Текст книги "Люсьена (др. перевод)"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
IX
В отеле я встретилась с Мари Лемиез, которая пришла минуты на две, на три раньше меня. Я была ей рада. Мне показалось, что стоит мне сесть за один стол с ней, и во мне возникнет чувство безопасности, ко мне вернется уверенность.
Но между первой и последней ложкой супа во мне успело пронестись головокружительное размышление, в котором всего замечательнее было то, что оно не имело почти никакой связи ни с впечатлениями дня, ни с присутствием Мари. В тот миг оно представлялось мне, как что-то важное. Мне бы хотелось иметь возможность внутренне рассказать его, словно, чтобы лучше понять его ценность и помешать ему улетучиться. Но хотя мне и показалось, что оно влечет за собой возвышенные мысли, хотя оно, может быть, и стоило рассуждения о жизни, оно было совершенно далеко от слов, как те мечтания, в которых мы довольствуемся воспоминанием о прогулке в лесу, о повороте дороги и о цене небес, слишком захватывающем, чтобы его можно было назвать.
Однако оно меньше всего походило на ряд легких видений. Каждый миг размышления навязывался мне, с почти материальной силой заставлял меня чувствовать свое прохождение. Я внезапно видела то одну сцену из моей повседневной жизни, то другую; мое присутствие здесь, потом там; и всякий раз это было сборище существ, созданное с большой силой; подробности, которых не придумаешь, неожиданно блестящие, как доказательства; но, главное, каждый раз все это давило на мою мысль; каждое видение было в то же время и сжиманием, напоминающим рукопожатие или биение сердца. Каждая из этих быстрых пульсаций не только не причиняла мне страдания, но была мне более приятной, хотя я и сознавала, что сильно на них растрачиваюсь и что разум не в состоянии долго это выдержать.
Когда я отрешаюсь от странной прелести этих мечтаний и придерживаюсь только их смысла, мне кажется, что все сводилось к тому, чтобы сближать в стремительном движении обстоятельства моей тогдашней жизни, при которых я привыкла встречать других людей, сопоставлять или сливать мою личность с другими; к тому, чтобы ясно различать, что для меня отсюда возникают не различные облики существования, а несколько отдельных существований, плохо связанных между собой, несколько несоизмеримых оценок меня самой, несколько несогласованных способов переживать счастье или долг. И я отлично отдавала себе отчет в том, что для того, чтобы действовать сознательнее, чем животное или флюгер, нужно было бы обладать способностью постоянно иметь перед глазами этот вихрь раздельных мыслей или, по крайней мере, сохранять в уме все их совокупное значение.
Первые слова Мари Ламиез выросли рядом с моими размышлениями и, не задевая их, все-таки заставили их понемногу отступить. Я почувствовала, что они удаляются, исчезают из моих глаз и, как дым, гонимый ветром, углубляются во внутренний мрак, откуда, может быть, никогда не выйдут.
С той минуты я почувствовала себя очень внимательной к присутствию Мари Лемиез, а также очень занятой воспоминаниями о проведенном дне. Я даже поняла, что надо попытаться согласовать эти воспоминания и это присутствие.
Конечно, не было и речи о том, чтобы быть совсем откровенной с Мари. Но было невозможно оставлять ее дальше в полном неведении.
Какую найти увертку? Как овладеть собой настолько, чтобы придать моему рассказу как раз подходящий оттенок? Я знаю, что Мари ни слишком подозрительна, ни слишком прозорлива. Но мне трудно не приписывать ей моей собственной проницательности. Если я не буду действовать с совершенным искусством, я сама начну искать в ее глазах коварную мысль, о которой она и не воображала, и увижу в них мое смущение непомерно увеличенным.
