355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль Ромэн » Бог плоти » Текст книги (страница 2)
Бог плоти
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:28

Текст книги "Бог плоти"


Автор книги: Жюль Ромэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Эта умеренность зависела также от неспособности моего ума соединять радость обладания женщиной, уменье заставить ее разделять чувственные восторги с тем удовольствием, которое дает общество женщин, обмен мыслей, взаимные признания, рост дружбы или товарищеских отношений с ними. Я признаю, что то и другое может прекрасно сочетаться вместе. Приятно говорить с женщиной о музыке и в то же время думать о ее грудях или бедрах. Приятно ласкать ее двусмысленным взглядом, который ей нравится и на который она охотно отвечает. Обладание телом, когда оно бывает таким образом отодвинуто к концу целого ряда тонких условных приемов, приобретает значение цели в игре. Кроме того, эти приемы возвышают человека над животным. Но я понимаю это лучше в отношении других, чем в отношении себя. Общение с женщиной уже само по себе является для меня игрой, но я могу наслаждаться ею только в том случае, если меня ожидает другая игра, обещающая несравненно более сильное упоение. Не стану отрицать того, что присутствие женщин окутывает меня своего рода атмосферой влюбленности, в которой я пребываю с удовольствием. Но вызываемое ею легкое волнение является ощущением устойчивым, не переходящим немедленно в желание. Когда же появляется желание, то все остальное, представляющее с этого момента одну лишь комедию, вызывает во мне чувство раздражения. Просто-напросто, скажут мне, вы нетерпеливый самец. Вы не умеете ждать, усиливать и обострять желание во время ожидания. А если вам приходится ждать, вы устраиваетесь так, чтобы вовсе не желать. Отчасти это правда. Но мне кажется, что мои особенности зависят больше от склада ума, чем от полового инстинкта. Все дело в той или иной оценке положения вещей. Если во время разговора с женщиной я усматриваю, что мои фразы не складываются сами собой и не оправдываются получаемым от них удовольствием, а представляют собою сложный путь к физическому обладанию, трудную работу, совершаемую в расчете на вознаграждение, притом еще сомнительное, то внезапно мне приходят в голову уничижительные, сбивающие меня с толку суждения, тем более веские в моих глазах, что в них чувствуется какое-то оскорбительное добродушие (как в словах веселых товарищей, которые смеются над вами, чтобы помочь вам овладеть собой). Да, внезапно мне начинает казаться нелепым несоответствие между затрачиваемым мною трудом и наслаждением, которое через три недели даст мне кокетничающая со мною особа [4]4
  Это почти то же, как я был бы неспособен посвятить себя так называемому «чистому знанию», отдавая себе отчет, что моей истинной целью является занять со Бременем факультетскую кафедру папаши такого-то.


[Закрыть]
. Короче говоря, у меня не хватает сил играть дальше комическую роль самца, распускающего хвост, беснующегося и тратящего свои силы, чтобы получить в свое время физиологическое удовлетворение, на которое он имеет полное право [5]5
  Понятно, я не нахожу ничего плохого, когда думают иначе. Там, где я вижу комедию, ничто не мешает видеть другим балет. Я сам бываю близок к этой точке зрения в иные периоды легкой усталости. В остальное время я более реалистичен.


[Закрыть]
. Или нужно, чтобы страсть совершенно преобразила объект ухаживаний. Но страсть не есть явление повседневное, и если что-нибудь предохраняет нас от нее, то именно отсутствие излишней разборчивости.

Здесь, как и повсюду, не прося, уменьшаешь шансы получить желаемое. Даже те женщины, которые сначала без отвращения относились к возможности любовного приключения, очень скоро свыкаются с мыслью, что ничего решительного не произойдет. Тем более, что большинство женщин под нашими широтами очень любят, чтобы мужчины занимались ими, но от природы не имеют особенно сильных желаний, Мало найдется таких, которые как бы нечаянно падают в ваши объятия. Часто это те, которым вежливо помогают прийти в сознание.

