Текст книги "Бог плоти"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Но я должен иметь смелость сказать откровенно то, что я думаю. В глубине души я убежден, что эта «брачная ночь» была исключительной, разумеется, не со стороны своего содержания, но по духу. Я уверен, что поведение Люсьены было совершенно необычайным и что странность последующих событий отчасти коренится в этом.
Если мой рассказ не дает этого почувствовать, то виной тому моя полнейшая писательская неопытность, и только. Недостаточно пережить какое-нибудь необычайное событие и почувствовать его необычайность, нужно еще уметь рассказать о нем.
Впрочем, я прекрасно отдаю себе отчет, что употребляю слова «необычайный» и «странность» не в ходячем смысле. Авторы авантюрных романов и американские фильмы имели на меня самое ничтожное влияние (см. мою характеристику).
VI
Это первое «единение тел» вызвало такую массу эмоций и имело такой законченный характер, что было крайне неумно повторять его в тот же день. Люсьена могла желать только отдыха. Чтобы сохранить обаяние, которым она его наделила, и своей полной удачей повлиять на наши дальнейшие физические сношения, событие это само по себе должно было стать центром воспоминаний.
Даже не посоветовавшись с Люсьеной, я велел поставить в комнате складную кровать. Таким образом, она могла не беспокоиться, что из-за моей деликатности к ней я плохо проведу еще одну ночь.
На следующее утро мы отправились на прогулку. Люсьена была ласкова, весела и, по-видимому, ничем не озабочена. Я подумал, уже не растаял ли ее плотский мистицизм в реальной радости обладания. Не превращалась ли восторженная девственница в примерную чувственную жену? Для мужа это также было бы не плохо. Но я сожалел о вчерашнем волшебном мире.
Мы осматривали памятники, старые кварталы и порт, где я показывал Люсьене некоторые особенности кораблей. Разговаривали мы, как два хороших товарища. По временам ее взгляд, пожатие ее локтя, ее руки напоминали мне, что она также и моя жена.
Когда мы поднимались по откосу набережной, Люсьена наклонилась ко мне и сказала почти шепотом:
– Что ты думаешь обо мне, Пьер?
Я с удивлением взглянул на нее.
– …что я вновь стала совсем благоразумной?
Я стал подыскивать ответ, а она продолжала, стараясь придать себе уверенность и принуждая себя смотреть мне в глаза:
– Ты очень хочешь, чтобы мы уехали отсюда сегодня днем?
– Нисколько. Особенно, если…
Она покраснела и смутилась. Я остановился, чтобы ее поцеловать. Затем мы прошли несколько шагов, не говоря ни слова.
– Знаешь ли, что вчера вечером я согласилась бы умереть?
Это было сказано таким естественным тоном, что в голову не могло бы прийти улыбнуться, а тем более встревожиться. В этих словах чувствовалась какая-то сила, которая была сродни вере.
– В конце концов, – добавила она с живостью, – было бы малодушием не посметь сказать этого своему мужу.
– И ему это гораздо приятнее, чем услышать, что жена разочарована.
– Неужели правда, что многие женщины бывают разочарованы?
– Говорят.
Она на минуту задумалась, а потом сказала:
– С трудом верится, что жизнь настолько щедра. У меня никогда не было мрачного взгляда на жизнь. Но чтобы в ее распоряжении было столько даров и чтобы она посылала их нам, так сказать, по собственному почину…
– По собственному почину? Гм… Вообрази на твоем месте женщину без всякого пыла. Для этого нужно, чтобы сердце было особенным образом настроено, да не только сердце, но и ум.
– Разумеется. Но вовсе не нужно, чтобы состояние ума было каким-то искусственным. Нет. Достаточно откровенно подумать, изъявить готовность признать. Не стараться нарочно преуменьшить это. Не делать вид, из ложного стыда, что это только забава.
Вскоре после этого она перевела разговор на разные мелочи, относившиеся к нашей прогулке. Все у нее было так естественно и непринужденно, что едва замечалась перемена тона. Теперь, когда она набралась смелости вспоминать о наших вчерашних объятиях, ее размышления о любви как нельзя более просто перемежались замечаниями о виде улицы.