Я переходила от застенчивости к смелости и обратно. Внезапно я воспользовалась одной из этих волн мужества, чтобы броситься вперед:
– Скажите-ка, Мари, вы никогда не говорили мне о некоем г-не Пьере Февре, который, по-видимому, довольно часто бывает у Барбленэ. Вы должны были иной раз встречать его. Я его уже видела раньше, но сегодня особенно мне пришлось быть с ним вместе довольно долго. Мы с ним говорили о разных вещах. Так как он тоже шел в город, он проводил меня часть пути. У меня впечатление, что он в близких отношениях с семьей. Он, кажется, их кузен. По-видимому, он совсем другого круга. Это не мешает ему быть любопытным элементом в знаменитой среде Барбленэ, и мне хотелось бы знать, что вы о нем думаете, какое впечатление он на вас произвел, как вы располагаете его в общей картине. Действительно, вот пункт, с которым мы не считались. Вот пробел в нашем, столь добросовестном, изучении семьи. Знаете, ведь это очень досадно, не пришлось бы нам переделывать всю нашу великолепную работу сызнова. Я удивлена, как это вы, ученая, упустили этот факт – разве что вы совсем о нем не знали. А? В науке нет фактов, которыми можно было бы пренебречь. Что вы на это скажете, милая Мари?
Я стала очень многоречивой. Я чувствовала, как во мне возникает час болтовни, смешливой, поверхностной и, при желании, лживой.
Мари ответила мне спокойно:
– Ах, да! Г. Февр, правда. Мне его представляли. Я даже обедала с ним.
– С ним?
– Да, у них.
– Он ухаживал за вами?
– Почему? Нет, он не ухаживал за мной. Помню, он много говорил. Он даже слишком много говорил. Г-жа Барбленэ, со своей провинциальной вежливостью, сказала что-то вроде того, что я настоящая ученая, что я произвожу перед своими ученицами изумительные опыты, что ни один инженер не мог бы состязаться со мной в вычислениях и что до знакомства со мной ее дочери никогда не поверили бы, что женщина может столького достигнуть в подобных занятиях. Тогда он углубился в физико-математические вопросы; это были просто намеки, но одна мысль влекла за собой другую. Он вспоминал то, чем когда-то увлекался. Он стал говорить, что обидно пробыть два года на специальных курсах, пройти весь курс политехнической школы и иметь не знаю сколько дипломов, чтобы стать чем-то вроде управляющего отелем – он, кажется, ведает административной частью, снабжением на большом пассажирском пароходе. Он совсем забыл о присутствии Барбленэ или, вернее, об их уровне, потому что иногда как будто спрашивал их мнения, и было смешно слушать, как он сожалеет перед этими людьми о временах, когда он думал, что открыл общее уравнение вязкости газов. Да, надо было видеть, как он потрясал десертным ножом, держа его за кончик лезвия, и впивался в папашу Барбленэ тревожным взглядом, как будто папаша Барбленэ мог отпустить ему вдруг потрясающее возражение.
– А не было ли это способом ухаживать за вами?
– Если хотите; однако, я не думаю. Мое присутствие возбуждало в нем целый ряд мыслей, которые он давно потерял из виду и к которым возвращался с удовольствием. Он и произносил их вслух.
– А не был он рад заодно слегка поразить Барбленэ? Особенно барышень?
– Нет, у меня не было такого впечатления. Это даже довольно любопытно. Казалось, будто он ведет себя совсем так, как эти невыносимые люди, которые позируют для галерки, а на самом деле было как раз наоборот. Вы скажете, что я очень неясно выражаюсь? Вы знаете, я…
– Нет, я понимаю вас. И вы встречали его и другие разы?
– Да, кажется, два или три раза, но на ходу.
– Вы мне не говорили об этом.
– Ну да, обед, о котором я говорю, был до того, как вы познакомились с Барбленэ. И потом, признаюсь вам, я никогда об этом так много не думала, как сегодня… Но почему? Вы придаете особое значение этому господину?
– Я? Ничуть. Но так как это единственный молодой человек, бывающий в доме, невольно спрашиваешь себя, не имеет ли семья видов на него.
– Да, это правда. Я вспоминаю, что в свое время думала об этом.
– Вы ничего не заметили между ним и сестрами?
