Текст книги "Бог плоти"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Жюль Ромэн
БОГ ПЛОТИ
I
Меня зовут Пьер Февр. В тот момент, когда я начинаю этот труд, мне тридцать четыре года. Как и многие, я очень занят после войны, причем не всегда хорошо уясняю себе, почему у меня меньше свободного времени, чем прежде, и увеличился ли в окончательном итоге мой заработок или нет. Таким образом, я пишу не для того, чтобы убить время. Нет у меня также и запоздалого литературного честолюбия.
Но чем дальше я подвигаюсь в моей работе, тем больше убеждаюсь, что некоторые факты, в которых я принимал близкое участие в течение известного периода моей жизни, имеют важное значение, хотя и относятся к самым обыкновенным обстоятельствам в жизни человека. Не думаю, чтобы я когда-либо позабыл о них. Если же мне будет грозить забвение, то существует другое лицо, имевшее такое же близкое отношение к этим фактам, как и я, может быть, даже еще более близкое, и оно поможет мне припомнить их. Правда, что вот уже несколько лет, как мы не говорили друг с другом об этих фактах. Время от времени, с помощью намеков, мы удостоверяемся, что они сохранились в нашей памяти. Но дальше этого мы не идем. Не время разбирать теперь, почему мы проявляем такую сдержанность.
Впрочем, для меня вопрос заключается не в том, чтобы уберечь их от забвения. Я не озабочен ни тем, чтобы передать их, ни даже тем, чтобы точно их установить. Я просто хочу представить себе их с возможной полнотой и знать окончательно, как следует относиться к ним.
Я уже сказал, что они мне кажутся важными. Говорю я так не потому, что они принадлежат к моему прошлому, а также и не потому, что когда-то они волновали меня. Я не играю словами. Я прекрасно знаю, что, например, воспоминание о скамейке в саду, на которой десять лет тому назад сидел человек, может приобрести необыкновенную рельефность, волновать его каждый раз все более и более, стать для него источником мыслей, по его мнению, очень возвышенных, и образовать в конце концов в алгебре его души знак, выражающий самые высокие ценности. Я знаю также, что в литературе талант писателя нередко сводится к уменью заинтересовать читателя расшифровкой подобных знаков.
Сам я становлюсь на другую точку зрения. Не отрицаю, что упомянутые факты приобрели ценность, имеющую интерес только для меня. Но полагаю, что им присуща и иная ценность.
В данный момент я скорее чувствую эту ценность, чем уясняю ее себе. Мне именно хочется уяснить ее.
Сейчас у меня такое впечатление: «Если бы мне удалось отдать себе отчет в этих фактах, какого они заслуживают, разобраться в них совершенно ясно, это явилось бы, может быть, капитальным приобретением моей жизни, притом приобретением значительным самим по себе, т. е. не только для меня. При условии разобраться в них совершенно ясно. А также при условии, чтобы исследование их вскрыло богатство содержания, которым я их наделяю».
* * *
Я никогда не был мыслителем и не могу похвастать глубиной души. Нередко в глазах других, да и в моих собственных, я казался легкомысленным и даже недалеким: «Одним из тех очаровательных французов, которые прочно застрахованы от метафизического невроза», – как говорила с презрительной гримасой одна дама на большом океанском пароходе, считавшая, что она находится уже в том возрасте, когда «очаровательный француз» не может больше интересовать ее. Но легкомыслие является свойством поверхностным как в прямом, так и в переносном смысле слова, так как образует нечто в роде оболочки, защищающей человека от разных неожиданностей. Если эта оболочка почему-либо лопается, то уже под нею не остается ничего, что могло бы служить средством защиты. Мне приходилось встречаться с очень милыми людьми, которых ничем нельзя было удивить. При всяком хоть сколько-нибудь содержательном разговоре они пожимали плечами, всякого более или менее серьезного писателя называли скучным болтуном, но самое ничтожное потрясение, которое не оставило бы на мне никакого следа, выбивало их из колеи. Их оболочка оказывалась крайне хрупкой, а их «мироощущение», одно упоминание о котором вызвало бы у них громкий смех, болезненно чувствительным, как печень у человека, страдающего болотной лихорадкой.
