Текст книги "Мертвый осел и гильотинированная женщина"
Автор книги: Жюль Жанен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Наконец, – но молчите, если вы благоразумны, и держите себя в руках, – на сей раз дело идет о даме, принятой в обществе, которую нелегко укротить. Видите ли вы в туманном далеке, полном богатых подарков, измен, любовных записок и нежных вздохов, любовницу вельможи, женщину, устроенную на широкую ногу, молодую и красивую, соблазнительную и разнаряженную, одним словом, танцовщицу из Оперы или инженю из Французского театра? Ах, эта женщина не была бы столь изысканна, если бы каждый вечер не меняла туалет и личину, если бы непрестанно не изображала лживые страсти и не вызывала их, если бы весь партер не твердил ей прерывающимся голосом: «Я тебя люблю!» – а любовник этой женщины не отвечал бы партеру с гордостью: «Любите на здоровье, но она-то любит меня!» Безумец! Как будто актриса когда-нибудь любила кого-нибудь, кроме партера! Виват! В этот час, в семь часов вечера, проституция царит по всему Парижу. В уголке на улице бедная женщина выставляет на продажу собственную дочь, у дверей лотерейных заведений старые женщины торгуют даже счастливым случаем. Поднимите голову: откуда льется весь этот свет? Он исходит от домов игры и разврата. В самом низу этой башни мужчина фабрикует фальшивые монеты; в этом темном углу женщина перерезает глотку мужу, ребенок обирает отца. Прислушайтесь: что за ужасный звук? Это тяжелое тело упало с моста в воды Сены, – о горе, быть может, этот утопленник юноша! Но идите своей дорогой и не беспокойтесь: во мраке и в текучей воде ничего не теряется.
Итак, от неосознанных чувствований, от беспричинного ужаса я, несчастный, рухнул в эту ужасающую правду, которая начала расползаться все шире, как масляное пятно.
IV
МОРГ
Сколько ни погружался я душою и телом в эти страшные развлечения, сколько ни выворачивал наизнанку, без жалости и милосердия, все вокруг, делая из красоты уродство, из добродетели порок, из белого черное, – все было напрасно: чем стремительнее проникал я в область ужасного, тем чувствовал себя более подавленным и несчастным. В глубине души у меня оставалось что-то похожее на сожаление, на угрызение совести. В новой жизни, которую я себе навязал, не хватало цели, героини, не хватало девушки из Ванва. По непредвиденной случайности я снова увидел ее однажды утром на повороте улицы Таранн, у фонтана, – она наблюдала за падением водяных струй. Напрасно было бы искать у нее на голове скромную шляпу из выцветшей соломки, на лице – румянец и оживление прежних дней, на руках – здоровый золотистый загар. И все же то была она, та самая девушка из Ванва, но вот какою ее сделал город: засаленные перчатки, стоптанные башмаки, новая шляпка, облегающее платье, крахмальный воротничок в мелкую складку – полубогатство-полунищета! И это Анриетта! Держалась она с чопорным достоинством и, хотя останавливалась у каждой модной лавки и везде, где было на что поглазеть, казалось, спешила. Впрочем, ее скромный вид, сдержанная поступь, немного жеманная повадка – все заставляло меня рассудить, что здесь уже свил себе гнездо порок.