Говоря так, я, разумеется, имею в виду мужчин, подобных мне, привлекательные свойства которых самые заурядные, а не тех неотразимых красавцев, которым никогда не приходится вздыхать более двадцати четырех часов и которые, даже если они вовсе отказываются вздыхать, бывают осаждаемы со всех сторон. Да если поразмыслить хорошенько, то и им, мне кажется, мой метод лучше всякого другого мог бы гарантировать спокойствие. Я думаю что вызвать женщину на смелый поступок скорее всего может ваша холодность, искренняя или рассчитанная, то расстояние, на котором вы держите ее от себя. Но если вы внимательны, предупредительны, если чувствуется, что вы весь проникнуты присутствием женщины и не боитесь, что к любви могут примешаться товарищеские отношения, то женщины – за исключением нескольких фурий, которых следует остерегаться – будут рассчитывать, что вы сами начнете наступательные действия, а если вы этого не сделаете, скажут, что, пожалуй, так оно и лучше – спокойнее и поэтичнее.

Остается случай, в общем вполне естественный, когда цель бывает достигнута без всяких домогательств с вашей стороны и, значит, без того раздражения, которое вызывается измерением расстояния до цели и медленностью приближения к ней. Случай этот должен бы часто повторяться. Бывал ли он в моей жизни? Да, бывал, но не так часто. Может быть потому, что он требует довольно редкого стечения обстоятельств. (Я не говорю о тех удобствах, которые в этом отношении дает жизнь на пароходе, умаляя вместе с тем значение происшедшего.) Может быть потому, что я гляжу на вещи недостаточно просто и неспособен увлечь женщину, не замечая при этом собственного маневра. А может быть и потому, что в последний момент, при мысли о новизне ощущения, вместо возбуждения мною овладевает лень и медлительность.

Я упомянул бы еще о голосе совести, если бы не боялся показаться более нравственным или более простоватым, чем я есть на самом деле. Однако два из таких продиктованных совестью побуждений кажутся мне более или менее искренними. Во-первых, я ненавижу оказывать давление на решение другого. Если я приглашаю приятеля пообедать со мною и если он не соглашается сразу же, я никогда не настаиваю, до того я боюсь покушений на чужую свободу и настолько далек от мысли считать обед в моем обществе безусловно приятным времяпрепровождением. Но избегать оказывать давление на решение другого, когда этим другим бывает женщина, это значит навсегда отказаться от карьеры обольстителя.

Наконец, я лгу охотно и даже с известным увлечением только в определенных, чтобы не сказать редких, случаях. Чтобы ложь не угнетала меня, она должна сочетаться либо с глубоким чувством самосохранения, либо так или иначе являться орудием мести разума. Между тем, в условиях современного общества самая простая любовная интрига с трудом может обойтись без лжи с той или с другой стороны. Само собой разумеется, что не всегда я колебался преодолеть это препятствие, но всегда чувствовал его присутствие. И не раз ему случалось останавливать меня.

В этом вопросе я, по-видимому, стою особняком. Я заметил, что у большинства людей любовь или даже простое желание вызывает полное отречение от этой области нравственности. Многие мои приятели, в других отношениях имевшие, пожалуй, более твердые правила, чем я, лгали в любви с такой же легкостью, как мы дышим, и еще смеясь хвастались этим.

* * *

Я только что перечел написанные строки. Из них с очевидностью вытекает, что я не принадлежу к числу сексуально одержимых. В противном случае приведенные мною доводы имели бы очень небольшой вес. Обращаю на это внимание потому, что существует, как мне кажется, немало таких одержимых и во всяком случае со многими из них мне приходилось встречаться.