Должен сказать, что в таком состоянии, несмотря на свою невинность, она действовала на меня, как самое сильное возбуждающее средство. Ни томный вид, ни вызывающая шаловливость не возбудили бы меня до такой степени. Это слишком напомнило бы мне обыкновенную любовницу. Я подумал бы, впрочем, с удовольствием: «Вот славная женщина, недурно справляющаяся со своим новым делом и даже, по-видимому, входящая во вкус». Между тем, при каждой новой фразе Люсьены внутренний голос упрямо, полубезумно, а потом и вовсе безумно, говорил мне:
«Что ты делаешь? О чем думаешь? Ты опаздываешь. Ты никогда не будешь достоин быть мужем этой женщины. Этой поистине восхитительной женщины. И посвятив обожанию ее тела все минуты твоей жизни, ты все-таки будешь только нерадивым слугой. Как можешь ты допустить, чтобы в данный момент ее тело было лишено всякой ласки и чтобы все-таки она благодарила тебя? Оборви сейчас же ее слова благодарности. Преврати их как можно скорее в дыхание без слов, а потом в ее вчерашний стон-воркованье. Это единственная благодарность, которую тебе не стыдно будет принять. Раб Люсьены. Раб, уже с избытком вознагражденный охватившим тебя пылом. Кровать ждет».
Обежав в один миг всю вселенную, мой ум без труда оправдал мое исступление. Где во всем мире найти идол более достойный поклонения, чем тело Люсьены, совершенное, как самое прекрасное творение, чудесным образом соединенное с мыслями Люсьены, с благородством Люсьены, с ее внимательностью, ее пылом, с грацией ее благодарности? Куда погрузиться по более высоким побуждениям, чему пожертвовать собой с более легким сердцем, в чем без сожаления раствориться?
* * *
Так мы остались в Руане три лишних дня. И как-то само собой время распределялось в эти три дня одинаково.
Утром прогулка, подобная той, о которой я только что рассказывал. Самые обыкновенные разговоры, среди которых мелькнет порой любовная мысль и потом не перестает больше змеиться. У меня сначала умеренное возбуждение, но с каждой минутой мне все труднее и труднее сдерживать его. Я справляюсь с ним не силой привычки, а силой возникшего ритуала. Мое желание лишь растет от подчинения известного рода церемониалу.
Послеполуденное время проходило в комнате, в «царстве плоти». Мы входили в него и следовали по нем каждый раз одними и теми же путями, повторяя с педантической точностью все, что делали накануне.
Вечером мы ходили куда-нибудь в кафе, где было много людей, и смотрели на них. Люсьена говорила мало. Она не переставала думать о новом мире, который она посещала вместе со мной. Когда я спрашивал ее: «О чем ты думаешь?», она отвечала: «Об этом мужчине и этой женщине, что сидят вот там: вернее, о том, что я думала бы о них прежде, и о том, как это все было ничтожно. Когда я видела мужчину и женщину, входящими вместе в зал, как вот эта, я представляла себе их связь так слабо. Теперь же представляю себе ее вполне отчетливо. Достаточно, чтобы женщина слегка улыбнулась, глядя на мужчину, или мужчина блуждал глазами по ее телу».
* * *
Когда наше путешествие возобновилось, стало трудно продолжать этот ритуал. Мы старались устроиться так, чтобы время от времени посвятить плотской любви целую половину дня. Но по большей части приходилось довольствоваться более кратким временем. При выборе его я считался с намерениями Люсьены, стараясь в то же время соблюдать два правила, казавшиеся мне весьма важными, которые иногда мне очень трудно было согласовать: во-первых, не пропускать ни одного дня, не почтив так или иначе тела моей жены; во вторых, всячески заботиться о том, чтобы наша любовная жизнь не приняла характер чего-то машинального (ритуал и машинальные действия бесконечно различаются между собой); в частности, отказываться от обладания каждый раз, когда недостаток времени, усталость или неподходящие условия грозили превратить его в действие, которое совершают лишь бы от него отделаться. Мне хотелось, чтобы в глазах Люсьены «единение тел», которое она так чудесно ожидала и восприняла, оставалось нераздельно связанным с самым бодрым и просветленным состоянием живого тела.
Она также придерживалась этого взгляда. Разумеется, подобно мне и с еще ярче выраженным милым суеверием она страшилась пропустить хотя бы один день без посещения «царства плоти». Но когда обстоятельства не позволяли большего, она умела выбирать одну какую-нибудь ласку и вкладывала в нее весь свой пыл.
