Текст книги "Мертвый осел и гильотинированная женщина"
Автор книги: Жюль Жанен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
XVI
«КАПУЦИНЫ»
Напрасно пытался я забыть двойную страсть, двойной опыт моей жизни – Анриетту и нравственное уродство, ничто не могло развеять эту пагубную страсть, этот роковой опыт. С каждым днем одержимость моя усиливалась, усиливалось и какое-то пугающее желание довести ужас до предела, узнать наконец, могу ли я преодолеть его или буду им побежден. Ужас существовал для меня прежде всего там, где была Анриетта, столь пустая и лживая натура, бездна эгоизма и слабости, человеческое существо, лишенное духовности, чудесная оболочка, обладавшая всеми совершенствами, кроме души. Эту тварь, живую и бессердечную, к которой я привязался и которую сопровождал на стезе порока, я снова встретил однажды утром. Сказать вам, в каком месте? Осмелюсь ли, да и как это расскажешь! Однако сделать это надо. История моя была бы неполною, если бы мы не прошли через эту мертвящую грязь. Ужасное место, куда порок завел эту женщину, – место в нашем обществе столь же роковое, столь же необходимое, чуть не сказал – столь же неизбежное, как родильный приют и морг. Столь же заразное, отвратительное, полное несчастий, жалоб, рыка и скрежета зубовного. Это больница, но больница позорная. Врач презирает там больных, питает к ним больше омерзения, чем жалости. На сей раз больница делается тюрьмою, больной – язвой общества! Болезнь принимает здесь страшные названия, произносимые вполголоса. Прохожий с ухмылкою указывает пальцем на жертву, которую туда влачат. Не сестры милосердия, а полицейский префект отворяет двери этих мрачных убежищ. Полиция здесь – королева и верховная владычица, монахиня-странноприимница бежит прочь от этого злосчастного места, опустив на лицо покров. Стало быть, здесь пристало находиться лишь самым отталкиваемым существам, раз вы отводите свой чистый взгляд, нежные и святые девы, целомудренные царицы приюта «Милосердие» и больницы «Божий дом»! Несчастная, которую порок бросает в это мрачное жилище, обычно вступает сюда после оргии: с еще плохо вытертыми губами, с обнаженной грудью и головой, увенчанной цветами. Она выходит отсюда такою же, какой пришла: с обнаженной грудью, увенчанная цветами, готовая к новому разгулу, – а ведь тесное пространство, куда ее запирают, воздух, коим она здесь дышит, ожидающие ее отвратительные пытки, позор и унижение, чьей презренной жертвою она станет, – все делает это страшное место как бы первым проклятием, почти столь же ужасным, как то, что ожидает грешников после смерти.
В верхнем конце улицы Сен-Жак, между больницами «Кошен» и «Валь-де-Грас», почти вплотную к родильному приюту «Грязи», стоит древний монастырь, печальный и уединенный, напоминающий лепрозорий XI века. Налево от этого здания простирает свою тень, точащую сырость, грязная и вонючая свечная фабрика. На правом его углу выстроила себе деревянную лавочку бедная торговка яблоками; у дверей ее хижины прогуливается большая коза, тощая и облезлая. Вы заходите в ворота и не встречаете ни единого благожелательного взгляда у сторожей, ни капли сочувствия и жалости у врача, никакого доверия у больных; это нравы зачумленного города, его смятение и эгоизм, это самое худшее на свете – стыд пораженного болезнью, жгучие страдания, в коих он не смеет признаться. За этими стенами жизнь – если это можно назвать жизнью! – сплошной страх, голод, всепожирающие страсти, нарастающая тревога, недуг, принимающий все формы, все названия, поражающий весь организм, сплошное отвращение и ужас. Воздух здесь заразный, вода в ручье тинистая. В этом узилище я видел юношей, мертвенно-бледных, отупевших, лишенных искры разума, ничтожных жертв ничтожной страсти; а рядом – отцы семейства, носящие траур по женам своим и детям, дальше – мерзкие старики, коих медицинское искусство бережно хранит как любопытные образчики, их показывают чужеземцам со словами: « Наши зачумленные отвратительнее ваших!» Есть чем гордиться! Все это сборище несчастных, сгорбленных, искривленных, раздавленных недугом, лишенных памяти, надежды, воспоминаний, медлительно и молчаливо прохаживается взад и вперед. Ни один больной из этой толпы не смеет жаловаться даже Богу, так боятся они, что их услышат люди! Везде, на всех лицах, во всех душах одна и те же проказа, тот же стыд, та же смрадная грязь, то же отчаяние.