Под моей же оболочкой, несмотря ни на что, укрывался гораздо менее уязвимый организм. Но и он все-таки был поражен. Уже несколько лет я живу с каким-то неупорядоченным и наспех сколоченным «мироощущением». Между тем, самые изворотливые люди, что бы они ни говорили, могут жить спокойно лишь в том случае, если их мироощущение в добром порядке и практически налажено. Я долго откладывал это приведение в порядок. Для меня было совершенно очевидно, что оно оказалось бы возможным лишь после того, как упомянутые факты перестали бы смущать меня. А они перестали бы смущать меня не тогда, когда я позабыл бы о них, – так как, вероятно, они были незабываемы, – а когда я продумал бы их до конца и заставил бы их произвести на меня исчерпывающее действие.
Вот почему я берусь сегодня за перо. Я считаю, что письменному изложению присуща действенность, какой не может быть у простого размышления. По-моему, это до некоторой степени аналогично тому, что происходит в промышленности, когда к производственным мастерским присоединяют лабораторию для изысканий. Сколько бы день за днем ни накоплялось в мастерских интересных наблюдений, они остаются спутанными, хаотичными и редко дают возможность сделать надлежащий вывод. В лаборатории же, даже когда там не находят ничего нового и довольствуются лишь тем, что туда поступает, все-таки производят полезную работу уже благодаря медленности темпа, мелочной отделке и сопротивлению, которое вводится в наблюдение.
На подобного рода сопротивления я именно и рассчитываю, когда претворяю в письменную форму до сих пор лишь пережитые и кое-как продуманные факты.
* * *
К несчастью, у меня нет почти никакого писательского опыта. Но даже если бы я и обладал им, меня крайне затруднил бы выбор той формы изложения, которой мне следовало бы придерживаться.
Я пишу не для того, чтобы написанное мною было прочитано. Вернее говоря, в принципе я совершенно безразлично отношусь к этому обстоятельству и даже, устраняя его, чувствую себя гораздо более свободным.
Таким образом, мне незачем подражать романистам, хотя интересующие меня факты относятся к числу тех, которые могли бы их соблазнить. Романист старается понравиться своим читателям. Если же он поднимается выше этого соображения, то лишь для того, чтобы отдаться всецело искусству. Факты не являются самым важным в его работе. Я думаю, что он без колебания обращается с ними по своему усмотрению, раз это нужно для построения его книги, чтобы избежать повторений или длиннот, вызвать наиболее захватывающее впечатление, или даже просто для красоты стиля. Не говоря уже о тех случаях, когда события являются чистым плодом фантазии. Кроме того, романист рассказывает просто ради того, чтобы рассказывать. Это его ремесло. Спешу, впрочем, добавить, что я плохой судья в этом деле. Я мало читаю романы и среди них немного нахожу таких, которые до конца овладевают моим вниманием.
В некоторых отношениях мой труд мог бы приблизиться к научным запискам. Здесь я чувствую себя менее стесненным, касаясь вопроса, который мне довольно хорошо знаком. Но автор записок стремится что-нибудь доказать. То, что он хочет доказать, уже сложилось в его мыслях в тот момент, когда он берется за перо. Вследствие этого он не бывает вынужден представлять факты в той именно последовательности, в какой они проходили перед ним в действительности (начиная с первых наблюдений, первоначальных опытов, отрывочных или неудачных). Он переставляет и ориентирует их для целей своего доказательства. В сущности, главную работу он уже сделал для себя заранее. И мы узнаем о ней только то, что он захочет показать. Его записки – это лишь ознакомительная работа, иногда даже замаскированная полемика для целей исключительно внешних.
У меня дело обстоит иначе: я не подготовил заранее результата моих размышлений. Если бы этот результат был налицо, вопрос можно было бы считать решенным. В данный момент как раз только и начинается моя настоящая работа.
Я тем более не желаю убеждать кого бы то ни было. Поэтому у меня нет намерения приводить в распоряжение других аппарат доказательств. Если мне придется настаивать на каком-нибудь факте, спорить о нем и комментировать его, то это будет сделано исключительно для меня самого, чтобы представить себе этот факт в более ярком свете.
Наконец, я вовсе не хочу обманывать себя самого. Упомянутые события, по своей природе, по тому, как они в свое время протекали, и по тем средствам, которые в данный момент находятся в моем распоряжении, чтобы прояснить их, по совести говоря, никогда не смогут облечься в парадную форму, требующуюся для научного произведения. И если бы я захотел насильно напялить на них эту форму, то это было бы только фокусничеством. Но не для того я отказываюсь играть в романиста, чтобы изобразить собой ученого.