– Ничего особенного. Он обращался с ними просто, как с маленькими родственницами. Впрочем, если бы что-нибудь затевалось, я бы знала об этом. Что бы вам ни послышалось тот раз в словах папаши Барбленэ, я знаю все домашние тайны. Г-жа Барбленэ ежеминутно советуется со мной и о вещах гораздо менее важных. Так было с уроками музыки. Дочери тоже. Папаша Барбленэ в счет не идет. Он отводит вас в угол, чтобы стонать над тем, как воспитывают его дочерей, и иногда смотрит на меня косо. Но все решается без него. Знаете, меня бы не удивило, если бы он подумал о таком браке. Это в его стиле. Он уж видит себя несчастным отцом двух ученых старых дев и, во избежание такого горя, готов выдать их замуж за стрелочника. Но на самом деле он ничего не может. Г-же Барбленэ нужен, собственно, не совсем такой зять. Нет. Скорее инженер их железнодорожного Общества, в пенсне, «окончивший первым номером» политехническую школу, – так у них говорится; все, о ком я слышу, поступили и окончили «первым номером», – и обладающий солидным состоянием.
– Да… Значит, вы думаете, что если бы там существовал какой-нибудь проект насчет этого г-на Пьера Февра, вы бы знали о нем?
– Безусловно.
* * *
Я постаралась насколько можно продлить вечер с Мари Лемиез, хотя она дала мне понять, что ей нужно работать. Я не боялась остаться одна. Но одиночество, без сомнения, снова поставило бы меня лицом к лицу с мыслями и впечатлениями дня, и я видела, как они поджидают меня толпой. И хотя мне не терпелось вольно слиться с их суматохой, хотя я заранее была уверена, что получу от этого ценное возбуждение, я все не чувствовала себя достаточно подготовленной к этому торжественному внутреннему событию.
Было одиннадцать часов, когда я вернулась к себе. Да, окончания дней не похожи друг на друга. И если бы у меня хватило мужества призвать весь накопившийся у меня за жизнь опыт, я бы охотно сопоставила в размышлении, которое развивалось бы, как фриз, то, как душа сбрасывает свой ежедневный груз. Может быть, это было бы полезно для счастья. Думаю, что, во всяком случае, в этом было бы утешение. Но я еще недостаточно стара.
На этот раз небольшое пространство моей комнаты произвело на меня впечатление волшебной ограды. И я увидела, что нечего расчитывать на что-то вроде пережевывания, как я могла бы того ожидать. Восстанавливать по порядку все события дня, минуты разговора у Барбленэ, положения действующих лиц, неожиданное поведение Пьера Февра, нашу длинную прогулку вдоль темных улиц, то, что он говорил мне, то, как я держалась, наконец, встречу с Сесиль… Нет. Все это, конечно, имело некоторое значение; все это еще нужно было рассмотреть, но не сегодня. Или, во всяком случае, сейчас такие мысли были мне неприятны.
В то время, как я распускала волосы, и гребенка, брошенная мной, скользнула с легким шумом по мрамору комода, мне представилась церковь, выходящая на большую холодную улицу предместья, улицу с трамвайными столбами, порывами ветра и ломовыми; женщина, которая идет по улице, видит церковь и заходит в нее. У этой женщины всякие неприятности, и если она входит в церковь, то это и для того, чтобы больше не думать о них, и для того, чтобы подумать о них лучше.
Потом мои глаза остановились на гребенке, позабавились изучением ее выгиба и отсветов, видом мрамора, блестевшего вокруг. Я пожалела, что больше не ребенок. Будь я еще маленькой, я знаю, чем стала бы гребенка: санями в северной стране, санями, остановившимися в огромной степи. Печальное солнце озаряло бы ровный снег. Может быть, люди в санях услышали бы волчий вой, может быть, одна из лошадей запряжки околела бы от холода.
Когда я легла, я заметила, что не хочу спать и не боюсь бессонницы. Я удивлялась легкости, с которой мы иногда живем, непринужденности, с которой существуем. Бывают дни, когда нам удается убить время, только цепляясь за нить интересных мыслей; мы страшно боимся, чтобы они нас не покинули, мы льстим им изо всех сил. На этот раз я не нуждалась даже в мыслях. Кровать принимала меня не так, как всегда. Она сообщала мне не столько ощущение отдыха, сколько ясность, подобную той, которую внушают возвышенные и покойные места. Я чувствовала, как во мне рождаются слова вроде «чистота вершин».