Не знаю, употребляю ли я этот термин в смысле, принятом специалистами. Я вовсе не хочу отметить таким образом людей, одаренных от природы повышенной половой способностью, которым вполне извинительно думать более, чем другим, о функциях организма, отличающихся у них особой жизненной силой. По моему мнению, как бы ни силен был инстинкт, он всегда находит себе место, равновесие, в котором и пребывает, пока не вмешивается мозг и не отравляет этот инстинкт возбуждающим страсть снадобьем. Я прекрасно представляю себе какого-нибудь патриарха, неутомимого мужа четырех юных жен, у которого, когда он обходит свои поля, ум совершенно свободен от каких бы то ни было чувственных мыслей или же они воспринимаются им исключительно в форме шутки в духе Пантагрюэля, причем в этом случае бывают лишены всякой остроты и не порабощают всего существа человека. Но не менее ясно я представляю себе юного франта, каких я не раз встречал, половой инстинкт которого от природы не отличается большой требовательностью, но который из этого скудного материала ухитряется сфабриковать себе отраву, ежеминутно разжигающую его похоть. Так, например, он не может сесть в трамвае рядом с молодой женщиной, чтобы сейчас же не подумать, что она должна стать его любовницей, или услышать от продавщицы: «Благодарю вас, мсье», – чтобы не вообразить, что она только и мечтает о его объятиях. Все это сопровождается нервным лихорадочным состоянием, какое бывает при начале гриппа.

Впрочем, я не скрываю от себя, что чрезмерное оттенение этой противоположности легко может привести к одной ошибке. Что касается меня, например, то, рассматривая свою жизнь в целом, я не нахожу в ней признаков половой одержимости. Но не восходя даже к периоду возмужалости, когда юношу день и ночь преследует желание женщины, и не предвосхищая дальнейших фактов, которые будут исследованы мной в свое время, я могу сказать, что в расцвете молодости я познакомился на опыте с половой одержимостью в форме преходящего кризиса. Я знаю и вызываемые ею ощущения и ее силу. В течение двух месяцев у меня была когда-то любовница, которой с первого до последнего дня нашей связи удалось держать меня в состоянии какого-то помешательства. (Если бы обстоятельства не разлучили меня с нею, не знаю, был ли бы я в силах покинуть ее). Ее власть надо мной объяснялась прежде всего, вероятно, самыми простыми причинами: особенной остротой наслаждения, которое она мне давала; ее запахом, который, казалось, не был ее личным свойством, но становился окружающей средой, так же необходимой для продолжения жизни, как животному необходим воздух; и особенно ее красотой, в высшей степени плотской, но не столько в смысле животного изобилия, сколько в смысле способности возбуждать какой-то фанатизм плоти, внушать мысль, что целый мир не стоит великолепной округлости грудей или бедер, вызывать желание расточить все свои силы во славу этой иррациональной ценности. В эти дни я на опыте познал, что сексуально одержимый – совершенно новый человек. Общее впечатление, получаемое им от собственного тела, ежеминутно повергает его в удивление. Все происходит так, как будто прежнее тело полностью заменено другим, составлено по другой формуле и дает себя чувствовать иначе и лучше. Привычное самочувствие растворяется в каком-то напряжении, быть может, грустном, почти граничащем с безумием, но которое душа человеческая, боящаяся скуки больше, чем исступления, предпочитает, вероятно, спокойной ясности.

* * *

Другое впечатление, которое оставляет у меня чтение этих страниц и которое не совсем мне нравится, – это впечатление, будто я вполне доволен собой. Проверяя сказанное, я убеждаюсь, что нарисованный мной портрет точен (поскольку, конечно, мне удалось точно выразить свою мысль и поскольку можно быть точным при обобщениях). Я не могу упрекнуть себя ни в какой подделке. Но между строчек будто слышится шепот одобрения, в достаточной степени раздражающий. К несчастью, это впечатление я мог бы изгладить лишь с помощью крайне искусственной ретушировки.