«Ах, ты хочешь ужаса, – говорил я себе, – ах, ты гоняешься за всякого рода низостью, ах, ты выходишь утром из дому единственно затем, чтобы созерцать лохмотья, растление, гниль и порок? Ну что ж, будь доволен, пресыться мерзостью и пороками! Но все же выйдем, уйдем прочь от этой заразы». И я действительно собрался уходить, как вдруг кто-то сказал мне:
– В больнице два отделения, здесь мужчины, наверху женщины, не желаете ли поглядеть и на этих?
Женщины! Женщины здесь? Увы! Едва ступил я на лестницу, как встретил кормилиц, зараженных хилыми младенцами, коих они еще держали у своей увядшей груди, – я встретил их скорее взглядом жалости, нежели гнева; дальше бедные деревенские девушки, плачущие навзрыд, не понимающие, чем они больны, почему их приняли с насмешливыми ухмылками, прятали лицо в свои грубошерстные передники. У дверей этой берлоги беременная молодая женщина, несчастная жертва супружеских уз, застыла, как статуя Ниобеи [47]47
…как статуя Ниобеи… – Ниобея, жена фиванского царя Амфиона, гордясь своим многочисленным потомством, надменно отнеслась к богине Латоне, у которой было только двое детей. За это разгневанные боги умертвили всех детей Ниобеи, а ее превратили в статую ( греч. миф.).
[Закрыть], в ожидании, пока освободится кровать возле какой-нибудь проститутки. Как! Женщина, кормящая своим молоком ребенка; как, юная девушка, отдавшаяся своей любви; как, порядочная женщина, доверившаяся мужу, – как, и до этих тоже добралась ужасная болезнь? Злосчастные! И в сто раз более достойные сожаления, нежели прочие пациентки, хохочущие здесь в общей спальне. Эти последние чувствуют себя как дома, больница для них – место развлечений, место отдыха. Я вошел в спальную комнату: огромная зала, вокруг громко смеются, играют в настольные игры; одни прихорашиваются, драпируясь в шерстяные покрывала, другие кутаются в халаты, самые юные, полуобнажившись, спорят, кто из них выглядит моложе; иные отвратительно бранятся или хрипло напевают песенки пьяниц и распутниц. Насколько мужчины, здесь живущие, были безобразны, бледны и подавленны, настолько женщины, в большинстве своем, были еще свежи, белолицы и веселы. Несчастные женщины! Такие красивые, что не утеряли красоты и здесь! Такие сильные, что смеются над своими мучениями! Боже, какие сокровища красоты даровал ты им в гневе Твоем! Бедные про́клятые создания! Они могли бы оказать честь молодости, составить гордость домашнего очага, опору зрелого возраста, утешение старца; они жадно проглотили, прежде чем им минуло двадцать лет, все: молодость и красоту, семью, любовь и брак, даже детство и старость, – они все расточили, все продали по дешевке, обменяли на язвы все драгоценные блага, полученные в удел от Господа, – грацию, юность, улыбку, здоровье, счастье! О, поистине, это ужасно, ужасно!
Вдруг по данному сигналу игры прекратились, шум улегся, наступила полная тишина; все женщины принялись приводить себя в порядок и потянулись туда, где ожидал их врач.