Понемногу мне удалось различить странную мысль, которая мне очень нравилась и которая в ту минуту показалась мне совершенно ясной. Пытаясь ее выразить теперь, я замечаю, насколько это трудно; хотя я не перестаю признавать за ней волнующее значение. Это было что-то вроде следующего, но с бесконечно более богатыми оттенками и совсем другой силой убедительности.
Я говорила себе, что в обыденной жизни наше тело вынуждено постоянно иметь дело с предметами, с определенными местами и что оно находит их каждый раз такими, какими оставило их накануне, так же расположенными и размещенными. Кровать, комод, этажерка, окно – все осталось на том же расстоянии, все эти вещи обмениваются сегодня теми же взглядами, что и вчера, и так же их скрещивают. Мое тело тоже, хотя и движется, проходит, в конце концов, по тем же местам, вытягивается на кровати, которая не сдвинулась. Но не кажется ли мне вдруг, что те же места, те же предметы, то же тело, находясь в пространстве, которое я назову видимым, занимая в нем точно определенные места или заняв их снова после обычных маленьких круговоротов, все это время существовали также и в другом пространстве, незримого порядка, и испытывали там огромные перемещения, описывали там странные орбиты, которые установили совершенно новые расстояния между ними, которые придали им теперь совершенно новые положения, то более трудные, то более удобные; так что привычные вещи и я в действительности никогда не находимся дважды в одинаковых отношениях; так что я никогда не стою одинаково на пути мировых дыханий и, как дом, колдовски перенесенный ночью с холма в долину и с севера на юг, мое тело изумляется тому, что бывает то хорошо «расположено», то плохо.
Да, не проникая в его тайну, я иногда замечаю это волшебство, ловлю его на месте почти что собственными глазами. Помню, бывали вечера, когда эта же кровать казалась мне помещенной в какой-то низменности, ужасно далеко от всяких высот, а надо мной неслись унылые пространства; словно земля разверзлась понемногу под тяжестью моего тела; и подсвечник на ночном столике уже далеко отстранился от меня, отдален от меня в область, ставшую для меня недостижимой; и я видела, как потолок моей комнаты отступает и теряется в высоте, подобно небосводу.
* * *
Я еще не помышляла о сне, когда часы пробили полночь. Эти часы я, наверное, слышала много раз, но не обращала на это внимания и не спрашивала себя, где они могут находиться. Звуки неслись издалека, может быть, из церкви или монастырской часовни.
Еще не прозвучал двенадцатый удар, как забили еще одни часы. Я слышала и те, и другие очень отчетливо. Но они никого бы не разбудили, не прервали бы ничьего размышления. Ничего не могло быть осторожнее этого возвещения часа, задушевнее этих двух, тем не менее всенародных, голосов.
Сперва меня охватило чувство ожидания. Я была уверена, вероятно, потому, что рассеянно уже замечала это, что и те и другие часы пробьют еще раз. Мне показалось, что тело мое сжимается или, вернее, что равномерное объятие охватывает его со всех сторон. Дыхание между губ, которые приоткрылись, слегка дрожа, стало короче и напряженнее. Особенно я чувствовала верх груди, словно здесь находилась хрупкая ограда моей жизни. Изнутри частыми ударами стучало сердце; но снаружи должны были последовать двенадцать ударов тех и других часов, легкие и неодолимые. Вдруг, в самом деле, первые часы снова забили полночь. Вторые, немного нагнав их, зазвучали почти тотчас же. Оба звука чередовались, едва различимые. Но сила их проникновения увеличивалась этим, словно мое существо не было подготовлено к защите против такого союза. Один из звуков открывал рану, а второй не давал ей закрыться. А мое сердце посылало свои биения им навстречу. Казалось, эта тройная вибрация старалась соединиться, опьяненно обняться на обломках моей жизни.