Во время нашего путешествия я окончательно убедился, что тот плохо понял бы Люсьену, кто счел бы ее женщиной «чувственной» в обычном смысле слова, и что муж, который обращался бы с ней, как с таковой, неминуемо вызвал бы в ней отвращение к физической любви. Это обстоятельство часто служило темой моих размышлений, а также моего удивления. Вид охваченной любовью Люсьены привлекал ум и даже требовал его присутствия. Мужчина пылкий и ласковый, но неспособный построить новую систему представлений для более тесного общения с другим существом, совершил бы возле нее целый ряд глупостей.
Довольно было бы самого банального недостатка проницательности (т. е. умственного уровня среднего самца), чтобы во время этих часов любви, длившихся полдня, сказать себе, впрочем, внутренне поздравляя себя, что женщина, которую удалось получить в жены, обладает самым пылким темпераментом, умеет подолгу смаковать свои ощущения, всегда готова вносить в них разнообразие, не только податлива ко всяким опытам, но смела, порою предприимчива, наконец, способна искусно продуманным путем, никогда не оступаясь по дороге, доходить до такого неистовства сладострастия, после которого четверть или даже полчаса она лежала как в глубоком обмороке.
Я, разумеется, не стану утверждать, что Люсьена не испытывала самых живых физических наслаждений или что она придавала им мало значения. Я убежден, что сладострастие ощущалось ею самым острым образом и давало ей такое же удовлетворение, как и самой чувственной женщине. Но то, чего искала Люсьена, никогда не было сильным ощущением.
Таким образом, сделавшись мужем Люсьены, я узнал то, о чем ни одна из моих любовниц не дала мне даже подозревать, а именно, что в обширном мире любовных наслаждений существуют две почти чуждые друг другу категории, хотя житейская мудрость их не различает, а враги тела одинаково осуждают их. И, по правде говоря, некоторые внешние проявления кажутся одинаковыми в обеих категориях. Но можно утверждать, что это только видимость и что оживляющий их дух глубоко разделяет их.
С одной стороны, есть проявления любви, образующие то, что может быть названо техникой полового наслаждения. Любовники или супруги считают, что в сущности они вступили в союз для взаимной выгоды. Они получают более полное наслаждение один благодаря другому, чем получили бы его раздельно. Их отношения определяются законом обмена. Испытываемое каждым из них удовольствие есть цель и объяснение всего их общения.
С другой стороны, бывают проявления любви, тесно связанные с известного рода культом пола, быть может, унаследованным от древнейших времен, а может быть, каждый раз вновь изобретаемым и воссоздаваемым отважными душами, способными поддержать его внутренний огонь. Этот культ опирается на две основные идеи: первую – что единение тел составляет величайшую тайну, выходящую за пределы обыкновенной механики жизни и граничащую со сверхъестественным, и вторую – что поклонение телу существа другого пола, когда это тело находится в состоянии свежести и во всем своем великолепии, выражаемом словами молодость и красота, является для человека способом поклонения неведомому, но подлинному божеству, которое скрывается за живым телом и пользуется различием полов, чтобы предложить каждому из нас близкий и осязаемый (пожалуй, также недолговечный) кумир.
Каждый жест, каждая поза влюбленной Люсьены дышали этим обретенным ею культом. Она не останавливалась перед самой смелой лаской, если видела в ней новый и более трепетный способ воздать поклонение телу своего супруга. Но для нее было бы напрасным оскорблением, которое, быть может, навсегда вывело бы ее из состояния благодати, если бы ей подсказали какую-нибудь другую ласку, в которой, несмотря на всю свою предупредительность, она увидела бы лишь желание более сильного ощущения или каприз похоти. И в самом акте обладания она с готовностью отвечала на все, что находилось в согласии с этой тайной единения тел. Но муж, который не разобравшись в природе ее пыла, попытался бы увлечь ее на путь чистого разврата, почувствовал бы внезапно, как она холодеет в его объятиях.
Все это объясняло также природу настроения, в котором я находился в течение этого периода. Частота и продолжительность наших объятий, затрата нервной энергии и постоянное возбуждение вместе с утомлением от путешествия могли бы вызвать у меня иногда чувство усталости. Или же меня мог бы охватывать в иные минуты тайный стыд, чувство отвращения к этим плотским радостям, которыми меня засыпали. Не заходя так далеко, я мог бы прийти к заключению, что поступаю вполне правильно, пользуясь обстоятельствами, которые жизнь не слишком расточает, особенно с такой удачей, но что вакации ума не будут вечными, и мне надо рассчитывать на его снисходительность, чтобы он не задавал мне слишком много вопросов, когда снова займет во мне нормальное место.