Я пошел за нею. Она то двигалась медленно, то ускоряла шаг, то оглядывалась на прохожих, то они оглядывались на нее. Она ничему не удивлялась, ничто ее не трогало. И так мы спустились по улице Сен-Жак. В конце улицы толпа осаждала двери дома, довольно бедного с виду, который именем законаподвергался целому нашествию, – весь дом внутри был набит спекулянтами. По обеим сторонам улицы выставлен обычный товар передвижной торговли – несколько новых зеркал, старые молитвенники, самые низменные предметы обихода, картины без рам и рамы без картин; какой-то бедняга был арестован за долги, продавали всю его обстановку, обстановку грошовую, но для него драгоценную, жалкую рухлядь, составлявшую все его имущество: жесткую кровать, которая была его брачным ложем, некрашеный стол, за которым он сочинял свои книги, старое кресло, в котором скончалась его мать, портрет, писанный им с жены до того, как эта обожаемая жена сбежала в Брюссель со своим соблазнителем, хорошие гравюры, приколотые булавками к стене, – все это находилось теперь в руках правосудия. Правосудие было представлено визгливым голосом, а также и другими голосами, гудящими, словно трутни, и набивавшими цену. Пошло с молотка все, вплоть до чижика в клетке; только собаку достойного человека никто не захотел получить и задаром, – его собака и его ребенок забились в угол. Правосудие ими пренебрегло! Потребовался всего какой-нибудь час, чтобы общипать этого несчастного по всей форме; никто не подумал о том, сколько горя, сколько одиночества ожидает его в тюрьме Сен-Пелажи [25]25
Сен-Пелажи – долговая тюрьма в Париже.
[Закрыть], под замком, о пяти годах заключения, за которым последует жизнь без крыши над головой, без средств к существованию, об этой девочке… Никто, даже юная Анриетта! Я долго наблюдал за нею и не обнаружил на ее лице ничего, кроме любопытства, – ни мысли, ни жалости, ни следа сочувствия, ни души: она вышла из этого дома, отмеченного горем, словно после дарового представления, оправляя широкие рукава своего платья, и через двадцать шагов остановилась напротив полицейского участка, куда двое подручных пристава тащили нищего, не имевшего патента на сбор милостыни.
До сего рокового дня этот нищий был счастливейшим из смертных: он побирался всю жизнь, побирались его прадед, дед, отец, все родственники по материнской и отцовской линии. Сбор милостыни был неотъемлемым правом этой фамилии пэров панели. Наш нищий пятнадцати дней от роду уже просил милостыню, лежа у груди своей матери.
В двухлетнем возрасте протягивал ладонь прохожим, спокойно усевшись на ступенях Нового моста между клеткой с собаками и продавщицей республиканских декретов; юношей обнаружил такой талант казаться уродливым, что смог уклониться от военной славы Империи, – тогда он клянчил милостыню во имя утерянной королевской власти и злосчастий нашего родовитого дворянства. Когда королевская власть была нам возвращена, он превратился в солдата, побывавшего под Аустерлицем и Арколе, он тянул руку во имя французской славы и удара судьбы при Ватерлоо; так что никогда не иссякала к нему жалость публики. Современная история была для него неисчерпаемым источником щедрой благотворительности и почтительного подаяния.
А завершив свой побор, он располагался на каком-нибудь перекрестке, насмехаясь в душе над торопливостью стольких прохожих, гнавшихся до потери дыхания за неведомым счастьем, кое сам он обретал так легко, не сходя с места. Он гордился своею жизнью не меньше, нежели ученый мудрец XV столетия; и, верно, он был истинным мудрецом, угадавшим доступное ему счастье, притом он на свой лад всеми средствами служил государству, обогащая отечество путем пополнения косвенного налога, ибо по утрам он охотно предавался приятным и обильным возлияниям, весьма угодным управе по взиманию городских пошлин. В полдень, если солнце сияло, а воздух бывал чист и свеж, он любил, зажав в зубах черную трубочку, одурманивать себя табаком и плести в воздухе веселый узор из колеблющихся струек дыма, столь выгодного для налогового управления; а поскольку его трапеза состояла обыкновенно из одной лишь солонины, он с полным правом утверждал, что является самым полезным гражданином Франции, раз больше всех употребляет вина, табаку и соли – трех продуктов, наиболее доходных для представительного правительства. Что было не таким уж глупым утверждением.
Вот почему он был донельзя поражен, когда ему объявили, что отныне его будут содержать под кровлей, кормить, обогревать и обстирывать без необходимости просить при этом милостыню.