Когда я подыскиваю слово, которое выразило бы хорошо мою мысль, я думаю, что для того, о чем я хочу рассказать, лучше всего подошло бы название «проникновенного отчета».
Впрочем, это легко сказать.
У меня слабость к отчетам. Конечно, не к тем, которые я составлял, когда был комиссаром торгового флота. По правде сказать, темы их бывали мало содержательны. (Например: как лучше распределять, в зависимости от времени года, закупки консервов в Марселе и Нью-Йорке).
Но мне иногда приходилось читать для собственного удовольствия отчеты, которые случайно попадались мне под руку. Мои соседи в поезде или в автобусе, вероятно, не раз видели меня погруженным в чтение какого-нибудь осведомительного листка по финансовой части, с таким вниманием, точно я был крупный капиталист. На самом же деле я читал отчет общего собрания о фиктивном благосостоянии какого-нибудь общества по эксплуатации каучука. Я следил за изложением как любитель. Но в подобных сочинениях меня всегда смущает наличие фиктивных данных. По моему мнению, отчет представляет собой тот род произведений, особый смак которых заключается в правдивости сообщаемых фактов. И когда приходится иметь дело даже с искусной подделкой, это все-таки как-то невольно чувствуется. Удовольствие акционеров остается неомраченным только вследствие их простодушия.
Одним из лучших моих воспоминаний в этом роде является полицейский отчет, который мой приятель, служивший в Марселе, дал мне прочесть. Это был положительно шедевр. Чувствовалось, что к каждому факту в малейших его подробностях было проявлено полное уважение, и что составлявший отчет полицейский, у которого ум от природы был трезвый, воспроизводя безукоризненно точную копию всего, что совершилось, испытывал чувство глубокого удовлетворения, нимало не заботясь о выводах, которые могли бы извлечь из этого те, кому ведать надлежало.
Но если я представляю себе человека с подобным складом ума лицом к лицу с интересующими меня фактами, я ясно вижу его возвращающимся с более или менее пустыми руками. Дело в том, что, за исключением конца, они представляются самой банальной вещью. Упомянутый полицейский сказал бы себе: «Что тут выяснять? Ведь подобные вещи происходят ежедневно с первым встречным. Отчет о них займет не более трех строчек». Поэтому-то я и говорил о проникновенном отчете.
* * *
Могу еще добавить, что я очень ценю некоторые описания путешествий, именно те образцовые и исключительно добросовестно составленные отчеты, которые не стремятся произвести на читателя особого впечатления и кажутся как будто даже для него не предназначенными, не ставят себе целью от начала до конца рассказывать о невероятных приключениях, но сообщают обо всем виденном так правдиво, что какой-нибудь переход реки в брод или восхождение на горный хребет становятся интересными и поучительными. Мне припоминается почти дословно следующий отрывок: «В течение сорока трех дней, пока длилось наше путешествие, ни днем ни ночью не было дождя, и мы нигде не заметили ни малейшего признака росы. Но, несмотря на это, земля не кажется пересохшей. Почти на каждом переходе встречался источник». Вот тон, который мне нравится. Не знаю только, долго ли можно было бы пользоваться им для изложения того, о чем я хочу говорить. Даже в описаниях путешествий он встречается довольно редко. Множество произведений этого рода, даже принадлежащих перу знаменитых путешественников, с их преувеличенным изображением хладнокровия и грубоватой дружбы, шаблонами героического юмора и всевозможными трюками, предназначенными для банковских служащих Нью-Йорка, поражают своей недалекостью.
* * *
Словом, самое существенное и приняться за работу. Когда появятся затруднения, они сами, может быть, внушат мне способ их разрешения.
Правда, одно такое затруднение сразу же останавливает меня: «Откуда начать?» Другими словами: «С какого момента и с чего?»
Когда я заявляю: «В моем личном опыте были важные факты и так как у меня нет свободного времени, то я хочу заняться исключительно ими», у меня получается впечатление, что я очень хорошо понимаю себя, и никакого недоразумения быть не может. Но, поразмыслив, я замечаю, что дело не так просто, как кажется.