Однако, я не испытывал ничего подобного. Мне вовсе не приходилось бороться ни с упадком сил, ни с тайным отвращением. Мое приподнятое настроение оставалось ровным, мой оптимизм устойчивым и вполне сознательным. Каждый час я готов был предаваться любви с Люсьеной, и кровать заранее рисовалась в моем воображении, как заманчивое и благотворное место. Я ничуть не боялся «возвращения» ума по той простой причине, что он вовсе не представлялся мне отсутствующим или занявшим неодобрительную позицию. Словом, ум не внушал мне никакого беспокойства. Он глядел на мои поступки, нимало не смущаясь. Я прекрасно сознавал, что не низвергаюсь в пропасть. Я думал о тех развратниках, которые из глубины своего падения ожидают какого-то ангельского искупления и считают, что скорее его заслужат своим уничижением. Вспоминал я и о той пресловутой борьбе духа и плоти, о которой говорят, что она рождает настоящие жертвы. Я не относился к ней с улыбкой. Я не видел в моем случае ни борьбы, ни жертвы.
Я не отношусь пренебрежительно к тому обстоятельству, что мы были мужем и женой. Даже самые завзятые скептики среди нас, смеющиеся при трезвом взгляде на вещи, над мэром и его шарфом и не придающие в глубине души никакой цены всему, что в женитьбе является юридической условностью, обрядностью, административной или правовой санкцией, гораздо больше, чем сами это думают, бывают тронуты тяжеловесным одобрением общества, выражающимся в этих формах. Действительно, сознавать, что громадное общество, обыкновенно столь сурово осуждающее удовольствия людей, с улыбкой относится к вашим любовным объятиям, поощряет их и готово удивляться их умеренности, далеко не пустяк, как бы это ни отрицать. И когда пройден первый пояс комических образов и раздражающих мыслей, положение «молодоженов» в обществе приобретает вдруг какое-то величие. Кажется, будто общество окружает их кольцом, одновременно изолируя их и покровительствуя им, возбуждает их знаками и криками: «Бросайтесь в объятия друг к другу, ты, красивый молодой самец, и ты, красивая молодая самка. Прижимайтесь друг к другу, исступленно сливайтесь, насыщайтесь друг другом, теперь все позволено. Собравшиеся, затаив дыхание, радуются вместе с вами». Быть может, это также возбуждает скрытое в глубине нас существо и так же подхлестывает молодых супругов, как возбуждает и подхлестывает быка и тореро пустая арена, окруженная тесным кольцом зрителей. И пока длится все это колдовство, может ли возникнуть вопрос об угрызениях совести или об усталости?
Я не настолько глуп, чтобы не признавать этого. И в конце концов я ничего не имею против, чтобы в чреслах молодоженов к другим силам прибавилась еще и эта. Что же касается лично наших супружеских отношений и их дальнейшего развития, то я допускаю, что некоторая идея законного брака, включая и социальное ее содержание, никогда не переставала оказывать влияние на Люсьену. Сам же я был мало подготовлен для восприятия этого влияния. И в первые недели нашей совместной жизни то чувство полноты, о котором я говорил, обязано было гораздо больше воссоздаваемому вокруг меня своеобразному культу пола. Он вовлекал меня в свою атмосферу. Мне не было надобности составлять о нем суждение, я просто сообразовался с ним. Он требовал от меня признания не столько умом, сколько при помощи приятных и возбуждающих действий. Но мой ум не противился ему. Он различал в этом направлении обширные новые перспективы. Он смутно усматривал также отмщение за те биологические мысли, которые мучили его несколько месяцев назад. У меня, разумеется, не было досуга как следует выяснить все это. Сидя в вагоне и лаская Люсьену глазами или устремив жадный взор на тот или иной изгиб ее тела, на то или иное пересечение линий ее контура, я, конечно, не мог серьезно обсудить никакой проблемы. Но я чуял, что ко мне возвращаются необъяснимыми путями уверенность и надежда.
Такие слова, как «тело Люсьены», «тело женщины», «любимое влюбленное тело» точно хватали меня за шею и пригибали к находившемуся передо мною телу, как будто самый потаенный из его изгибов скрывал в интимной теплоте своей магическую контридею, способную прогнать те мысли, что стремительно овладевали мной три месяца тому назад, иссушая весь доступный моему уму мир живых существ.