В конце концов, это тоже один из элементов характеризующей меня фишки. Образуемая мною, среди миллиардов других, комбинация не вызывает враждебного отношения к ней моего сознания. У меня нет смутного отвращения к самому себе (оно у меня бывало лишь в иные моменты моей юности). Не забывая о необходимости серьезных оговорок, я считаю, что среди человеческих характеров мой, пожалуй, таков, что благоразумно быть им довольным. Все так рассуждают, скажут мне. Хорошее мнение о самом себе составляет общее правило. Не думаю. Я знавал людей глубоко, в корне недовольных собою, существом, которое они чувствуют в себе. И я спрашиваю себя: не находятся ли в таком же положении целые народы? Это не мешает им, однако, жить, процветать, даже испытывать иногда, в виде протеста, яростные припадки гордости.

* * *

В заключение я замечаю, что моя фишка содержит мало указаний на то, что обыкновенно называют характером. Но с избираемой мной точки зрения и для целей предпринимаемого мной труда так ли уж важно знать, живой ли я, чувствительный, холеричный, скоро ли забываю обиды? Вызывает ли во мне трата денег страх или удовольствие? В той мере, в какой я привержен к деньгам, ценю ли я их больше за доставляемые ими блага или же за безграничное могущество, которое они дают (социальный потенциал)? Расположен ли я больше к преданности или к эгоизму? Разумеется, я мог бы под предлогом исчерпывающего заполнения моей фишки взяться за изыскание и в этих направлениях. Но это было бы пустой забавой.

III

Выше я говорил о себе, насколько это было возможно, в общих чертах. Когда я указывал на какую-нибудь черту своего характера, я выбирал ее потому, что она казалась мне выражающей прочную тенденцию, причем меня совершенно не интересовало, в какой период моей жизни она ярче всего проявлялась.

Но интересующие меня факты касаются не столь абстрактной личности. Человек, с которым они приключились, не отличаясь от всегдашнего Пьера Февра, находился, однако, в особенном душевном состоянии и действовал при особенных обстоятельствах, так что нужно, пожалуй, принять это в расчет.

В описываемый момент мне двадцать шесть лет. В физическом отношении я переживаю довольно счастливый период (если не считать кое-каких мелочей). Вызываемые ростом недомогания остались далеко позади. Здоровье мое лучше, чем было в двадцать лет. Свобода взрослого человека еще не утратила своей новизны и продолжает нравиться мне. Я добросовестно пользуюсь передышкой, которую общество дает молодым людям между окончанием курса учения и временем, когда ответственность и труд тяжелым гнетом лягут на них.

Я занят делом, которое могло бы вызвать разочарование (состою комиссаром на большом пароходе, совершающем рейсы Средиземное море – Нью-Йорк). Но у меня нет еще чувства, что я умственно опустился, так как во многом сохранил заряд своих школьных годов и продолжаю много читать, почти работать. Кроме того, мое занятие нельзя назвать отупляющим. Оно очень живое и сопряжено с неудобствами. Оно сообщает повседневному существованию неустойчивое равновесие приключения. Оно поддерживает кругом постоянную суету, в которой так легко создаются товарищеские отношения, составляющие, пожалуй, главное счастье юности, но при вступлении в мир взрослых обыкновенно глохнущие. Вместе с тем, оно не превращает этих товарищеских отношений в искусственно замкнутый мирок (как, например, в армии), где культивируется незнание жизни, кастовый дух и ребяческое высокомерие. При постоянных сношениях с пассажирами я волей-неволей прихожу в соприкосновение с обществом, в одно и то же время и блестящим, и оригинальным, но недостаточно изысканным, чтобы внушить мне снобистские чувства и заразить своими предрассудками, обществом слишком текучим, чтобы в той или иной форме поработить меня, но где мой ум питается дарами этого потока людей, где моя любознательность не может уснуть, так как ее постоянно встряхивают, и где мои представления о жизни не подвергаются риску застыть слишком скоро, столько они получают поправок и опровержений. Но если бы даже наступил день, когда я готов был бы думать, что человечество состоит из мужчин в смокингах и декольтированных дам, моя служба очень скоро разубедила бы меня в этом, призвав на нижнюю палубу, в третий класс, где помещаются эмигранты (в описываемое время их перевозили еще в трюме) или же в отделении топок (тогда еще топили углем).