Факты, о которых я прежде всего и главным образом думаю, произошли начиная примерно с третьего месяца моей женитьбы. На них именно я и указывал, когда говорил, что если бы мне удалось ясно разобраться в них, то это, пожалуй, было бы капитальным приобретением моей жизни. Но дело в том, что они не обнаружились внезапно. Они выделялись постепенно из самых обыкновенных обстоятельств, обыкновенных до такой степени, что, собираясь рассказывать не для развлечения, я колеблюсь, сообщать ли о них или нет. Моя отправная точка казалась мне очень четкой, когда я глядел на нее внимательно. Но с того момента, как я стараюсь точно установить ее, она ускользает от меня. Это похоже на усилия, которые делаешь во сне, когда кажется, будто различаешь знак за знаком целые колонны уравнений: как только хочешь их прочесть, они тают перед глазами.
Но причины здесь не в неустойчивости объекта. Если отправная точка ускользает от меня, то лишь для того, чтобы отвести меня назад, заставить установить ее на более дальнем расстоянии. И значение главнейших событий – тех, что помещаются на вершине кривой, – не только не бледнеет, но как будто расширяется, придвигается все ближе и ближе к началу этой кривой.
* * *
В конце концов, я пишу для себя. Я никому не обязан давать отчет. Предпринятый мною труд оправдает себя, если рано или поздно доставит мне то умственное удовлетворение, которого я от него ожидаю. А риск совершить слишком длинный путь невелик, лишь бы мне удалось достигнуть цели.
II
В последующем я буду играть двойную роль, – во-первых, участника или свидетеля событий, о которых будет идти речь, во-вторых, автора повествования. Таким образом, мой личный коэффициент будет проявляться постоянно, подчас незаметно для меня. Поэтому небезынтересно взглянуть, что я за человек.
Это все равно, что составить своего рода фишку. Но я нуждаюсь в образце для такой фишки. Я не намерен рисовать свой портрет и услужливо позировать перед зеркалом. Мне хотелось бы только дать полезные указания. Но чем мне в этом руководствоваться?
Я думаю, что удобнее всего формулировать эти разнообразные указания в настоящем времени: я такой-то и такой, у меня такие-то особенности… Под этим не нужно подразумевать, что эти черты кажутся мне верными как раз по отношению к текущему моменту. Наоборот. Я убежден, что время, да и обстоятельства, о которых я буду рассказывать, подвергли некоторые из них изменениям.
Но если я, правильно или ошибочно, считаю эти черты прирожденными мне и, так сказать, коренными, то это моя манера выражать свои мысли. Значит, если они изменились, то не без сопротивления.
* * *
В смысле географическом я связан с югом (долина Роны), с Бретанью, с северо-востоком Франции и с Парижем, причем с Бретанью лишь как с местом пребывания, а не происхождения. Я явно принадлежу к смешанной расе, с преобладанием южных элементов (черные волосы и глаза). Человек, по типу более всего подходящий ко мне, был швейцарец из кантона Тессин; это был пассажир одного из пароходов, на которых я служил. Случай этот, впрочем, ничего не доказывает. Когда я впоследствии проезжал через Тессин, я не встречал людей этого типа. По совести говоря, я чувствую себя южанином в достаточной мере, хотя и не в том смысле, как понимают это уроженцы севера.
По социальному положению я принадлежу и к мелкой и к средней буржуазии, с более многочисленными корнями в средней. Мой отец служил в морском страховом обществе; дядя моей матери тоже. Один из братьев моего отца – старший клерк у адвоката; брат моей матери – аптекарь. Остальные члены моей семьи – служащие, чиновники; один – председатель суда; если вести родословную дальше – крестьяне. Торговцев в собственном смысле этого слова, т. е. имеющих лавку, нет, за исключением аптекаря. Насколько мне известно, крупных состояний ни у кого нет, если не считать весьма хорошего материального положения председателя суда, дальнего родственника, которого сблизило с нами то обстоятельство, что он был опекуном моей матери. Нет ошеломительных успехов. Но нет также и нищеты. Две монашенки. Никого на каторге, или в тюрьме, или в сумасшедшем доме, если только мне не умолчали об этом.
Учился я очень серьезно, но плохо использовал полученное образование. Сдав экзамен на бакалавра, я приготовился к поступлению в Политехническую школу и к дальнейшему усовершенствованию в науках. Хотя это и не требовалось, но я сдал экзамены по общей математике, астрономии, математической физике и физической химии. Семейные обстоятельства заставили меня отказаться от Политехнической школы, хотя, впрочем, я и сам этому содействовал. Эта школа, наполовину военная, наполовину промышленная, ничего не говорила мне. Я мечтал о чистой науке, но вместо этого мне пришлось пройти курсы по управлению отелями.