Мы видели, как он проследовал в арестный дом; лицо его было еще ясно, весь вид выражал спокойствие и благородную грусть, и, поскольку в конечном счете для него стоял вопрос о свободе, я его пожалел. Анриетта равнодушно отвела взгляд и продолжила свой путь; я последовал за ней, и мы вместе пришли к моргу.
Морг – это маленькое четырехугольное строение, стоящее, будто на часах, напротив больницы; сводчатая крыша одета водорослями и вечнозелеными растениями, что создает приятное впечатление. Морг замечаешь еще издалека; у его подножия катятся черные воды, замутненные нечистотами. Сюда входят запросто живой и мертвый в любой час дня или ночи; низкая дверь всегда отперта, стены сочатся сыростью; посреди пустой залы, на четырех-пяти больших черных плитах, составляющих единственную меблировку этой пещеры, покоится столько же трупов; иногда, в пору сильной жары, как и во всех мелодрамах, – по два трупа на каждой плите.
В тот день их было всего лишь три: первый был старик каменщик, который размозжил себе голову, упав с высоты четвертого этажа как раз в тот момент, когда, завершив рабочий день, собирался сходить за скудною платой. Ясно было, что после долгих лет труда несчастному не под силу сделалось его тяжкое ремесло; окрестные кумушки – а тут было излюбленное место их встреч, болтовни и развлечений – рассказывали, что ни один из выращенных стариком троих детей не пожелал его опознать, опасаясь расходов на похороны. Рядом с бедным рабочим – маленький мальчик, раздавленный каретою графини с улицы Эльдер, лежал полуприкрытый черным кожаным полотнищем, прятавшим его огромную рану, – казалось, ребенок спит, позабыв о школьных уроках и розге учителя; над его головою висели его фуражка, зеленая тетрадка, вышитая блуза, измазанная грязью и кровью, и корзиночка с завтраком; на среднем камне, между стариком и ребенком, раскинулось тело красивого юноши, уже подернутое лиловатой синевою смерти. Анриетта остановилась перед этим зловещим камнем и произнесла вполголоса:
– И вправду, это он!
Действительно, несчастный безумец – поверите ли? – убил себя из-за этой женщины. Он был первой игрушкой в ее руках, и она ее сломала, как ребенок, которому каждое утро дарят новую игрушку вместо сломанной накануне. Так бывает в жизни каждой женщины, и нередко безжалостнее всего злоупотребляет чувством несчастного та, кого он больше всех любит. С бедным самоубийцей именно так и произошло. Он встретил эту женщину, полюбил ее, как водится, с первого взгляда. Ради нее забыл он свой готический замок, свое обширное графство в Англии, свое будущее в палате лордов, свое имя, которое в Америке произносили не иначе, как склонив голову! Он, как и я, видел ее скачущей на Шарло! Видел во всей ее девственной красе и верил, что под столь чистыми формами найдет душу! Душа испарилась, а он – он мертв! Она не произнесла иных слов, кроме « Это он!», и, удостоверившись, что наконец избавилась от этой великой любви, от этой безграничной преданности, казалось, облегченно вздохнула. Он не мог больше любить ее, слава Богу! И она направилась к выходу из морга; но тут на пороге возникли еще двое молодых людей: у одного был озабоченный вид слуги из хорошего дома – то был не более и не менее, как преждевременно созревший ученый; другого можно было принять за вельможу – то был лакей утопленника.
Он узнал своего хозяина с первого взгляда – у них была если не общая мать, то общая кормилица, общие детство и юность, они думали, что ни на день не переживут друг друга, они были почти что братья; слуга не захотел бы стать хозяином, так любил он названого брата! Лакей уселся в ногах покойного и погрузился в молчаливую скорбь, тогда как тупоумная толпа, та гнусная толпа, что составляла некоторое время французскую нацию [26]26
…гнусная толпа, что составляла некоторое время французскую нацию… – Намек на период Великой французской революции, которую Жанен и в других местах романа оценивает отрицательно.
[Закрыть], казалось, ничего не понимала в этом немом горе.