Таким образом, нельзя сказать, чтобы дело, которым я занимаюсь, было плохим или неинтересным. Его влияние на меня не было отрицательным. Оно сохранило во мне не представления, которые я имел в двадцать лет, а восприимчивость и творческую способность этого возраста, способность без больших для себя потрясений освежать содержимое своего ума. Оно позволило мне остаться свободным и веселым. Я очень далек от мещанского успокоения. Приступы важности не овладевают мной, когда я всхожу по лестнице.

Чтобы быть справедливым, надо признать, что это благотворное влияние имеет и отрицательную сторону. У меня, пожалуй, такая же свобода ума и такая же непринужденность, как и в двадцать лет, и я так же охотно воспринимаю новые идеи, но проявляю при этом больше тайной сдержанности. Живость, быть может, и осталась у меня и даже увеличилась, но пыл юности пропал. Любознательность сохранилась лучше, чем вера. Если во мне и произошел сдвиг, то в сторону скептицизма. Мой мир двадцатилетнего юноши лишен был, может быть, особых таинственных глубин (в моем характере нет склонности к таинственному), но вокруг его центра все-таки откладывались кое-какие прочные пласты. В двадцать шесть лет я их ощущаю значительно меньше или даже чувствую, как они куда-то ускользают. За шесть лет жизни на океанском пароходе перевидишь столько людей и столько вещей, что трудно свести все к одной системе осей. Кончаешь положительно паническим страхом перед упрощениями. (Нужно признаться, что когда удалось совершенно уничтожить вкус к упрощениям, лишение истины почти что перестанет быть тягостным. Между потребностью в простоте и потребностью в истине издавна существует тесная связь.) Склад ума физика с тревожной быстротой одерживает верх над складом ума математика. Недоверчивый псевдооптимизм, немного подсмеивающийся над собой, вытесняет оптимизм доверчивый. Начинаешь замечать, что большая часть человеческой деятельности расточается напрасно. Воочию убеждаешься, как в экспериментально установленном факте (а не принимаешь как парадокс, сказанный для острого словца), в том, что нравственность не имеет большого практического значения; что земными благами безмятежно и без серьезных неприятностей очень часто владеют явные негодяи и что очень скоро привыкаешь пожимать им руку. Убеждаешься также, что как бы ни глядеть на вещи, всегда остается обширное место для всяких нелепостей. (Вот, между прочим, одна мелочь, сама по себе не имеющая никакого значения, но которая действует как песок, попавший на зуб: буфетчик на нашем пароходе получает на каждом рейсе чистого барыша от четырех до пяти тысяч франков золотом, не говоря о разных темных доходах. Он зарабатывает приблизительно столько, сколько все офицеры парохода, вместе взятые. А между тем его положение не является случайным и не представляет собою пережиток какой-нибудь архаической привилегии. Он является составной частью хорошо обдуманной и, так сказать, новейшей системы. Он в полной зависимости от администрации, в других случаях мелочной и придирчивой. К тому же он глуп. Каждый раз, когда во мне поднимается возмущение против «установленного людьми порядка» или даже против «плодотворного беспорядка», я говорю себе: «А буфетчик?!»)

