной стезе чистоты и порока, роз и шипов, но, дойдя до этого кладбища, безвозвратно утерял ее след. Я мог пытаться отвоевать ее у разврата, болезни, нищеты, проституции, палача, у могильщика… я отвоевывал бы ее у могильных червей; но попробуйте вырвать ее из-под хирургического скальпеля! Ах, несчастный, разве не желал ты отвоевать ее также и у нового искусства твоей страны?
Итак, я оставил при себе свои ненужные молитвы, подавил в своем сердце страдание, утренний ветерок высушил последнюю слезу на моих глазах, я отбросил далеко прочь цветы, принесенные мною на эту пустую могилу.
– Вот чего ты достиг, несчастный, в своей погоне за ужасным, – воскликнул я в отчаянии, – нет больше ни надежды в твоей душе, ни слез на твоих глазах, – нет ничего даже в этой могиле!
ДОПОЛНЕНИЕ
Оноре де Бальзак
XXX
НОЖ ДЛЯ РАЗРЕЗАНИЯ БУМАГИ
– Я доволен, – сказал я Сильвио, – я нашел средство исчерпать человеческую чувствительность от самого низкого градуса холода до самого высокого градуса тепла, считая от дружеских чувств к ослу и до надежды на безумное счастье с самой прекрасной на свете женщиной, от Шарло (это имя мертвого осла) и до Анриетты (имя обезглавленной женщины), я так сгустил жизнь человеческую, видел столько несчастий, что сердце мое окаменело. Я могу, не страшась, обогнать цивилизацию. Ужас доведен до предела, и я окунулся в Стикс [62]62
…я окунулся в Стикс. – Стикс ( греч. миф.) – огненная река в подземном царстве мертвых, окунувшись в которую человек делается неуязвимым. Мать героя Ахилла окунула его младенцем в Стикс, чтобы предохранить от предсказанной ранней смерти, держа при этом за пятку; именно в пятку героя и попала впоследствии смертоносная отравленная стрела.
[Закрыть]. Какое громадное преимущество быть вооруженным столь драгоценной бесчувственностью! Если я окажусь так глуп, что стану государственным деятелем, то не буду опасаться аневризмов; если сделаюсь оратором, ничто не собьет мою речь на трибуне, сколько бы меня ни прерывали. Я подобен тому человеку, который, дабы не огорчаться зрелищем низости людской в Версале, каждое утро проглатывал по жабе.
Вместо того чтобы откликнуться на мои соображения, Сильвио, взволнованный воспоминанием, печально воскликнул:
– И ты мог спать нынче ночью!..
– А почему бы и нет?
– Но ведь только вчера… ты похоронил… Анриетту!..
– Убитую именем закона, – возразил я. – Ну что ж, да, я спал так же мирно, как если бы она была вымышленным персонажем, какой-нибудь Эми Робсарт [63]63
Эми Робсарт – героиня романа Вальтера Скотта «Ламмермурская невеста» (1819), сюжет которого лег в основу ранней романтической драмы Виктора Гюго «Эми Робсарт».
[Закрыть]. Но разве не счастлива она теперь? Разве не должно испытывать радость от сознания, что она, невинная, похищена у злосчастий людских?
– И похищена даже у своей могилы… – добавил Сильвио, бросив прощальный взгляд на пустую яму. – Где она, несчастная?
– В руках у каких-нибудь прилежных студентов, которые в последний раз заплатят ей, и денег за эту последнюю продажу своего тела она не получит!
С этими словами мы вышли из ворот кладбища Кламар и двинулись в сторону Парижа.
– Значит, ты не считаешь ее преступницей? – спросил Сильвио, имея в виду эпитафию Анриетте, только что мною произнесенную.
– Преступницей!.. О чем ты говоришь? Она первостатейная преступница для людей, любящих точность, которые составляют платежные ведомости и готовы разломить пополам сантим, когда отдают тебе долг… Она убила человека, который когда-то убил ее жизнь, счастливую, скромную, невинную. И закон тут как тут; о причинах он не спрашивает, он видит факт. Я аплодирую правосудию. Анриетта была еще достаточно честной, чтобы отмстить за себя; ее преступление – это дурно осуществленное раскаяние; будь она мужчиной, дай она мерзавцу пару пощечин, возьми она меня в свидетели и всади ему пулю в сердце, она, может быть, танцевала бы сейчас вальс на сверкающем парижском паркете, а не лежала бы в земле… Бедная женщина! Теперь она достойна уважения, можно пролить слезу в ее память, тогда как если бы этот злополучный человек пришел к ней двумя годами позже, она ничего бы ему не сделала, может быть, стащила бы его часы, вот и все… В эту минуту Бог, возможно, уже простил ее, а через два года она была бы уже такой отвратительно низкой, что навсегда осталась бы в аду…
– Ты все выворачиваешь наизнанку.