Я принимал этот культ пола в той мере, в какой утверждался теперь в моем уме «культ женщины». Прежде одни эти слова приводили меня в раздражение. Я видел в них или выражение низкопробной литературы, какого-нибудь сентиментального романа, или же пошлость самца, раздираемого своим желанием, но слишком жалкого, чтобы простосердечно признаться в нем; в лучшем случае довольно трогательную физиологическую признательность, но того же интеллектуального порядка, что признательность желудка за хорошую пищу.
Теперь я не довольствовался отправлением этого культа. Я дошел до того, что стал приписывать ему силу очевидной истины. К телу женщины, осуществляющему все свое определение, воплощающему всю свою красоту, снабженному всеми своими сексуальными атрибутами, женственному и женскому во всех своих частях (ни одного изгиба, ни одного кусочка от головы до пят, где бы идея пола не была умилительно выражена), я не представлял более естественного отношения со стороны мужчины, чем отношение обожания. Я видел здесь повиновение, сравнимое, хотя и более сложное, с повиновением ума геометрической истине. В обоих случаях человек не может не соглашаться с очевидностью.
* * *
Предшествующие замечания и их тон могут навести на мысль, что в течение всего этого периода мои критические способности бездействовали, а ум служил лишь для того, чтобы комментировать мою страсть. Не скажу, чтобы свобода суждения сохранилась у меня в полной мере. Но свобода мысли не исчезла. И если я, может быть, заранее согласился с моими выводами, это не мешало размышлениям, приводившим к ним, сохранять полную беспристрастность.
В иные минуты (например, ранним утром, когда мне не хотелось спать, или несколько часов спустя, когда я одевался) я неукоснительно говорил себе: «Если взглянуть со стороны трезвым взглядом, то вся эта история сильно упростится. Это классический случай страсти. Когда человек охвачен припадком сексуальности, понятно, в игру входит все его существо. Не бывает любви без фантасмагорий. Так как у тебя известный склад ума, то ты настраиваешь себя в ином направлении, чем это сделал бы приказчик из мануфактурного магазина (или элегический поэт, или светская барышня). Но по существу это имеет такую же цену. Ты увлечен Люсьеной, как до сих пор не был увлечен никакой другой женщиной. Твоя законная жена в данный момент оказывается самой возбуждающей и привлекательной любовницей из всех, каких ты знал до сих пор. В конце концов это большое счастье. Пользуйся же им, пока оно еще длится. Но не лги самому себе, не вызывай улыбки у человека, которым ты был и каким ты рано или поздно опять сделаешься, несмотря на всю эту сексуальную мистерию».
К этому я добавлял: «Фантасмагория, сочиненная твоим умом, не более как отражение фантасмагории Люсьены. Вот у нее это явление представляет несомненный интерес. И разве ты не видишь, как просто оно объясняется? Люсьена вступила в брак, будучи исключительно чистой (и телом и даже воображением). К тому же в умственном отношении она значительно выше среднего уровня. Отсюда наличие тонкого чувства стыда, которое очень трудно победить. Ведь только у глупой девушки стыд рассыпается при первом же толчке. С другой стороны, она чувственна. Сама того не зная, она принесла на брачное ложе дарования настоящей жрицы любви. Могла ли она при этих условиях тотчас же признаться себе в том и без всяких изворотов удовлетворить потребность, которая в силу многих причин должна была поразить ее и даже оскорбить? И вот она сочинила оправдывающий все миф. Теперь она находит способ позволить себе (и тебе также) разные выдумки в области чувственности, не выходя за пределы этого мифа. Ей кажется, что она разыгрывает нечто вроде священной драмы, когда она дает или принимает какую-нибудь весьма смелую ласку, очень реально утоляющую ее. Такими, вероятно, являются хорошенькие и пылкие добродетельные жены (о них-то ты и не подумал), которые умеют находить в своей совести хорошее оправдание актам сладострастия, говоря себе, например, что если бывает много хлопот с ребенком после его рождения, то не следует также слишком скупиться, когда речь идет только о его зачатии или даже о простых планах, о предварительных упражнениях. В конце концов все это очень мило. И лишь дураки могут на это жаловаться. Неужели из любви к логической последовательности ты предпочел бы, чтобы Люсьена сказала тебе: „Фуй! Так это и есть любовь?“»
* * *
В сущности, подобное толкование не было для меня антипатичным. Если оно и охлаждало немного мой недавний любовный лиризм, зато льстило чему-то гораздо более старинному, а именно – складу моего ума. А когда человек не сентиментален, то он больше всего бывает тронут лестными замечаниями о его уме. Чего он только не дал бы, какими душевными и телесными благами не пожертвовал бы, чтобы получить новое подтверждение своей способности всегда правильно судить о вещах!