В двадцать лет у меня не было романтического представления о любви. Уже тогда я почти не был сентиментальным. Но все-таки, не вполне в этом признаваясь, я допускал, что рано или поздно любовь займет в моей жизни весьма значительное место и станет одной из наиболее интересующих меня пещей. В двадцать шесть лет этот взгляд не только не утвердился во мне, но, напротив, значительно поколебался от накопившегося житейского опыта. После всего сказанного вряд ли можно заподозрить меня в тщеславии. Никогда от меня не слышали, как от моего помощника, которого мне иногда приходилось будить в девять часов утра, чтобы он понаблюдал за уборкой парохода, и он открывал мне дверь с бледным лицом и всклокоченными волосами: «Голубчик, ты представить себе не можешь, сколько хлопот доставляет мне все это бабье!» Те, кого он так называл, были пассажирки I класса. Несомненно, некоторые из этих прекрасных дам предпочли любви вечной любовь временную. Даже когда к ним относились с уважением, которого они вовсе не требовали, соприкосновение с ними не укрепляло мистических взглядов на женщину и любовь.

Что же касается науки, то в этот период она сохраняет для меня всю свою интеллектуальную привлекательность. Но так как и в этой области энтузиазм питается иллюзиями, то мое увлечение наукой не похоже больше на культ, как это было у меня шесть лет тому назад. Я лучше вижу теперь, что в ней есть общего с игрой. Я даже сторонюсь тех прекрасных людей, которые, не требуя от науки раскрытия тайны вселенной, все еще ждут, что она создаст земное счастье человека. Современный пассажирский пароход – салон прикладной науки. И если он дает для сомнений о благотворных последствиях науки меньше материала, чем броненосец, то показывает, что на самом деле результат ее усилий есть лишь гигантский мельничный закром, поглощающий часы работы. Механизм превращения, прилаженный к основанию аппарата, изобилует блестящими решениями, но общий вопрос о продуктивности всей работы даже не ставится. Я быстро делаю подсчет в уме, и меня это забавляет. На пароходе мне случалось, следуя взором за какой-нибудь толстой дамой (во время пути ее от механотерапевтической комнаты до салона, по коридорам со стальными стенками и лифтам), вычислять, сколько часов работы гигантский мельничный закром науки позволяет этой внушительной представительнице современности поглотить в течение пяти минут, и я приходил к заключению, что Аттила или Меровинг довольствовались для своих личных надобностей четвертью этого количества.

И тем не менее этот двадцатишестилетний моряк свободен от тревог в настоящем смысле этого слова, нисколько не чувствует себя выбитым из колеи. Среди неизбежных ежедневных встрясок, он неизменно сохраняет прекрасное настроение духа, являющееся лучшим показателем внутренней сущности человека. Надо думать, что просочившиеся в него с разных сторон сомнения не заполнили еще всей его массы. На поверхности, правда, весьма явная ирония. Но под ней, должно быть, существует здоровая философия, которая, пожалуй, даже напряглась и подобралась для защиты. Обрезав кое-какую сентиментальную бахрому и кое-какие мистические хвосты – милые забавы юности, – она только лучше чувствует себя от этого. Выше я говорил о Вольтере. Вероятно, в этот именно период моей жизни я более всего был вольтерьянцем, если не буквально, то во всяком случае по умонастроению. Я думаю о Задиге и даже о Кандиде, где вызывающий и насмешливый скептицизм и все колкие выпады только охраняют весьма рассудительную мирскую мудрость. Да, это то самое, что происходит со мной. В двадцать шесть лет я больше ни во что не верю, в том смысле, когда верить означает оказывать доверие. Я больше не принимаю почтенных идей в свой дом по долгосрочному договору. Все этажи моего ума превращены в меблированные комнаты. Но здравый смысл благодушествует в подвале.

Я говорю здравый смысл, а не те формулы, в которые он иногда выливается и в которых застывает. Гибкий здравый смысл, не дающий связывать себя по рукам и вследствие этого никогда не попадающий в смешное положение. Можно смеяться над г-ном Гоме [6]6
  Персонаж из романа Флобера «Мадам Бовари». Аптекарь. Олицетворение мещанской тупости, подкрашенной литературно-научными сведениями и вольтерьянством. Примеч. ред.


[Закрыть]
, потому что здравый смысл г-на Гоме давно окостенел. Он связал его.