– Нет. Я предаюсь своим мыслям о причинах и следствиях. Боже меня сохрани разрушать что-нибудь. Ведь все так прекрасно! [64]64
Я предаюсь своим мыслям о причинах и следствиях… Ведь все так прекрасно! – Намек на философскую повесть Вольтера «Кандид, или Оптимизм» (1759), в которой учитель Кандида, философ Панглосс, упорно твердит, вопреки фактам реальной жизни, что в мире царит предустановленная гармония, что все имеет свои причины и следствия и что «все к лучшему в этом лучшем из возможных миров».
[Закрыть]
Мы услышали довольно веселый смех и увидели идущих нам навстречу товарищей по коллежу, которые возвращались в город через заставу Анфер. Мы возобновили знакомство.
– Вы очень спешите?
– О да, – отвечал один из них, – мы идем в свой анатомический театр препарировать превосходный образец, а потом у нас холостяцкий завтрак, его дает один новичок… Видел ты когда-нибудь вскрытие?
– Никогда.
– Так пойдем с нами!.. Это тебя позабавит, это очень интересно.
Мы шли, болтая о нашей юности, и вскоре подошли к дому, расположенному недалеко от Медицинской школы. Поднявшись на чердак, мы с Сильвио первыми вступили в залу с выкрашенными под зеленоватую бронзу стенами. Свет проникал через окно в крыше и падал на стол, вокруг которого собралось несколько молодых людей в зеленых передниках и в нарукавниках из зеленой материи, столь любезных всем сверхштатным служащим. Они были так поглощены своим занятием, что не сразу отворили дверь.
– Они начали без нас, разбойники! – вскричал мой приятель по коллежу, которого я звал Мишель.
– Очень дурно с вашей стороны, господа!.. – подхватили трое других в один голос.
Четверо хирургов обернулись было к нам, но они казались столь поглощены вскрытием мертвой плоти, обнажением сосудов, изучением каких-то тайн жизни в этом трупе, что тут же снова принялись за работу; последовал целый поток восклицаний:
– Видишь?
– Ну да, а что?
– Легкое!
– Сердце!
– Солнечное сплетение!
– Э…
Не помню всего дословно, но вечно буду помнить зрелище, открывшееся моему взгляду. Женское тело, белое как снег, местами трупно-зеленоватое, разъятое на четыре части и выпотрошенное, как заяц; под столом нагромождение отрезанных кусков плоти – и женщина, старая женщина, сидящая на скамеечке и спокойно жующая ломоть хлеба с ветчиной совсем рядом с этой ужасною сценой. Землисто-серое лицо старухи цветом напоминало лицо мертвеца. Она поднялась со скамейки и, собрав скрюченными пальцами все человеческие останки, бросила их в корзину.
– Боже! Какая красивая женщина! – невольно воскликнул Сильвио.
– Она составила бы счастье честного человека, если бы была порядочная, – проворчала старуха.
Слова эти громом отдались в моем сердце.
– Таким образом, господа, – произнес старший из молодых людей, – я думаю, что могу утверждать в высшей степени важный факт. Вот уже третий раз, как я узнаю в органах головы…
Я обернулся к оратору, чей голос взывал к благоговейному вниманию, и увидел у него в руках голову… Анриетты. Я издал такой страшный вопль, что все замолчали, и упал на стул.
– Ужас доконал меня! – воскликнул я. – Как! Эти холодные внутренности, исполосованные вашими скальпелями; как, эти куски плоти в корзине, эти висящие лоскуты кожи… все это вчера в половине четвертого было Анриеттой?.. Она жила, она думала, она страдала!..
Молодые студенты глядели на меня как на сумасшедшего.