Это большая неудача, которой я не скрываю, но которая требует объяснения. Те же самые обстоятельства, которые заставили меня отказаться от Политехнической школы, отвратили меня и от чистой науки, столь поздно и так плохо питающей человека. Но настоящее призвание не останавливается перед такими ничтожными препятствиями. Очевидно, что не перспектива стесненного материального положения в течение нескольких лет испугала меня (хотя, быть может, у меня и есть бессознательное стремление к широкой жизни [1]1
Вернее говоря, к жизни без денежных забот.
[Закрыть]). В большей степени на меня повлияло затруднительное положение, в котором находилась моя семья. Но особенно трудно было мне претворить мой порыв к чистой науке в энтузиазм к научной карьере. Ознакомившись с ней ближе, я заметил, что если она и уживается с высокими умственными качествами, то вместе с тем требует и совсем других свойств, а именно: чувства иерархии, упорного и молчаливого продвижения по ступеням иерархической лестницы и ненависти к непредвиденному. Словом, сочетания чиновничьей жилки с бычачьим упорством. Не думаю, чтобы я был в состоянии сосредоточенно распахивать пятьсот квадратных метров рядового научного участка. Я не мог бы угасить в себе дух любознательности, который хотя и лежит в основе всякой науки, но так же неуместен у официального ученого, как дух катакомб у римского прелата.
За всем этим я готов допустить, что человек более настойчивый добился бы осуществления своих намерений. Но, не будучи лишенным воли, я не обладаю достаточной энергией и постоянством. Рассчитывая свои поступки, я уделяю слишком много места удовольствию текущей минуты.
Зато я не знаю за собой серьезных умственных недостатков. Когда я был молод, я обладал крайне живым умом, преувеличенной верой в свои природные способности и, быть может, слишком большим пристрастием к иронической ясности. Теперь все это чрезвычайно побледнело, кроме последней склонности, где мне приходится все еще следить за собою. Другими словами, во времена Вольтера я бы с наслаждением был вольтерьянцем. И теперь еще Вольтер остается для меня весьма симпатичным парнем. Все его недостатки (поверхностное отношение к вещам, некоторая узость взглядов, легкомыслие) не заставят меня предпочесть ему патетичных болтунов наших дней.
Несмотря на нормальное католическое воспитание, у меня мало склонности к религии. Быть может, вообще я не замкнут для нее, равно как и для тех чувств, которые она вызывает, и в эпоху, когда вера не насиловала других понятий (или даже укрепляла их, заполняя пустые промежутки), из меня вышел бы неплохой сын церкви. Но мне всегда было чрезвычайно трудно представить себе склад ума современного образованного верующего. Мои мысли, каково бы ни было их происхождение, стремятся войти в связь между собой, а, значит, и оспаривать одна другую. Я не умею разгородить их и упрекал бы себя, если бы сделал это. Появившаяся в моей голове и обосновавшаяся в ней мысль подобна английскому гражданину: она пользуется всеми правами и полной свободой передвижения, но не должна рассчитывать на особое покровительство правительства. Между тем я не могу себе представить, каким образом традиционные верования без специального покровительства могут держаться в голове современного образованного человека. Покровительство это выразится в том, что верования или будут ограждены от всяких соприкосновений, или конкуренция будет не настоящей, так как им будет предоставлено подавляющее преимущество.
С другой стороны, так как я обладаю веселым характером, полон жизненных сил и подвержен быстро проходящим реакциям, то всякий упадок нервов у меня очень непродолжителен. Я не похож на людей, которые постоянно нуждаются в возбуждающих средствах. И даже в пять часов пополудни, на расстоянии двух тысяч миль от берега, мне не бывает нужен опиум, и я не осаждаю буфетчика требованием основательного количества коктейлей. Таким образом, я не заразился той умственной расслабленностью, впрочем, очаровательной, которая развилась у моих наиболее утонченных приятелей и которую я сравниваю со снисходительностью обманываемых мужей, подшучивающих над своим положением, так как им надоело быть ревнивыми.