Был как раз день рождения смотрителя морга, его семья и приятели собрались за столом; в его честь пели куплеты, сочиненные нарочно по этому случаю, он был так же пьян, как и все прочие, однако время от времени приподнимал красную занавеску, отделявшую его трапезную от залы, дабы убедиться, что никто не украл его покойников.
Тем временем первый из вошедших приблизился к англичанину.
– Хотите вы увидеть своего хозяина снова на ногах? – спросил он.
– Моего хозяина! Снова увидеть моего хозяина! – вскричал несчастный.
– Да, вашего хозяина собственной персоной, с приветливо поднятою рукою, с улыбкой на устах, хотите?
Англичанин испуганно уставился на него с таким беспокойно-недоверчивым и несчастным видом, что сам сделался похож на мертвеца.
– Нынче вечером, – продолжал незнакомец, – доставьте мне этот труп, и я сдержу слово.
Англичанин, весь дрожа, взял протянутую ему бумажку с адресом и, словно покоренный такой уверенностью и столь торжественным обещанием, отвечал:
– Я приду.
Незнакомец, Анриетта и я, будто сговорившись, вместе вышли из морга.
Едва очутившись за дверью, я приблизился к чудотворцу; я забыл об Анриетте, я был целиком поглощен этим покойником, которого он собирался вечером оживить.
– Сударь, – настойчиво обратился я к нему, – осмелюсь ли просить у вас дозволения присутствовать нынче вечером при обещанном вами воскрешении?
– Охотно дозволяю, сударь, – отвечал он и, думая, что Анриетта пришла со мною, обернулся к ней, чтобы пригласить и ее тоже. Но один Бог знает, в каких выражениях было сделано это приглашение! У меня же волосы на голове зашевелились при одной мысли о том, что мне предстоит увидеть. «Держись! – сказал я себе. – Теперь уж ты собираешься заигрывать с мертвецами! Вот это, и правда, решительный шаг в царство ужаса!»
V
МЕДИЦИНСКАЯ ВЕЧЕРИНКА
Я призвал на помощь все свое мужество. Солнце угрожающе быстро ушло за горизонт; мне было холодно, страшно, стыдно, я так волновался, будто готовился совершить преступление. У меня есть теория относительно преступлений, которая могла бы послужить материалом для толстой книги. Я полагаю, что, если бы все люди проживали в больших, просторных комнатах, они проявляли бы меньше склонности к преступлению, больше прислушивались бы к голосу совести. Но в наши дни мы стараемся все сжать и уменьшить. Человек погребает себя в пространстве шесть футов на шесть, да и это ничтожное пространство сокращает, загромождая его картинами, пыльными книгами, статуями под античность; он задыхается под грузом роскоши и произведений искусства, дабы при каждом повороте шеи находить для себя новое развлечение. Как же может прорвать такую осаду добродетельная либо страшная мысль? Вы скажете, что имеются большие гостиные, куда с трудом проникает дневной свет, где стены обиты панелями из черного дерева! Там все становится торжественным, там эхо благоговейно вторит каждому биению сердца; там вы ощущаете свое одиночество и беспомощность – беспомощность существа, неспособного заполнить собою свое жилище; там говорит своим языком и поучает вас даже сама тишина. Я понимал, на что иду, но ведь я был ярым приверженцем ужасного, – как же отказаться от этого последнего причащения к нему? Знать греческий язык – и не прочесть «Илиаду»! Невозможно! Пробило девять, я вышел из дому.
Моя лошадь мчалась галопом, путь показался мне долгим; остановившись у нужной двери, я почувствовал, что он был слишком коротким. Дом выглядел вполне пристойно, я поднялся по лестнице. В ярко освещенной гостиной я обнаружил группу весело настроенных молодых людей; хозяин дома встретил меня довольно приветливо. Но, о Небо! Полулежащая на диване женщина, не Анриетта ли это? Она здесь! Казалось, она главенствовала здесь уже целую неделю!