То было ложе скорби. Ложе это помещается в маленькой низкой комнате, освещенной единственным окном, выходящим на помойку; стены выкрашены в серый цвет, причудливым украшением им служат несколько непристойных рисунков – плод праздности пациентов. На кровать брошен тощий тюфяк, покрытый черным полотнищем; рядом с этим убогим ложем разбросаны в беспорядке разного рода режущие инструменты. Тем временем вносят жаровню с горящими углями, на них виднеется раскаленное железо; вокруг кровати стоя расположились старожилы, заслужившие своею помощью право присутствовать при этом зрелище; на единственном стуле восседает элегантный хирург и болтает со своими учениками об актрисах и о газетных новостях. Я стоял среди этих юных последователей Эскулапа, понимающих в медицине больше, нежели сам Господь Бог, по счастью, не знавший стольких болезней; единственный из всех я был взволнован и внимателен. Через полуотворенную дверь я видел полуодетых женщин, ожидавших своей очереди с таким нетерпением, будто они толпились у входа в Оперу. Были тут прелестные головки, детские личики, тонкие и скромные, с полуоткрытыми в легкой улыбке устами; были прекрасные лица с изогнутыми бровями и выразительным взглядом, осененные черными кудрями; то было беспорядочное смешение различных видов красоты, настоящий сераль какого-нибудь султана, обитательницы которого, разбуженные ночью господином, бегут босиком к дверям своего гарема, с влюбленной покорностью ожидая его приказаний и взмаха его бича.
Послышался зов, прозвучало имя Анриетта. Анриетта! Из расступившейся толпы вышла она, высоко держа голову, с гордым взглядом, все такая же прекрасная; она столь же непринужденно бросилась на мерзкое ложе, как некогда на лужайку под Ванвом, и ждала хирурга. Было совсем тихо; этот человек, вооружившись кривыми ножницами, принялся резать по живому телу, – слышен был только лязг инструмента, и когда, не стерпев боли, молодая женщина шевельнулась и жалостно застонала, ответом ей были презрительный окрик и брань. Разрываясь между ужасом и состраданием, любовью и отвращением, я смотрел на эту несчастную, восхищался ее мужеством, ее телом, таким белоснежным, ее формами, такими чистыми, всей этой столь безжалостно уничтожаемой красотой! Я говорил себе, что она могла бы составить счастье короля… а она опустилась на последнюю ступень человеческого падения! Когда хирург кончил возиться с железом, он взялся за огонь; безжалостно прижигал он кровавые раны, то и дело поглядывая на результат своей ужасной работы с удовлетворением художника, завершающего пейзаж. Потом грубо крикнул ей:
– Освободи место для следующей, и чтобы я больше здесь тебя не видел!
XVII
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Не помню, как я выбрался из этого проклятого места. У ворот я залез в свой экипаж – деревенскую коляску, довольно безобразную, но широкую и удобную. И я сидел в ней, погруженный в тупое изумление, близкое к отчаянию, пока, по крайней мере, через час ожидания, посреди улицы Здоровья ( Здоровья! Горькая насмешка, плод остроумия какого-нибудь муниципального чиновника), на обочине, в куче вечной грязи не заметил что-то белое, дрожащее от холода, пытавшееся выбраться на дорогу.
– Дай мне твой каррик и шляпу, стань на запятки! – приказал я своему вознице Готье. С этими словами я проворно натянул на себя каррик с галунами, низко надвинул большую клеенчатую шляпу с полями, и предстал совершенным извозчиком перед какими-то двумя женщинами. То была Анриетта, а с нею та молодая порядочная женщина, чья скромность и страдальческий вид столь меня поразили; завершив лечение в один и тот же день, они обе были вышвырнуты за дверь больницы, полураздетые, полумертвые от холода, – у одной не было пристанища, другая не решалась вернуться под свой кров. Я соскочил наземь.
– Не желаете ли воспользоваться моею коляскою? – обратился я к ним.
Не успел я договорить, как Анриетта забралась в просторный кабриолет.
– Я не смею, сударь, – промолвила другая женщина. – Мой муж проживает весьма далеко отсюда, и сомневаюсь, что он заплатит вам за мой проезд.
И она, как могла, закуталась в черную шаль – единственную вещь, которую у нее не успели отобрать или не смогли украсть товарки, – и продолжала сидеть на грязной обочине, в промокших насквозь башмаках.
– Все равно, поднимайтесь в коляску, сударыня, – возразил я. – Заплатите, если сможете. – И я уселся между обеими пассажирками. В этот день все излечившиеся пациентки женского отделения одновременно выходили из больницы. Видя их такими оживленными, никто не догадался бы, через какие ужасные испытания прошли эти несчастные. Они смеялись, они прыгали, пели «Да здравствует вино, да здравствует любовь!» – они возвращались сразу и к жизни, и к разврату. Что из того, что существует эта ужасная болезнь? Большую часть освободившихся узниц больницы встречали мужчины подозрительного вида, близлежащий кабачок наполнился радостными криками, люди битком набивались в наемные коляски, какие-то гнусные старухи в этой толпе вновь завладевали своими невольницами – бедными девушками, купленными в нормандской глуши во всем девственном блеске их девятнадцати лет, – болезнь похитила их с этой омерзительной каторги, но они еще не отбыли свой срок.