«Больше ничего! – хотелось мне сказать. – Удар! Еще удар, и от меня не останется больше ничего!». И этот нелепый крик облегчил бы меня, если бы стыдливость не остановила его на моих губах. Я не смела призвать молчание моей комнаты в свидетели тайны, которая совершалась с моим телом и которая оставалась неясной, пока не имела названия. Мне хотелось обрести простоту святых и сивилл, их смелость облегчать себя, словом, искупать мучения криком. Но мы разучились утолять себя; какой-то ложный стыд всегда удерживает нас. Уравновешенные глаза Мари Лемиез присутствовали в этой комнате. Пространство вокруг меня не было совершенно очищено от осторожных призраков. Каким-то образом, я не знаю откуда, матери моих учениц смотрели на меня. Спокойнее, Люсьена! Дрожащая Люсьена! Спокойнее. Где ты, по-твоему? И не пробил ли это уже последний удар?
X
На следующий день в десять часов я едва закончила свой туалет. Мне не удавалось рассердиться на себя за это непривычное опоздание, и в то же время я старалась не придавать ему значения.
У меня был урок в городе от одиннадцати до двенадцати. Мне оставалось больше, чем нужно, времени, чтобы попасть на него. Я знала, что буду точной, как всегда. Но я, несомненно, смотрела на это равнодушно.
Солнце, ярко освещавшее мою комнату, смягчало прохладу воздуха. Мрамор комода сверкал тем самым блеском, который мы называем смелым, если встречаем его в глазах. Когда я дотрагивалась до него, холодное прикосновение наводило меня на мысль о весне, об утренней прогулке в оголенном лесу, потом каким-то образом вызывало во мне чувство огромной вереницы бегущих передо мной годов, длинного ряда поступков, трепещущих, как тополя на большой дороге.
Одеваясь, я разбросала вокруг немало вещей. И, по правде сказать, моя комната в этот уже поздний час оставалась в беспорядке, который подчеркивало солнце. Это не было мне так неприятно, как могло быть. Я представляла себе богатую молодую женщину, которая, бродя по комнатам роскошной квартиры, нескончаемо прихорашивается и охотно сеет вокруг себя беспорядок, который исправят менее легкие руки. Я говорила себе, что для бедной девушки я не так уж плохо выбрала себе профессию, раз она позволяет мне разыгрывать при случае леность и небрежность богатой женщины.
Вдруг я услыхала стук в дверь. Я подумала, что это письмо. Я открыла. Передо мной стоял г-н Барбленэ.
– Простите, я очень нескромен… не очень-то прилично беспокоить вас в такой час. Но я думал, что вернее вас застану.
Я пододвинула ему стул.
– Нет, нет, я только на минуту. Это просто из-за этого зонтика, он, вероятно, ваш… вы, должно быть, забыли его вчера вечером… Я подумал, что он может вам понадобиться при такой переменной погоде. Служанка могла бы его вам принести. Но у нас сегодня большая уборка. Она могла бы прийти только попозже. А мне ничего не стоило завернуть сюда.
Я посмотрела на зонтик. Это был мой зонтик. Я не помнила, чтобы забыла его накануне у Барбленэ, ни даже, чтобы брала его, идя туда.
– Мерси, но вы напрасно беспокоились.
– О, не стоит об этом говорить, не стоит об этом говорить.
Он стоял посреди комнаты, такой беспомощный, тан явно хотел остаться, так мучился тем, что должен был мне еще сказать, что я сжалилась над его смущением.
– Присядьте же, г-н Барбленэ. Вокзал далеко отсюда, и дорога в гору. Отдохните минутку.
Пока он садился, я просмотрела на лету три или четыре гипотезы, которые могли бы объяснить его поступок, и прямо перешла к самой неприятной. «Семейство Барбленэ, возмущенное обстоятельствами моего ухода, скандализованное докладом Сесиль об ее встрече, объявляет мне о моем увольнении и, чтобы смягчить для меня его горечь, рассчитывает на добродушие папаши Барбленэ».