И теперь еще я не желал бы ничего лучшего, чем вернуться к этому объяснению. Но я считаю его невозможным, – невозможным, по правде сказать, скорее в силу общих соображений, а не конкретных доводов. Я хочу сказать этим, что оно, в лучшем случае, пролило бы свет на поведение Люсьены при открытии ею «царства плоти». Но тогда последующие события стали бы еще более странными. Я вовсе не облегчил бы их понимание устройством пологих подступов, а, напротив, продолжил бы равнину до самого подножия крутого, отвесного подъема.
Само собой разумеется, что я стал отдавать себе в этом отчет не сразу. Однако, я чувствовал, что это была одна из тех теорий, которая на известном расстоянии от фактов удовлетворительно объясняет их, избавляя вас от более глубоких изысканий, но, будучи поставлена лицом к лицу с ними, теряет весь свой апломб.
Поведение Люсьены было таким безыскусственным. Все в ней казалось таким естественным и так проникнутым умом. Можно ли было допустить, что она хитрит с собой? Если она играла для себя комедию, ей нужно было иметь исключительное самообладание, чтобы ни разу не сбиться с роли в самые захватывающие моменты и перед внезапными соблазнами наслаждения. Но главное, тогда в ней была бы заметна двойственность. Я не видел бы так свойственного ей внимательного, ясного взгляда (от прилива страсти он темнел, загорался, но не утрачивал ясности). Она не говорила бы мне о теле с таким неподдельным увлечением, а минуту спустя не могла бы с такой непринужденностью переводить разговор на другие темы. Ибо Люсьена, великая жрица любви, ничуть не была одержимой. Когда прошел угар первых дней, все интересовало ее, как и раньше. Она извлекала пользу из нашего путешествия, воспринимая всякого рода происшествия и красоты с полной ясностью ума. Каждой вещи она, по-видимому, отводила все подобающее ей место. Но плотская любовь сохраняла свое царственное положение. И именно потому, что никто его у нас не оспаривал, все шло прекрасно.
Раз только я для шутки подверг ее испытанию. Мы приехали в Сент утром, и по всему было видно, что послеполуденные часы мы проведем в комнате. По этому поводу между нами всегда царило полное согласие, и нам никогда не приходилось спрашивать друг друга. Но тут я изменил этому правилу и сказал Люсьене:
– Город, по-видимому, очень разбросан. То, что в нем интересно, не сгруппировано в одном месте, и нам не удастся все это увидеть за один раз. А ведь ты знаешь, что завтра после завтрака мы должны уехать отсюда. Что ты скажешь на это?
Она взглянула на меня, слегка покраснела и как будто стала обдумывать решение. Затем просмотрела путеводитель, который я ей дал, и сказала с оттенком нежной грусти в голосе:
– Когда мы разлучимся… (С самой нашей свадьбы она ни разу не намекала о предстоящей разлуке, вызываемой родом моей службы. Никогда также я не видал ее по-настоящему грустной.) Когда мы разлучимся, интересно знать, о чем мы будем больше всего сожалеть?
Это было честно, чисто с любовной точки зрения и в сущности верно.
Если Люсьена не была одержимой, то не было ли у нас общей навязчивой идеи? Пожалуй, это можно было подумать, судя по тому, какое место физическая любовь занимала в наших мыслях и поступках. Но слово одержимость звучало фальшиво. И каждый раз, когда я хотел убедиться в этом, мне стоило только вызвать в памяти мой единственный, но характерный опыт половой одержимости.