– Куда ехать, сударыня? – обратился я к юной несчастной женщине, дрожавшей у моего плеча.
Она была настолько растеряна, что едва меня понимала. Наконец выговорила, что муж ее проживает там, далеко. Бедняжка! Она так просила его навестить ее, вытащить из пропасти, куда он же сам ее и столкнул! Но он не пришел.
– И если бы не вы, сударь, я умерла бы от стыда и от холода на этой обочине.
Так говорила она, и таким нежным голосом! Так трогательно смотрела на меня! Бедная женщина! Столь целомудренная и столь запятнанная, столь чистая, но погибшая! Будто нарочно созданная для мирных семейных радостей – и проведшая медовый месяц в больнице! Мы продвигались вперед, и с каждой новою улицей она все грустнела. Я это заметил и пустил лошадь шагом.
– Что с вами, бедняжка, почему вы так дрожите?
– Бог знает, как примет меня муж? – отвечала она. – Простит ли он мне то зло, которое я ему причинила?
Я взглянул на нее: она была бледна как смерть, ее красивое лицо несло на себе следы всех ее душевных и физических страданий.
– Мужайтесь, сударыня! – сказал я ей. В эту минуту мы проезжали под аркою Ратуши.
– Мужество! Боже мой, как нужно было оно мне целый год! Что я за несчастная! Год тюрьмы и пыток в уплату за один месяц законного брака!
Так мы подъехали к дверям ее дома; я остановил лошадь, молодая женщина оставалась немой и недвижной, и я дал ей время, чтобы собраться с духом. Что же касается Анриетты, то, закоченев, она спрятала голову под нижней пелеринкой моего каррика и задремала, сложив руки на моих коленях.
Наконец я сказал молодой женщине:
– Хотите, сударыня, я отведу вас к вашему мужу?
Она кинула мне грустный, но полный благодарности взгляд. Тогда я бережно приподнял головку Анриетты и переложил ее на дверцу коляски; ветерок подул на волосы задремавшей девушки, она почувствовала холод, открыла глаза и что-то жалобно простонала. Порядочная молодая женщина уже стояла на своем пороге; ни слова не промолвив, она сняла с себя черную шаль, поднялась на подножку коляски и окутала этим дружеским покровом плечи Анриетты, все еще боровшейся с дремотой; Готье невозмутимо держал лошадь под уздцы.
Свершив последнее подаяние, несчастная вновь обрела мужество и взошла по крутой лестнице, опираясь на мою руку, – она была так слаба, хоть больше и не дрожала! Дом был спокойный, опрятный, холодный, такой порядочный, каким всегда бывает дом ростовщика; мы остановились на третьем этаже, постучали в дверь; моя спутница была смертельно бледна, ее прекрасная грудь, теперь не покрытая шалью, волновалась, она задыхалась от робости; я вошел первым. Я увидел человека, окруженного зелеными папками и деловыми бумагами; жену он встретил так, будто виделся с нею только вчера: ни слова участия, ни улыбки, ни угрызений совести, ни жалости! Ужасный человек! Он посмел поцеловать жену, что меня испугало, ибо глаза у него были отвратительно красные, сухие волосы ниспадали жидкими прядями, а лицо было усеяно красными прыщами!
– Ах, несчастная женщина! – вскричал я, приблизившись к ней. – Несчастная! Что будете вы делать здесь? Какой злой рок привел вас к гибели! Здесь!.. Вам было бы лучше оставаться там, откуда вы вышли!
Муж зло усмехнулся и снова зарылся в свои бумаги.
Хрупкая невинная женщина залилась слезами. Потом она взглянула на меня, словно говоря: «Я знаю свою участь. Приходите за мною через год в то же место!»