Первое чувство отчаяния почти сразу же растаяло. Я окинула взглядом свою комнату с разбросанными вещами: «Ты была права, маленькая Люсьена, воспользовавшись сегодня утренним солнцем, чтобы минуту поиграть в богатую женщину. Через пять минут было бы уже поздно… Сумеешь ли ты опять ограничивать себя?.. А дрожь с утра до вечера, как одежда посвященной? А это глубокое пение в ушах, как будто твоя душа, развиваясь вне тебя и перемещаясь шаг за шагом, становится сводом над твоей головой и церковной музыкой? Помнишь ли ты их еще? Обретешь ли их вновь? А слезы к концу дня, есть ли они еще у тебя?».
Г-н Барбленэ говорил мне в это время:
– Конечно, если идти кратчайшим путем, подъем крутоват.
Потом:
– Для своих лет я не устаю. У меня нет привычки прислушиваться к себе. Но когда есть заботы, дело плохо. Да. У меня, должно быть, неважный вид. Я провел странную ночь, уверяю вас.
– Может быть, г-же Барбленэ хуже?
– Нет, слава богу! Ах! Никто не знает, что я отправился к вам. Вы не будете говорить об этом? Так лучше. Видите ли, вчера поздно вечером я ходил по мастерским. Была ночная смена и срочная работа. Когда я вернулся, было за полночь, – но вы никогда не были у нас во втором этаже? У каждой из дочерей по комнате возле лестницы. Наша – в конце коридора. Они должны были давным-давно спать в это время. Так вот, проходя возле двери Март, я слышу оживленный разговор, взрывы голоса, и кто-то рыдает. Я догадывался, в чем дело. Однако, я не думал, что это так серьезно. Слов нельзя было разобрать, но уже звук голосов обеспокоил меня. Я раза два постучал в дверь. Они, по-видимому, не обратили внимания. Я открыл, вошел. Март лежала или, скорее, сидела в кровати, раскрытая, несмотря на холод, и рыдала, закрыв лицо рукой. Сесиль, наклонившись к ней и облокотившись на ночной столик, говорила ей в лицо, торопливо, стиснув зубы, и была так увлечена своей злобой, что сперва даже не обернулась на меня. Я подошел. Я сказал: «В чем дело, дети мои? Вы обе с ума сошли». Март закричала мне: «Папа! папа! Она меня слишком мучит. Я ничего ей не сделала. Зачем же она терзает меня? Зачем же она приходит в мою комнату, чтобы меня мучить?». Сесиль посмотрела на меня зло, словно хотела укусить. Потом сдержалась; сделала вид, что улыбается. «Отец, не стоило беспокоиться, мы шалим, я подразнила ее. Я говорю с Март. Март глупая. Ей ничего нельзя сказать, она сразу кричит, как зарезанная. Если вы начнете ее жалеть, она не перестанет плакать. Это домашний баловень. Веньямин! Херувим!» И она поправила подушку в головах у Март.
Мне стоило большого труда вытянуть хоть что-нибудь от одной из них. Наконец, я уловил главное. Вы уже немного в курсе, не правда ли? С тех пор, как наш кузен Пьер Февр попал в наш дом, эти девочки потеряли рассудок. Я-то сразу увидел, что будут одни неприятности. С первого дня я понял, что этот молодой человек не про нас. Это достойный малый и честный, в сущности, но у него другие вкусы. Он слишком уж умен, слишком уж вылощен… да, да! Надо было быть настороже и в случае чего предупредить девочек. Но жена смотрит на вещи иначе. Ей показалось, что это отличная партия для Сесиль, и она вообразила, что если уж она даст свое согласие, то все пойдет само собой. Нечего сказать! Обе девочки влюбились в своего кузена. Которая раньше? Право, не знаю. Не думаю, чтобы Сесиль вначале так уж была увлечена. В характере, в типе Пьера Февра есть такое, что в сущности не очень бы должно подходить Сесиль. Но она немного вроде собаки, которая бросает кость, если ее никто у нее не отнимает, и готова умереть над ней, как только кто-нибудь сделал вид, что хочет ее взять. А вот Март – это очень любящая натура. Вас, например, она обожает. Уверяю вас. О, не то, чтобы она всех любила. Далеко нет. Надо ей понравиться и, знаете, в ней мало семейного духа. Но если уж она