Мы так мало походили на больных, что я даже не знаю, правильно ли было говорить о страсти. Нас скорее можно было назвать людьми, которые нашли в одно и то же время и устойчивое верование, и новое жизненное равновесие. На основе этого нового равновесия и происходило то, что Люсьена назвала «единением тел», – одно из таинств культа пола. Эта связь между двумя телами проявлялась во всей своей полноте лишь в акте обладания. Но на самом деле она служила фоном всей нашей обыденной жизни, была подпочвой всей нашей деятельности, всех разнообразных движений наших мыслей и слов. Если она и приводила, насколько можно часто, к привилегированным моментам обладания, она этим не довольствовалась. Среди нашего любовного пыла я испытывал не столько желание мимолетного обладания, похожего на яркую вспышку молнии, сколько стремление к какому-то непрерывному слиянию. Я думал, что на нашем месте живые существа с другим строением, может быть, осуществили бы его, и мне хотелось верить, что для завершения идеи любви на земле существуют животные, способные оставаться спаянными в акте совокупления по целым месяцам. Да и для нас самих, быть может, было бы достаточно некоторых перемен в привычных взглядах на общественные приличия, достаточно перенестись в общество, где люди не обращали бы внимания на жесты влюбленных, и нам удалось бы еще более сократить или ослабить перерывы в слиянии тел, вызываемые различными обстоятельствами. Я представлял себе нас в несущемся по Франции поезде, уже не сидящих скромно один против другого в качестве вполне корректной молодой четы, но прижавшихся друг к другу и обменивающихся легкими ласками, на которые мы бы почти не обращали внимания, так как поддерживаемое ими небольшое возбуждение и нега лишь облегчала бы нашим телам непрестанно воздействовать друг на друга, чувствовать друг друга и находиться в состоянии как бы скрытого слияния. Или даже я видел нас в объятиях друг друга, причем каждый ощущал бы тело другого в форме тонкого наслаждения, что не мешало бы нам в то же время любоваться менявшимся видом местности, разговаривать, предаваться воспоминаниям и, пожалуй, лучше, чем когда-либо, воспринимать явления внешнего мира, чувствовать его красоты, быть более способными понимать внушаемые им темы мечтаний и разговоров, короче говоря, уметь создавать из «единения тел» спокойное и глубокое условие жизни, сделать его неотделимым от интимного существа каждого из нас. Ведь обращение крови в нашем теле не мешает нам обсуждать самые сложные вопросы, и если оно ускоряется, то лишь увеличивает подвижность и остроту нашего ума.
Что же касается того, хватило ли бы на это нервной энергии, то это вопрос особый. Хотя нет ничего невероятного в том, что в конце концов она распределилась бы иначе, и расход ее упорядочился бы. Быть может, в первобытных условиях так же опасно размышлять не переставая, как и испытывать по целым дням легкое возбуждение или даже любовное наслаждение. И кто знает, не бывает ли иногда женщина готовой дойти до этого? Я избегал вызывать у Люсьены признания, которые могли бы породить в ней беспокойство или открыть в ее любовном пыле значительную долю чувственности. Но меня ничуть не удивило бы, если бы я узнал, что в иные дни любовное возбуждение ни на минуту не покидало ее, а непрестанная мысль о единении тел, державшая ее ум под своим очарованием, откликалась в ее теле столь же непрестанным ощущением неги, которое нервы переносили столь же хорошо, как и удовольствие дышать горным воздухом.
Подобные предположения, когда их разбираешь холодным умом, производят впечатление если не безумия, то какой-то порочной фантазии. Но когда их преподносит вам действительность, они кажутся гораздо более нормальными, и нужно совершить над собой насилие, чтобы усмотреть в них что-либо тревожное. Во всяком случае, я не считаю их недостойными внимания. Тех, кто стремится постигнуть суть вещей, они подводят непосредственно к пределу разумения.
* * *
До самого последнего времени я занимался этим трудом, никому не открываясь. Нечего и говорить, что не раз у меня возникало искушение довериться другому главному свидетелю событий и даже посоветоваться с ним по поводу останавливавших меня затруднений. Но желание зависеть только от моих собственных мыслей превозмогло. Взаимная проверка воспоминаний подобного рода, не говоря уже о ее стеснительности, казалось мне, заключает больше неудобств, чем преимуществ: она мешает автору сосредоточиться, легко поддаешься мысли, что добрался до истины только потому, что удалось прийти к соглашению, а главное, робеешь друг друга. На расстоянии, которое отделяет нас от этих пламенных недель, у меня не хватило бы смелости подвергнуть обсуждению столь живые воспоминания. Или, вернее, они бы даже не возникли. Я стал бы вспоминать с осторожностью.