Шла оживленная веселая беседа, говорили – и хорошо! – обо всем понемножку, можно было подумать, что я попал на вечеринку, что ожидают г-жу Даморо или крошку Литц; но вдруг на лестнице послышались глухие шаги, громкий шум за дверью, обе ее створки распахнулись – то был молодой человек из морга; он нес на плечах тело своего хозяина; оглядевшись, куда бы положить мертвеца, он нахмурился и сбросил свою ужасную ношу на диван, где лежала мадемуазель Анриетта, так что голова утопленника оказалась рядом с головою девушки, из-за которой умер несчастный!
Тем временем приготовили стол – он был завален газетами, гравюрами, нотами современной музыки, потребовалось некоторое время, чтобы все это убрать. Англичанин повернулся лицом к дивану, сверля взглядом неблагодарную девушку.
Когда все было готово, труп положили на стол, приставили отвалившуюся ногу, и умелец приступил к операции…
. . . . . . . . . . . . . . . .
Труп поднялся, челюсть у него лязгнула, оторванная нога тяжело рухнула на паркет, и на глухой удар фортепиано отозвалось жалобным звуком; все было кончено!
Молодой англичанин был вне себя. Заметив эту хрупкую и ужасную видимость жизни, он было радостно вскрикнул; но, увы! прах человеческий ожил менее чем на секунду. Англичанин бросился к потревоженному мертвецу, взял его за руку – рука была холодная. Тогда он стал протирать себе глаза, словно мучимый дурным сном, и хотел бежать. Я поспешил за ним, поддерживая его на ходу. Мы были уже в дверях, как вдруг он обернулся и с угрозой сказал хозяину дома:
– Сударь, завтра в восемь часов я вернусь, но до тех пор удалите от мертвеца эту женщину жалости и уважения к нему ради!
Я увлек его прочь от гибельного этого места. На лестнице мы чуть не сбили с ног лакея, который нес гостям пылающую чашу пунша.
VI
СБОРЩИЦА ПОЖЕРТВОВАНИЙ
Я сказал себе, что слишком поспешно вступил в царство ужаса. Не так, конечно, действовали древние мастера изображать страдание; с меня должно бы хватить «Эдипа на горе Киферон», «Гекубы», «Андромахи», «Дидоны», смерти Гектора и старого Приама на коленях перед Ахиллом; к тому же не способно ли душевное страдание сильнее воздействовать на наши чувства и вызывать иной, более живой отклик, нежели страдания телесные? Наконец, в ожидании того дня, когда извлечение камня из мочевого пузыря послужит основою драмы или эпической поэмы, я решил оставаться немного более похожим на прочих людей.
Но увы! Вопреки всем моим усилиям я в скором времени вернулся к излюбленному своему предмету изучения – правде в царстве ужаса, ужаса в области жизненной правды. Поистине, мы живем в слишком эгоистическом обществе, нас не могут тронуть злосчастия ближних; сочувствие воображаемым бедам кажется нам возмутительным излишеством, довольствоваться ныне страстями древней поэтической вселенной – значит вычеркнуть себя из списка живых в мире, который устал искать душевных волнений у героев истории и не нашел ничего лучшего, как развлекаться одними лишь каторжниками и палачами. Тут я снова возвращался к первоначальным своим расчетам.
«Правда, наблюдая эти жгучие страдания, я разучусь плакать», – говорил я себе, стеная. Горделивый безумец! Не плакать! Хороша победа! Разыгрывать стоицизм – хранить в сердце капли влаги, разбивающие его! Такому молодому отказаться от блаженства слез, да еще и кичиться этим как неким подвигом! Вот к какому жалкому шарлатанству подтолкнула меня новая поэзия! Я был как человек, умирающий от жажды, который держит в руках бутыль животворной воды, но не может глотнуть ни капли из этой бутыли, потому что она чересчур полна и слишком плотно прижата к его устам!
А кроме того, я желал узнать любой ценою, пусть даже ценою своего проклятия на этой земле, что сталось с героиней моей истории; я хотел найти смысл этой печальной загадки, словно был уверен, что в ней кроется какой-то смысл.