привяжется к кому-нибудь… Заметьте, что по-своему она очень покорна… да, очень упряма и в то же время очень покорна. Она готова была перенести то, что Пьер Февр женится на Сесиль. Удивительно, не правда ли? Но попробуйте убедить ее, что она напрасно любит своего кузена почти что жениха сестры, особенно выбить ей из головы мысль о том, что кузен предпочитает ее, Март, что на самом деле он любит только ее; скорее она даст себя изрубить на мелкие куски! Вот что бесит Сесиль – эта манера давать понять без гнева, без шума: «Выходи за него, если можешь; это меня не касается; это семейное дело. Но его сердце – мое». Они только и делают, что мучат друг друга. Музыка, рояль… мне неприятно это вам говорить. Жена воображает, что эта мысль пришла в голову ей и что это был как раз подходящий момент для завершения воспитания дочерей с этой стороны. Какое! Просто дело ревности. Достаточно было, чтобы Пьер Февр в одно из своих первых посещений заговорил о музыке и был удивлен, что дочери не играют на рояле. На следующий же день Март захотела учиться музыке, а Сесиль еще того больше. Это несложно. Вот чего я никак не могу допустить у женщин. Вам я это могу сказать, вы особенный человек. У меня в молодости было тяготение к музыке; я даже начал играть на флейте. Но это потому, что я любил музыку, вот и все.
Короче, я пришел не за тем, чтобы пережевывать вам все это, вы это и без того хорошо знаете, – а чтобы рассказать вам, что произошло сегодня ночью, потому что это все-таки немного вас касается, и вы, вероятно, не догадываетесь, как могли вас замешать сюда. У вас не звенело в ушах сегодня ночью, когда вы спали? Это уж не по вине моих дочерей.
– Каким образом?
– Я краснею, что мне приходится говорить с вами об этом. Угадайте-ка, что эта несчастная Сесиль еще придумала, чтобы довести до отчаяния сестру? Она забила себе в голову доказать ей, что Пьер Февр влюбился в вас, как только вас увидел. Ни у одного адвоката не было столько аргументов: во-первых, достаточно посмотреть на Пьера, когда он говорит с вами; когда вы у нас, он занят только вами; в ваше отсутствие у него все время на губах ваш талант, ваши манеры, то, что вы сказали; вчера вечером, когда все рассчитывали, что он останется обедать, как всегда, – так что даже кухарка поставила в печь особое блюдо для него, – он не мог примириться с вашим уходом и, движимый какой-то неодолимой силой, внезапно решил сопровождать вас. Но лучшее впереди. Сесиль хвасталась тем, что последовала за вами или, во всяком случае, что нагнала вас в городе, и она имела нахальство… Но вы сердитесь на меня? Действительно, может показаться, что я веду себя как невежа. Но только, прошу вас, примите все это так, как я вам говорю. Перед вами бедняк-отец, у которого голова идет кругом и который говорит с вами, как на духу. Вы понимаете, я прекрасно вижу, что такое Сесиль: это – сумасшедшая девушка, которая грезит вслух. Но я пришел к вам за советом, а вы можете дать мне совет, только если я ничего от вас не скрою.
– Пожалуйста, продолжайте, г-н Барбленэ. Что бы вы мне ни сказали, я не обижусь.
– Ну, так вот! Она имела нахальство рассказать своей сестре, что видела, как вы и Пьер Февр нежно беседовали в темных улицах, потом долго прощались посреди улицы Сен-Блэз, как люди, которым больше незачем скрываться… Еще раз прошу прощения, что повторяю вам такие глупости. Но у меня лежало бы на совести, что я не осведомил вас о них, вас, которая так предана нашим дочерям и так чистосердечна. Не сердитесь на мою несчастную Сесиль. Вы, конечно, имеете право отнестись к этому очень сурово, потому что, в конце концов, вы хозяйка своих поступков, и даже если россказни Сесиль не совсем пусты, разве вы обязаны нам отчетом? Тем не менее…
– Нет, г-н Барбленэ, не извиняйтесь так, говорите. Считайте, будто речь идет не обо мне.