Я даже не могу себя назвать мечтателем. Мне, конечно, случалось иногда подолгу предаваться мечтаниям. Досуги моей профессии располагали меня к ним. Но в этих мечтаниях было довольно много ясных мыслей, или таких, которые просились стать ясными, и относительно мало туманных и ускользающих образов. Когда я читаю, меня совершенно не привлекают выдуманные события. Многие романисты надоедают мне своими вымыслами. Я предпочитаю произведения, основанные на документальных данных, или авторов, обладающих более острым чувством действительности, чем наше, например, некоторых поэтов, пишут ли они прозой или стихами. В общем, я, как говорят добрые люди, настоящий позитивист. Наиболее странным в вещах мне всегда казался самый факт их существования. Да и реальные события поражают меня больше всего не в тех случаях, когда они бывают похожи на вымысел, но когда они ежеминутно пересекают воображение, когда образуют линию, которую невозможно построить заранее и невозможно продолжить. Все это можно выразить иначе в другом плане, сказав, что хотя я и посвятил много времени изучению математики, но душа у меня физика, а не математика. Если у вас душа математика, то вас восхищает, вызывает чувство искренней благодарности, повергает в экстаз, когда вы замечаете (или вам кажется, что вы замечаете, благодаря едва заметному миганию глаз), что реальное событие развертывается так же, как одно из ваших любимых уравнений. Человек же с душою физика радуется настоящим образом лишь тогда, когда действительность бывает неподвижной настолько, что еще немного, и он готов был бы подтолкнуть ее. Этим именно различием характеров я объясняю себе хорошо известные недораузмения между богом и дьяволом.
Я говорил уже вскользь о моих литературных вкусах. Чтобы дополнить свою характеристику со стороны второстепенных свойств (относительно второстепенных), мне остается сказать, во-первых, что я очень люблю музыку [2]2
Выражаясь точнее, я ее любил, главным образом, от двадцати до двадцати восьми или до тридцати лет.
[Закрыть]. Мне кажется, что я разбираюсь в ней (или, пожалуй, даже понимаю ее) довольно хорошо. Думаю, что я мог бы также хорошо освоиться и с архитектурой, если бы только у меня было время. Вообще я ставлю искусство очень высоко. (Вернее говоря, я пришел к этому постепенно, так как в то время, когда учился, все, что не представляло собой выраженных в виде уравнения экспериментальных данных, вызывало во мне довольно-таки комическое презрение.) Склад ума у меня такой, что я почти ни к чему не испытываю принципиального отвращения. Впрочем, кое-какие вещи вызывают во мне это чувство, с первого взгляда трудно объяснимое. Так, за небольшими исключениями, скульптура оставляет меня холодным. Было даже время, когда вид статуи, особенно группы, вызывал во мне какое-то неприятное ощущение. Точно также в то время, как большинство наук при первоначальном ознакомлении с ними действуют на меня возбуждающим образом – настолько, что мне пришлось даже бороться с искушением изучить их все, одну за другой, – существуют три или четыре науки, которые мне так же глубоко антипатичны, как может быть антипатичен человек. Такова, например, чистая арифметика, с которой я имел дело лишь в пределах строгой необходимости; таковы минералогия, гражданское право, которых я старательно избегал после первого же знакомства с ними. Наконец, еще кое-какие, которыми я занимался в течение некоторого времени, как бы для того, чтобы сделать отвращение более обоснованным, и от которых я бежал впоследствии, как от человека, оказавшегося садистом или ритуальным убийцей; к таким наукам я отношу ту часть философии, точное название которой я позабыл, ту часть философии, где метафизические вопросы трактуются как чистые алгебраические формулы, без всякого отношения к действительности.
Один доктор, мой сослуживец на пароходе, которому я как-то рассказал о моей нелюбви к скульптуре, выразил мнение, что эта особенность имеет половой источник. Мне приходилось также где-то читать, что нельзя считать полной или даже достаточной характеристику человека, половые особенности и половое прошлое которого неизвестны. Мне кажется, значение, придаваемое данным из этой области, до некоторой степени является вопросом моды. Моды недавней у нас, а в других местах уже поблекшей. Помню, что на пароходе разговоры по-английски о libido велись еще раньше, чем были введены турбины. Тогда я слегка прислушивался к ним, как к парадоксам какого-нибудь маньяка. Теперь же, если бы мне пришлось снова отправиться в плавание, чтобы не уронить свое достоинство, я сделал бы вид, что они интересуют меня, как прошлогодний снег.