О, злосчастная! Вот, значит, куда ведет тебя супружеский долг! Что же худшее мог дать тебе разврат? И неужто права бедная Анриетта, – ведь в конце концов ты, ты, воплощенная добродетель, ты, незапятнанная честь, достойна большего сожаления, нежели уличная проститутка! Бедная женщина! Бедная женщина!
Я спустился вниз по лестнице, охваченный судорожной дрожью, и уткнулся головою в морду моей лошади.
XVIII
ДОМ ТЕРПИМОСТИ
Немного справившись с волнением, я спросил оставшуюся мою подопечную:
– Куда поедем?
Анриетта не отвечала и глядела на меня с удивлением, словно ей и в голову не приходило, что надо еще куда-то ехать. Несчастная! У нее и правда не было пристанища. Прежде, до больницы, она жила в прелестном домике, столь кокетливом, веселом и столь изящно порочном, что ему прощался порок. В этом доме, полностью ей принадлежащем, она была королевою: у нее были кружева, шелка и золото, чтоб оттенить и усугубить ее красоту; ее ноги едва касались расшитых цветами ковров. Она улыбалась себе в блестящие зеркала, скользила небрежным взглядом по шедеврам искусства минувшего века – порхающим амурам, вздыхающим пастухам, пасту́шкам, улегшимся на краю лужайки, выставив из-под юбок крошечную ножку. Самая редкостная мебель украшала это пышное жилище, старая бронза, отполированный временем мрамор, поющие стенные часы, точно указывающие час любви; сотни неуловимых ароматов кружились в этих нечистых стенах, как циркулирует кровь в человеческом теле; тайное веселое эхо тихонько вторило нежным речам; прислушавшись, можно было уловить в уголках звуки поцелуев. Весь мир послал в этот дом свои трофеи: Китай – старинные лаки, с порочными кривляющимися фигурками; Англия – странные вычурные изделия из серебра; Севр – благородный фарфор, ценимый выше золота; старые королевские замки – тысячи своих безымянных причуд, не лишенных изящества. Немногочисленные, зато хорошо вышколенные слуги толпились вкруг своего кумира: у нее была старуха, чтобы отворять двери, а по вечерам, в случае надобности, превращаться то в строгую дуэнью, то в снисходительную матрону; чтоб стоять на запятках ее кареты, имелся красивый крестьянин из Ванва; развращенный, как и она сама, столь же порочный; чтобы льстить ей с утра до вечера и делить с нею свою веселость, свой опыт, свою пикантную дерзость, была у нее хорошенькая шестнадцатилетняя девочка, субретка с большим будущим, коей скоро предстояло использовать порок в своих собственных целях. Кухня ее так и пылала, гостиная была тиха и прохладна, спальня благоухала жасмином и розами, ее альков безмолвствовал, дверь надежно хранила ее секреты, окно позволяло украдкой наблюдать за крыльцом. Здесь красота ее расцвела во всем своем могуществе, у нее было все необходимое снаряжение для извлечения выгоды из этой красоты; невозможно было быть лучше обслуженной, лучше ухоженной, улещенной, развлекаемой, упокоенной; она не могла пожелать ни более теплой ванны, ни более мягкого ложа, ни более тонких вин, ни лучше накрытого стола, ни более тщательно охраняемой тайны. В таком окружении, в таком жилище, при таких ухищрениях даже самая банальная миловидность показалась бы красотою, – посудите же, как хороша была Анриетта! Каждый час ее существования отмечен был празднеством, предательством или наслаждением. Каждое утро при ее пробуждении Роза, ее субретка, приносила ей свежеотпечатанными тысячи новых клевет на все – красоту, ум, юность, добродетель. Читая эту клевету и оскорбления, Анриетта утешалась в том, что отлучена от этого общества, коему отвечала на презрение презрением; затем следовали модные журналы, театральная газета и любовные письма, и она второпях выбирала шляпу, спектакль и любовника на сегодня. Ровно в полдень у крыльца ее ждет запряженная карета с фальшивыми гербами; наступает час улицы Вивьен и медленных прогулок, столь любезных сердцу хорошенькой женщины, когда, задерживаясь у каждого нового магазина, ловя льстивый шепот бросающихся к ней юных продавщиц, она колеблется между сотнями только что поступивших новинок, щупает одну ткань, потом другую, добавляет или убирает цветок на шляпке, набрасывает на плечи простой газ или богатое кружево, а после четырех часов такого приятного труда снова садится в свою карету, чтобы вечером покрасоваться во всех этих блестящих пустяках.