– Понятно, Март называла сестру лгуньей и бесовским отродьем. Но я ручаюсь вам, что она страдала. Злее Сесиль ничего не могла придумать. Сейчас для Март Пьер Февр и вы дороже всего на свете, уверяю вас. Подумать, что именно вы похищаете у нее сердце Пьера Февра, вы понимаете, в какое состояние это ее приводит! О! Это не злоба, даже не враждебность, не мысль о том, чтоб отомстить. Но если она этому действительно поверит, она будет страшно разочарована. Постойте, я вам скажу: самое тяжелое для нее, пожалуй, даже не столько то, что ее кузен бросает ее для вас, а то, что вы, вы можете полюбить Пьера Февра. Потому что тогда не останется уже сомнений: она будет уверена, что кто-то другой гораздо дороже вам, чем она в то время, как до сих пор ничто не мешало ей думать что, может быть, она дороже всего. Я понял это из некоторых ее замечаний. Вы не поверите, чем вы стали для этой девочки. Однажды за столом кто-то из нас сказал, что вы рано или поздно выйдете замуж и покинете своих учениц. Так вот, кто бы мог ожидать. Март, всегда такая спокойная, чуть не пришла в ярость. Можно было подумать, что ей нанесли личное оскорбление. Ах, вы знаете, дети в эти годы очень односторонни. Как только они к вам привяжутся, вы должны существовать только для них.
– Однако, до того, как я появилась в вашем доме, Март уже испытывала то же, что и теперь? Она ревновала к сестре? И это касалось только г-на Пьера Февра?
– Разумеется. Но одно не мешает другому. Я вам говорю, что вы не знаете этой девочки. Чтобы Пьер Февр предпочитал ее всем на свете, и в то же время вы предпочитали ее всем на свете, кажется ей совершенно естественным. Если она только наполовину любит свою мать, так это потому, что от нее она никогда не видела ничего подобного, и прежде всего потому, что для моей жены это вообще невозможно. Пока вас не знали в нашем доме, о вас не могло быть речи. Но, повторяю вам, теперь я уверен, что больше всего ее мучит мысль потерять вас.
– Это ребячество. И почему она так поддается Сесиль?
– Та вносит в это столько ожесточения! Это понятно. Легче веришь ошибке, чем правде, особенно, когда дело касается того, чтобы самого себя мучить. Вам, может быть, удалось бы ее разубедить, если бы вы это взяли на себя. Но это не поможет делу… напротив… Я прямо говорю: напротив. Ведь правда?
– А… какого мнения обо всем этом г-жа Барбленэ?
На мой вопрос г-н Барбленэ сделал жест рукой, в которой держал шляпу, потом другой рукой почесал себе темечко, густо покрытое короткими волосами с проседью.
Он повернул голову по направлению к полу, потом по направлению к комоду. Сделал гримасу, которая наморщила ему лоб, и открыл рот. Старый галл с немного укороченными усами походил на бравого контрабандиста, которого таможня неожиданно спрашивает о содержимом его чемодана.
– Моя жена? Конечно… но я должен вам объяснить сперва. Иначе этому конца не будет. Ясно, что моя жена лучше всех может дать себе отчет в происходящем у нас и установить нужный образ действий. У нее больше времени, чем у меня, и она женщина с большими способностями. Но у нее своя точка зрения на вещи. Я иногда говорю себе: жаль, что это не мужчина. Да, она могла бы достигнуть положений, где требуются именно ее качества. Вы понимаете, что нетрудно вести маленький дом, как наш, заниматься мелочами, мелкими повседневными заботами. Первому встречному нетрудно в них разобраться. Но есть люди, которые легче приноравливаются к сложным обязанностям. Знаете, может быть, в высших судах или в правительстве есть люди, у которых не больше способностей, чем у г-жи Барбленэ. Они проницательны в высоких вопросах, там, где человек моего склада стал бы в тупик, но зато… Вы понимаете, что я хочу сказать. Не то, чтобы моя жена не интересовалась домом, напротив. Но у нее свои мысли, и она скорее следит за своими мыслями, чем всматривается в то, что происходит на самом деле. Вот именно таким надо быть, когда, например, управляешь целой страной.