Бедная, она разделила судьбу многих падших женщин, то взлетающих на верхи общества, то низвергающихся вниз; нынче в шелках, завтра в грязи, то роскошь, то нищета, и так до того часа, когда красота уйдет и придется впасть в нищету бездонную. Анриетта старалась каждодневно извлекать новую выгоду из своего обаяния и юности, так что скоро сделалась своего рода светскою дамой, то есть почти уважаемой женщиной, ибо в сфере порока бывает положение едва ли не столь же почетное, как и в сфере добродетели: на определенной высоте порок уже не презираем, самое большее, если он становится темой для скандалов, – презрение остается, скандал забывается. Войдя в высокие круги под покровительством любовника с громким именем, который сам оказался под покровительством и защитою своей любви, она сделалась дамой-благотворительницей, чтобы не быть просто любовницей дворянина, приставленного к королевской опочивальне. К амбре, которою надушен был ее туалет, она добавила капельку ладана, ее мирская красота преклонила колени на молитвенную скамеечку и от этого показалась еще более изящной. В те годы красота, даже и мирская, совсем как благородное происхождение, совсем как богатство, была титулом, обеспечивающим любезный прием в доме Господнем. Анриетта скоро стала неизменной посетительницей обычной и праздничной церковной службы и получила постоянное место на церковной скамье. Швейцарец склонял перед нею перья своей шляпы и звонко бряцал алебардою [27]27
Швейцарец склонял перед нею перья своей шляпы и звонко бряцал алебардою. – В 1820-е годы швейцарские наемные солдаты, служившие в личной охране французских королей (с XV в.), использовались также для службы в церковной полиции.
[Закрыть]. Она просила пожертвований такою маленькой ручкой, таким нежным голосом! Я словно вижу ее на всех блестящих празднествах, вижу, как она, держа в сверкающей бриллиантами руке лиловую бархатную сумку, улыбкой призывая тщеславную благотворительность мужчин и поклоном мелочную благотворительность женщин, проходит по зале. Однажды утром она явилась за подаянием ко мне домой; я был один!
Только что пробило два часа пополудни; жаркое солнце опаляло мою улицу, ставни на окнах были затворены, на моем столе стоял прекрасный букет роз, комната, чистая и прохладная, освещалась лишь нескромным солнечным лучом, голубым и белым, как мои занавески, – преодолев все препятствия, он падал прямо на дивную головку мадонны, точно вышедшую из-под кисти Рафаэля. Итак, она вошла, юная красавица, ставшая такой блестящей, вошла одна, пышно разодетая, всколыхнула благоуханный воздух моей гостиной, и на ее взволнованном лице я увидел весенний отблеск былого румянца. Я был с нею вежлив, предупредителен, даже нежен. Она, когда-то не обратившая на меня внимания, как на человека толпы, нынче явилась ко мне в столь неподобающий час, наряженная будто для вечера; наконец-то она была здесь, наконец-то взглянула на меня и обратилась ко мне с несколькими словами – здесь, у меня дома, чтобы вымолить у меня пожертвование! Я мигом позабыл всю ее теперешнюю жизнь, я помнил лишь то дитя и резвого Шарло.
– Наконец-то вы навестили меня, юная моя Анриетта, – сказал я, усаживая ее как старую знакомую или как человек, знающий с кем имеет дело и потому обходящийся без церемоний.
– Анриетта, милая Анриетта! – воскликнула она почти с негодованием. – Вам, сударь, значит, известно мое имя?
– А Шарло, Анриетта, знаете ли вы, что сталось с Шарло?
– Шарло? – Она глядела на меня со вниманием слишком безмятежным, чтобы быть разыгранным, то ли силясь вспомнить, знавала ли меня прежде, то ли притворяясь, что не помнит Шарло. Такое полное забвение резнуло меня по сердцу.