Когда вечер приходит, ее призывают Опера либо Итальянский театр, к ее услугам весь блеск искусства, лучшие его образцы, ежедневные царственные празднества; и пока толпа честных людей терпеливо ожидает у входа в театр, под дождем, по щиколотку в грязи, нередко натощак (вот она, восхитительная страсть к музыке!) – ожидает своей очереди купить ценою трех дней труда билет на скромное и тесное место в самом неудобном уголке зрительной залы, она, фаворитка богачей, подъезжает галопом на собственных лошадях и выходит из кареты, сверкая драгоценностями; ей подает руку в качестве почетного кавалера какой-нибудь важный господин, занимающий высокое положение, – государственный советник, председатель королевского суда, пэр Франции, в крайнем случае, бывший воин императора, героический осколок побед, который, чтобы предложить руку этой женщине, нацепил свою самую широкую орденскую ленту, синюю либо красную; а вслед за нею, готовые умереть, лишь бы защитить ее от любого оскорбления, шагают, служа ей телохранителями, счастливые и гордые своею ролью, самые молодые и красивые. Она шумно входит в ложу, безжалостно прерывая пение г-жи Паста или г-жи Малибран [48]48
МалибранМария-Фелисия (1808—1836) – знаменитая в свое время испанская певица; Паста(Джудитта Негри; 1798—1865) – знаменитая итальянская певица; пели во многих европейских оперных театрах; в 1820-х годах работали в Париже.
[Закрыть], она склоняется через барьер, чтобы партер мог вволю восхищаться ею и чтобы удостовериться, что ни одна женщина здесь не может затмить ее красотой. У нее наглый взгляд, оскорбительная улыбка. Она громко отпускает самые злые и насмешливые замечания по адресу порядочных женщин, – насмешки тем более жестокие, что их с одобрением встречают и готовы поддержать пять или шесть шпаг. В самую студеную зиму в ее ложу приносят розы, и она выбирает самые свежие, а прочие кидает на пол, к своим ногам. При виде этой женщины, такой наглой и такой прекрасной, старик забывает о благоразумии, молодой человек – о своей новобрачной; безупречные женщины, видя, что этот торжествующий порок окружен бо́льшим поклонением, нежели добродетель, с тревогою задаются вопросом: не жертвы ли они собственной непогрешимости? У самого Гарсии [49]49
У самого Гарсии… – Гарсия Винсенте (Мануэль дель Пополо; 1775—1832) – выдающийся испанский певец и композитор; в 1820-х годах пел в парижских оперных театрах, прославился в роли Отелло.
[Закрыть]замирают звуки на устах при виде женщины более прекрасной, чем Дездемона, этот одухотворенный мрамор.
А она, привычная к таким триумфам, принимает в своей ложе все почести от остроумцев, военных, ученых, поэтов, юных школяров, сбежавших с урока, – ей все годится, была бы вокруг нее толпа заметных людей. Потом, как раз в тот момент, когда эта толпа делается особенно заискивающей, она поднимается, все с тем же презрительным и дерзким видом, и выходит, как и вошла, не дожидаясь конца арии; она будто говорит поющему актеру: « Оставляю тебе твоих слушателей», – а самым красивым дамам в зале: « Сударыни, забирайте своих мужей и любовников, я их больше не хочу». Ей и нужды нет: стоит ей пожелать, и она в любой вечер найдет у подножия лестницы нового Релея [50]50
…нового Релея… – По преданию, английский мореплаватель и политический деятель Уолтер Релей (1552—1613) однажды бросил свой плащ под ноги королеве Елизавете Тюдор.
[Закрыть], который бросит ей под ноги свой плащ.