Но в данный момент я ни перед кем не рисуюсь и так как я не хотел бы делать упущений, то и буду стараться всячески их избегать. Таким же образом я охотно назвал бы цифры моего артериального давления или кислотности желудка. Однако факты, которые в дальнейшем я хочу осветить, не имеют заметной связи с этими данными. Между тем по своей природе и происхождению они несомненно тесно связаны с половой жизнью.
Впрочем, мне почти не о чем рассказать. В этом отношении я был самым обыкновенным мальчиком и юношей. В те годы моей жизни у меня бывали такие же нечистые помыслы и желания, такие же грязные мысли и поступки, как и у всякого, кто откровенно в этом признается. Обо всем этом я вспоминаю очень редко и вполне спокойно. Но хорошо помню все, что было. Помню также, какое место занимали все эти вещи в разговорах моих товарищей, что всегда предохраняло меня от гнетущей мысли, будто я исключение. Такая честность памяти встречается не так-то часто, если судить по признаниям разных писателей или по брезгливому удивлению, которое вызывало у столь многих изучение половой жизни детей. Такое общее для всех забвение, по-видимому, обусловлено желанием заглушить постыдные воспоминания и сохранить уважение к себе. Может быть. Но я объясняю его еще проще. Становясь взрослым, заурядный человек безотчетно воспринимает царящие в мире взрослых представления подобно тому, как он усваивает манеру одеваться, обычаи. В общей куче он находит представление о детстве, весьма условное, заимствованное из книг, из назидательных рассказов, но никоим образом не из личных воспоминаний. Таким же образом он позабывает все, что знает о жизни школьника, о ее тягостях, о переутомлении, об усилиях, затраченных на приготовление уроков и во время экзаменов, – то есть такие вещи, которые вовсе не будучи постыдными, послужили бы для него, напротив, укрепляющим средством и заставили бы полюбить свое положение взрослого, – и воспринимает взамен освященный традицией образ резвого и беззаботного школьника, переживающего самую счастливую пору, не наслаждаясь ею как бы следовало. Полагаться на среднего взрослого, чтобы составить себе мнение о половой жизни детей, все равно, что спрашивать возвратившегося из Англии коммерсанта, правильно ли изобразил Моне лондонское небо.
Еще более колеблюсь я решить, насколько, сделавшись взрослым, я избежал половых банальностей, и в каком смысле. К этому времени разговоры с товарищами уже не дают таких надежных опорных пунктов. Среди зрелых людей одни скрытники, другие хвастуны; откровенности детства и отрочества больше не встречаешь. Трудно бывает если не познакомиться, то во всяком случае сравнить себя с другим.
Для сохранения правдоподобия замечу, что сколько-нибудь характерными моими особенностями я считаю только следующие: [3]3
Здесь в особенности, а также и в дальнейшем, настоящее время изъявительного наклонения употребляется исключительно для удобства изложения. Чтобы быть исторически точным, о большинстве из указанных черт следовало бы говорить в прошедшем времени.
[Закрыть]я чувствую к женщинам большое влечение, и число женщин, которое мне правится, очень велико. Мысль о выборе приходит ко мне лишь впоследствии. И выбор этот имеет отрицательную форму. Я не выбираю, а исключаю. Мой инстинкт действует по способу приемочных комиссий во время рекрутского набора, цель которых, как известно, состоит не в том, чтобы выделить самого сильного и крепкого человека во Франции, но чтобы отобрать всех тех рекрутов, которые не являются явно непригодными. Если бы позволяли нравы, я завел бы себе несколько жен без малейшего смущения. Говорят, что к этому склонны все южане и моногамия естественна лишь у северных народов. Но чтобы судить о том, что людям действительно хочется делать, крайне неразумно основываться на том, что они делают.
Могу ли я сказать, что в моей жизни, по крайней мере в известный ее период, я обладал многими женщинами? Это было бы недопустимым хвастовством. В этом отношении я проявлял всегда большую умеренность. Не потому ли, что я был чувственным главным образом в воображении? Нет, наоборот. С этой стороны у меня были также вполне реалистические стремления. Воображение никогда не удовлетворяло меня. Скорее, оно бы меня раздражало. Моя умеренность, как мне кажется, являлась прежде всего следствием нетребовательности моих вкусов. Инстинкт утрачивает свою остроту, когда случаи утолить его встречаются на каждом шагу. Стакан вина кажется не столь ценным в Провансе, как во Фландрии, и если почтальону не хочется пить, он откажется от него без сожаления.