– Да, бедный Шарло, – продолжал я, все более волнуясь, – грациозный Шарло, которого вы так любили, так пылко целовали, Шарло, резвый Шарло, на котором вы так лихо скакали по Ванвской долине, своевольный Шарло, из-за которого вы однажды потеряли соломенную шляпу, работяга Шарло, который тащил навоз на поле вашего батюшки, Шарло, которого я потом видел… Увы, если бы вы знали, Анриетта, где я потом встретил Шарло!
Она вытащила из узорного мешочка сафьяновую записную книжечку с золотыми уголками и, не ответив, произнесла:
– Я собираю пожертвования для подкидышей, сколько вы дадите?
– Нисколько, сударыня.
– Прошу вас, подайте им из любви ко мне; в прошлый раз я набрала на триста франков больше, чем госпожа ***, я буду в отчаянии, если нынче она обойдет меня.
– Знаете ли вы, что такое подкидыш?! – резко вскричал я.
– Нет еще, – отвечала она.
– Так узнайте же, сударыня, и тогда, идя из родильного приюта, без гроша за душою, увядшая, постаревшая, дрожащая и больная, покрытая позором и грязью, возвращайтесь сюда, окликните моего лакея, назовите имя Шарло, и я подам милостыню вашему дитяти.
Она медленно поднялась, не забыв тщательно оправить свое шелковое платье, с сожалением посмотрела на свой кошелек, бросила удовлетворенный взгляд в мое зеркало, другой на меня самого; она всем своим видом силилась выразить презрение, но в ней не было даже гнева: гнев – последняя из добродетелей, требующих участия сердца.
Когда она ушла, я пожалел, что так принял ее при первом же посещении, так твердо отказал в первой ее просьбе! Иметь случай дотронуться до ее руки, вкладывая в нее золотой, и так грубо оттолкнуть эту умоляющую руку! Но нет, правильно я поступил, что был жесток, – как ни хороша эта женщина, она не стоит подаяния. В ее просьбе слишком много кокетства, в ее благотворительности слишком много суетности; и к тому же – ни слова о Шарло! Ни единого воспоминания о Шарло, моем друге Шарло, наивном Пегасе моей поэтической юности! Холодная и тщеславная – и, однако, такая молодая, такая прелестная! «Я узна́ю, что с тобою станется, – говорил я себе, – я буду следовать за тобою как тень, не отступлю от тебя всю твою жизнь, а она наверняка будет короткой. Несчастная девушка, уже презренная, раз ты так скоро разбогатела! Это твое довольство не может длиться вечно, каприз какого-то мужчины сделал тебя богатой, другой каприз низринет тебя в ничтожество!» И я перебрал в уме истории большинства молодых девушек, коих судьба бросила при рождении в низкую общественную среду, дабы они послужили игрушками немногих богачей, а те обращаются с ними, как с дорогими лошадьми, и столь же легко от них избавляются.
Женщина – самое злосчастное существо из созданных по подобию Божию. Детство ее, наполненное ребяческими занятиями, протекает скучно; ранняя юность – и обещание и угроза; ее двадцатый год – это ложь; обманутая фатом, она разоряет глупца; зрелый возраст – это позор, старость – ад. Она переходит из рук в руки, оставляя каждому новому хозяину лоскутки своего «я», – свою невинность, молодость, красоту, наконец, последний зуб. Хорошо еще, если после всех несчастий бедняжка сможет найти убежище на краю панели, на больничном одре или за кулисами мелодрамы. Видывал я и таких женщин, которые, чтоб не умереть с голоду, позволяли дробить камни у себя на животе, а ведь были когда-то хорошенькими! Иные выходили замуж за доносчиков. Я знал одну, которая согласилась сделаться законной супругою цензора, низкого и подлого цензора, у коего указательный и большой пальцы правой руки были еще красны от ножниц! Так скажите на милость, стоит ли быть красивою? А между тем красота – это столь редкий дар! В одном этом слове заключено столько счастья и любви, столько покорности и почитания!.. И все же горе, горе этой дивной земной оболочке, если она не скрывает за собою сердце и душу!