Но, достигнув вершины своей красоты и наглости, несчастная не почувствовала головокружения. Ни разум, ни сердце не могли указать ей верный путь, так что внезапно она обнаружила, что безвозвратно запуталась, и тогда она очертя голову ринулась в пучину непрерывных наслаждений и безумных излишеств. В тысячный раз оправдалось ясновидение Божие – умеренность в пороке невозможна, вот почему порок, как и слава, преходящи и губительны. И эта несчастная после всех триумфов узнала свое Ватерлоо и свой остров Святой Елены в верхнем конце улицы Сен-Жак. О, несчастные женщины, им так мало нужно, чтобы потерпеть поражение! Легкая морщинка, почерневший зуб, несколько выпавших волосков, суждение их господина, который говорит им, как Ювенал [51]51
…говорит им, как Ювенал… – Ювенал Децим Юний (ок. 60—140) – выдающийся римский поэт-сатирик.
[Закрыть]: «Твой нос мне не нравится» – displicuit nasus tuus! И вот однажды, в зимний холод, в грязь и снег, утром, когда она еще не успела позавтракать, ее выталкивают в шею из дома, который еще вчера был ее домом: ее лакей говорит ей «Убирайся», старуха привратница, еще совсем недавно такая преданная, с презрительною ухмылкою приотворяет ей одну створку двери, Роза, ее горничная, которую она так любила, Роза, согревавшая ей ноги на своей груди, та самая, которой она столь щедро передаривала свои драгоценности, платья, кружева и вчерашних любовников, – занимает ее место в этом нечистом раю, даже не кинув ей из жалости пару перчаток, украденных у нее, когда она была хозяйкой. Одного слова хозяина оказалось довольно для того, чтобы разбить вокруг нее все зеркала, фарфор, бриллианты, любовь мужчин и ярость женщин, чтобы снизу доверху разгромить эту державу; счастье еще, что в уличной грязи ее подобрала полиция и отворила перед нею двери больницы.
Но теперь, когда ее выгнали даже из этой больницы, теперь, когда она лишилась последней покровительницы – ужасной болезни, доныне ее охранявшей, куда теперь деваться этой девушке? Какой дом пожелает принять ее, такую бледную, такую слабую, нищую, плохо одетую, на какой гостеприимный порог ступит она, прося одра и хлеба? И чтобы решиться на что-нибудь, она перебрала в памяти всю свою прежнюю блестящую жизнь. Я терпеливо ждал, пока она примет решение, меня интересовала эта битва в современном духе, я бы весьма желал узнать, куда может податься несчастная, вышедшая из позорного особняка «Капуцинов».
Побежденная столькими бедами, доведенная до крайности, бедняжка тщетно пыталась припомнить мужчин, некогда окружавших ее почетом, покровительством, любовью. Старики называли ее дочерью, юноши мечтали умереть за нее – где все они, что с ними сталось? Она забыла даже их имена, а они, может быть, не узнали бы ее в лицо! Если бы у нее были сейчас деньги, которые она пустила на ветер, она купила бы в Ванве двадцать арпанов земли. Но у нее не оставалось никакой надежды. За тот год, что она оторвалась от людей, поднялась новая поросль стариков и юношей, чтобы любить женщин и губить их, и новая поросль молодых женщин, которых будут любить и которые загубят себя, как загубила себя Анриетта. Значит, она не находилась больше на вершине порока великолепного, она была пригодна теперь лишь для порока ничтожного. Ее вышвырнули из гостиной, и у нее уже не было иного пристанища, кроме панели. И смутно, но с ужасом она поняла, какой страшный путь открывается отныне перед нею: теперь проституция стала для нее вопросом спасения от голода и нищеты. И она припомнила некоторые советы, некие тайные сведения, полученные от товарок по больнице. Именно в этих лепрозориях нашего века агенты растления вербуют своих печальных жертв, больница – это прихожая, достойная подобного будуара! Анриетта напрягала память, стараясь вспомнить имя незнакомой покровительницы, к коей ее направляли, вспомнить адрес горячо рекомендованного ей убежища; после долгих усилий имя она припомнила, но адрес в свое время пропустила мимо ушей, настолько недальновидной она была, когда надеялась только на свою счастливую судьбу. После битых четверти часа раздумий она спросила меня:
– Не знаете ли вы, где живет госпожа де Сен-Фар? Мне говорили, что она стала бы заботиться обо мне, как о собственном дитяти, что у нее всегда найдется для меня постель, платье и место за столом. Отвезите меня к госпоже де Сен-Фар.
Я уже говорил вам, да вы и сами убедились, что я малый порядочный, я даже имени не слыхал г-жи де Сен-Фар, а ведь это имя известно среди студентов и коммивояжеров. Тем более не знал я адреса этой дамы. Однако я непроизвольно повернул в сторону самых богатых и самых развращенных кварталов Парижа; но, к счастью, на полпути мне встретились несколько подвыпивших военных, славных солдат королевской гвардии, под руку с приземистыми уродливыми девицами, но солдат столь гордых, будто они покорили итальянских принцесс.
– Господа! – крикнул я солдатам. – Не скажете ли, где проживает госпожа де Сен-Фар?
Вопрос польстил тщеславию солдат, но поставил их в затруднение: они были удачливее меня и хорошо знали имя упомянутой дамы и ее малопочтенную профессию, не раз на веселых ночных сборищах гвардейцев они слыхали, как господа унтер-офицеры говорили между собою об этом заведении с таким же восторгом, с каким правоверные говорят о магометанском рае, но в точности указать мне нужный адрес не могли. Их славные подружки повисли у них на руках, тоже явно уязвленные своей неосведомленностью. Наконец один капрал крикнул мне, шевеля усами:
– Если уж Агата не сможет дать вам адрес госпожи де Сен-Фар, придется вам обратиться к нашему лейтенанту, он-то доберется туда с закрытыми глазами!
Тут медленно и торжественно, как дама, носящая перчатки, которой приходится опускаться до всякого сброда, подошла Агата, доселе державшаяся на два шага в стороне; я низко ей поклонился.
– Мадемуазель, если вам, как утверждает капрал, знаком адрес госпожи де Сен-Фар, не можете ли вы указать мне его?
– Знакома ли я с мамашей Сен-Фар! – подхватила мадемуазель Агата. – Слава Богу, я вполне гожусь для такого знакомства, а захотела бы, так познакомилась бы и поближе!
Презрительно произнеся эти слова, она гордо вскинула голову, выпрямилась и подобрала подол платья, волочившегося по дорожной грязи.
– Значит, мадемуазель, вы будете так любезны и укажете мне этот дом?
– За кого вы меня принимаете! – возразила Агата, сверкнув глазами.
– Ну, ну, Агата, будь славной девушкой, не заставляй долго просить себя оказать услугу достойному человеку, – сказал капрал. – Какого черта! Пусть знает, что у нас есть знакомства в хорошем обществе, кое-кто повыше, чем хилые молокососки, не смеющие высунуть нос дальше Сент-Антуанского предместья! [52]52
…высунуть нос дальше Сент-Антуанского предместья. – Сент-Антуанское предместье в XIX в. – рабочий квартал Парижа.
[Закрыть]
Бедные девицы кусали губы. Мадемуазель Агата состроила любезную улыбку и протянула указательный палец с длинным черным ногтем, вылезшим из дырявой замшевой перчатки.
– Поезжайте прямо, до конца аллеи, – сказала она, – потом сверните налево до Пале-Рояля, а там, на третьей слева улице, сразу увидите дверь госпожи де Сен-Фар.
Выслушав эти дорожные указания, капрал возгордился своею подружкой, солдаты возгордились капралом, а я возгордился тем, что так скоро раздобыл адрес дамы, наверняка не числящейся в «Королевском альманахе» [53]53
«Королевский альманах» – был издан во Франции в 1699 г. В нем содержались сведения о знатных дворянских фамилиях.
[Закрыть], – у каждого своя гордость.
Погнав лошадь в указанном направлении, я начал присматриваться к Анриетте, пытаясь объяснить себе ее неподвижность и ее уверенный вид.
Неужто она так легко пошла на это? Неужто ни секунды колебаний, никаких упреков себе? Однако очевидно было, что она приняла на плечи этот ужасный груз и уже занесла ногу над глубочайшею, последнею бездной порока! Вот, значит, на что она рассчитывала. Видя ее такою спокойной и умиротворенной, можно было подумать, что она исполняет необременительный долг. Я же, по воле обстоятельств ведущий ее по этому гибельному пути, я, слепое орудие ее ужасной судьбы, я, некогда столь невинный, вольный и счастливый, увы! я содрогался при мысли, что стану свидетелем последней сделки, на какую только может пойти женщина, свидетелем этого невероятного торга, в результате которого она отдается первому встречному за облегающее платье и кусок хлеба.