* * *

Впрочем, этого моряка надо представить себе не на пароходе, а на водах, во второразрядном курорте. Так как он плохо поправлялся после подхваченного на Азорских островах гриппа и переутомился, то доктор пароходства выхлопотал ему шестимесячный отпуск. Он приехал на курорт Ф***, потому что так было принято, хотя наступал уже конец зимы и, кроме двух или трех отелей, все было закрыто. Впрочем, он не собирался киснуть там.

Приехал он в Ф*** в том умонастроении, о котором мы только что говорили. На пароходе, среди тягостей службы, остаток гриппа немного мешал ему и действовал на него иногда угнетающим образом. Здесь же его недомогание было не более, как очаровательным оттенком в состоянии его здоровья.

Не следует ли однако приписать влиянию гриппа то значение, которое он стал вдруг придавать известным идеям, или, по крайней мере, ту настойчивость, с которой он к ним возвращался по приезде в Ф***? Ведь известно, что легкая интоксикация способствует сосредоточению или скорее непрерывности мысли, – помогает ей находить удовольствие в ряде размышлений, связанных между собою, как главы книги. (Быть может, крайним выражением этого состояния является бред и мания.)

Если бы я хотел писать роман, даже автобиографический, я бы, конечно, остерегся приводить упомянутые идеи или заменил бы их другими. (Не надо быть ни романистом, ни обладателем тонкого ума, чтобы догадаться об этом.) Действительно, они так специальны, что первый встречный не найдет в них никакого интереса. Они трудны для понимания, но ничуть не туманны и, следовательно, лишены присущего мраку очарования. У людей, охватывающих их не вполне, они не вызывают приятного головокружения. В них нет фатальности. (Ведь как бывают фатальные женщины, так бывают и явно фатальные идеи.) Невероятно, чтобы они составили эпоху в жизни человека, который не стремится играть роль мыслителя или специалиста. Они не могут послужить материалом для одного из тех интеллектуальных кризисов, которыми вправе заняться романист, приписывая их «избранным умам», как он занимается анализом какой-нибудь редкой страсти. В довершение всего, я даже не в состоянии сказать, какое влияние они имели на меня. В данный момент я не вижу никакой связи между ними и тем, что я собираюсь рассказать. Если я добавлю, что совершенно не уверен, усвоил ли я их когда-либо, что они скорей «оккупировали» меня некоторое время подобно тому, как войска оккупируют город, то возникает вопрос, почему я так упорно желаю говорить о них.

Просто по той причине, что не вижу, на каком основании мне о них умалчивать. Или это произведение лишено всякого смысла, или в нем не должно быть никакой уступки в пользу приятности, правдоподобия и всевозможных приличий. Действительно ли человек, который был на курорте Ф*** в конце марта, ежедневно в течение нескольких часов размышлял об упомянутых идеях, даже больше: не забывал о них ни на одну минуту, лишь отсылая иногда на второй план своего сознания? Пусть это даже не более, как случайность, и притом весьма странная, но она заняла слишком много места, чтобы не упомянуть о ней в этом отчете.

* * *

Прошлой зимой, на пароходе, я прочел много книг по биологии. (Насколько помнится, вследствие разговоров во время плавания с одним известным южноамериканцем.) Я чувствовал потребность расширить мои познания, так как их уровень почти не повысился с тех пор, как я сдавал экзамен на бакалавра.

Понемногу после каждого рейса (я покупал брошюры в Марселе и в Нью-Йорке, а иногда даже бегал по библиотекам) круг моих чтений ограничивался, но зато интерес к ним возрастал. Однако я не был всецело поглощен ими. Хлопоты и развлечения, связанные с жизнью на пароходе, постоянно мешали. Я больше набивал себе голову разными сведениями, чем размышлял. Мои чтения оставались довольно разбросанными, а в те времена не существовало никакой суммирующей работы, которая помогла бы мне уяснить общую тенденцию этой отрасли знания. Я и не подозревал, что, худо ли, хорошо ли, я самостоятельно проделываю эту обобщающую работу.