– Да, в четыре часа пять минут она жила, она думала, она страдала, – отвечал старший студент, – несмотря на то, что ее обезглавили. Как я уже говорил, это факт, в коем я уверен и который нетрудно было бы доказать, если бы вскрытие тела казненных производилось бы в присутствии людей образованных и добросовестных. Лично я думаю, что смерть через усекновение головы происходит, как и при удушении, из-за излияния черной крови в сосудистую систему. И вы только что видели, что, судя по состоянию органов мозга, ничто не могло помешать этой девушке мыслить в продолжение одной, двух, трех, четырех, – почем я знаю, может быть, и пяти, – минут после отделения головы от туловища. Я бы даже осмелился сказать, что тело не умирает hic et nunc [65]65
Сразу же ( лат.).
[Закрыть].
– Значит, она сильно страдала? – спросил я молодого человека.
– Да, – отвечал он холодно, словно желая избавиться от меня. – Ибо мы нашли начало аневризмы, которая должна была образоваться вчера… Так что, – продолжал он, – есть две смерти: смерть насильственная и противоестественная, к которой организм не приспособлен; и смерть, которую природа медленно вносит во все наши органы. Хорошую научную работу сможем мы представить, господа! Ибо предчувствие говорит мне, что наблюдения над этими двумя родами смерти будут настолько отличаться одни от других, а факты окажутся настолько разными, что это неминуемо приведет к доказательству только что мною утверждавшегося, а именно: того, что при противоестественной смерти не всегда сразу же и полностью уничтожаются наши духовные способности.
Я стал искать глазами Сильвио, но Мишель, догадавшись о моем намерении, сказал:
– Сильвио здесь, он не мог вынести зловония, и я проводил его в соседнюю комнату, где стоит алтарь.
Я отправился за Сильвио. Он сидел за накрытым столом, уставленным аппетитными яствами; бутылки шампанского обещали веселье, было тут и бордо, и бургундское, и риверсальт, руссильонское, эрмитаж, – словом, депутация всех французских вин. Большой паштет из гусиной печенки возвышался между блюдом с лососевой форелью и окороком. Скоро семеро молодых людей присоединились к нам, и мы принялись есть, пить, шутить по поводу вскрытия, паштета, форели и Анриетты.
Мишель, желая что-то показать, сломал берцовую кость бедной девушки.
– Ах, ах! – проговорил я после нескольких бокалов шампанского. – Могли бы вы начертить мне маршрут Анриетты? Где она теперь?
– Теперь, – отвечал Мишель, – если ее кости достаточно белы, мамаша Виргиния…
– А, ее зовут Виргинией? [66]66
А, ее зовут Виргинией? – Имя Виргиния (от лат.virgo) означает Девственница. Это имя, в частности, носила юная чистая девушка, героиня популярного во Франции начала XIX в. идиллического романа «Поль и Виргиния» (1787) Жака-Анри Бернарден де Сен-Пьера.
[Закрыть]
– Да, мамаша Виргиния, наверное, продала их для домино… и остается лишь плоть, а из нее извлекают воск, который употребляют при изготовлении красивых полупрозрачных свечей.
– Так что я имею шанс потерять часть своего состояния на зеленом сукне, освещенном всем, что так очаровывало меня в Анриетте! О, ужас! О, цивилизация!.. Общество как свинья – все идет в дело! Ужас!..
– За здоровье новоиспеченного доктора! – закричали все вокруг, и все стаканы сдвинулись и зазвенели; этот тост завершил завтрак.
– Что сказали бы классики и греки, так почитавшие мертвых!..
– Греки никогда не изобрели бы паровую машину, не открыли бы кровообращение, нервные токи и прочее.
Когда я выходил, мамаша Виргиния потянула меня за рукав и показала мне тщательно вымытую и выскобленную кость.
– Бедренная кость, белая как снег; если вы, сударь, хотите получить ее за монетку в тридцать су… вы могли бы сделать из нее разрезной нож для бумаги… это был бы сувенир, поскольку вы говорили, что она была вашей подружкой…
– Спасибо… – ответил я важно.
И я забрал бедренную кость Анриетты. Знаменитый художник взялся выгравировать на одной стороне рукоятки ножа изображение осла, на другой – молодой девушки. Я уверен, что не посрамил доброго пашу из оды г-на Виктора Гюго, который оплакивал смерть своего нубийского тигра [67]67
…доброго пашу из оды г-на Виктора Гюго… – Имеется в виду стихотворение Виктора Гюго «Горе паши» из лирического сборника «Восточные мотивы» (1829), вышедшего в январе того же года, что и роман Жанена.
[Закрыть].