Едва лишь я обосновался в гостинице в Ф***, как с первого же утреннего кофе заметил, что сообщаемые провинциальными газетами известия были гораздо менее интересны, чем те мысли, которые понемногу складывались в моей голове. А к вечеру я уже пришел к убеждению, что все мои теории о живых существах незаметно рассыпались в прах в течение зимы.

Строго говоря, неудавшемуся физику, каковым я был, не следовало бы очень горевать по поводу этого крушения возведенной им надстройки. Но физик ведь тоже живое существо, и в том представлении о мире, которое он создает себе, семейство живых существ занимает в действительности гораздо более важное место, чем он думает.

Наиболее чувствительным пунктом был не столько вопрос о жизни вообще, сколько вопрос о самих живых существах и их истории.

По вопросу о жизни вообще я уже был огражден от больших неожиданностей. Для меня не было тайной, что в течение последних тридцати лет предполагаемые различия между живой и мертвой материей исчезали одно за другим (как раз в то время, когда дамы замирали от наслаждения, слушая лекции Бергсона). К тому же, я был слишком хорошо знаком с крайне причудливыми и неустойчивыми молекулярными конструкциями современной химии, чтобы так называемая «тайна» живой материи могла произвести на меня глубокое впечатление. Воссоздание жизни в лаборатории с помощью синтеза казалось мне не более, как вопросом времени и технического прогресса.

Но относительно всего, что касалось развития жизни на Земле, последовательного появления живых существ, происхождения и эволюции видов, я держался трансформизма, вопрос о котором считал в достаточной мере выясненным. Я знал, что со времен Дарвина теория пошла вперед и притом в нескольких направлениях. Но не будучи сам специалистом, я не склонен был принимать трагически расхождения в мелочах. Мне казалось, что ученые в главном пришли к соглашению: пусть будет как угодно доказано, что живая материя по своей внутренней сущности одинакова с мертвой материей, но ее сложное строение и неустойчивость вводят в физический мир некоторый новый мир: мир организмов. Жизнь, которая представляет собой, когда ее рассматриваешь в клеточке, не более как любопытное химическое явление, становится подлинно своеобразной, когда начинаешь изучать организмы и в особенности их изменения на протяжении времен. Являясь на свет через долгий срок после возникновения жизни на нашей планете, мы не можем не констатировать, что с самых своих истоков жизнь неустанно работала, и хотя не сконцентрировалась на одном результате, зато добилась нескольких, которые бесконечно замечательны. Все происходит так, как будто она искала их. Сила вещей вела себя, как разумная воля, действующая ощупью, но упорная. Другими словами, живые существа вместо того, чтобы оставаться бесформенными скоплениями неустойчивой материи, все более и более всесторонне приспособились к своей среде. Животные и растительные формы, органы и функции, которые мы можем наблюдать теперь или находим в прошлом, выражают гармонию, установившуюся – неравномерно, с большим трудом, толчками – между организмами и условиями их существования. Хотя эта гармония никем не предусмотрена и не рассчитана, это не мешает ей быть захватывающей и во многих случаях совершенной. Ее блуждания не менее назидательны, чем ее успехи, так как образуют некоторый ряд, направленный в определенную сторону. Картина тысячелетнего движения живых существ, хотя и обусловленного слепой материальной энергией, полна не только величия, но даже своеобразного смысла. Понятия терпения, усилия и подъема напрашиваются сами собою. Если в целях добросовестности устранить их, то в уме все же остается нечто весьма на них похожее. Короче говоря, для человека едва или менее лестно быть одной из вершин или самой высокой вершиной этой эволюции, чем явиться на свет первенцем какого-нибудь бога; и когда видишь фазана или куст роз, то скромность средств, приведших к такому результату, меняет лишь тон нашего восхищения, но не упраздняет его. Скорее, напротив, она придает ему оттенок панибратства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю