Текст книги "Люсьена (др. перевод)"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Он посмотрел мне прямо в лицо. Мне хотелось положить голову ему на плечо и сказать ему, обняв его, что я готова быть с ним трактирщицей всю свою жизнь, если я ему нужна, и даже готова все вечера играть на рояле для коммивояжеров в салоне отеля.
– О вашей теперешней профессии?.. Или о вашем проекте?
– Думаете ли вы, что управление гостиницей может действительно быть названо профессией? Вы понимаете, что я хочу сказать? Боюсь, что нет. Будут ли, например, в случае революции метрдотели признаны необходимыми, как портные? Гм.
– Может быть, придется добавить немного стряпни.
– О да! Замечательная идея. Метрдотель и к тому же повар или, еще лучше, женатый на хорошей кухарке, это некто, кто должен устоять при самых ужасных социальных потрясениях… Вы умеете стряпать, мадмуазель Люсьена?
Я покраснела, как если бы он официально попросил моей руки.
– Немного.
– Я, знаете, интересуюсь кухней, и мне кажется, у меня были бы мысли. Да. Я охотно стал бы вдохновителем в области стряпни. На пароходе я не раз выручал повара, у которого не хватает воображения. Но без содействия виртуоза я – ничто. Ах, мадмуазель Люсьена, нам бы следовало объединиться.
Я говорила себе: «Он шутит. Не будем настолько глупы, чтобы верить этой болтовне. Если бы он любил меня, он не стал бы острить на наш счет перед Барбленэ. Ясное дело, это легкомысленный человек».
Еще я говорила себе: «Стал бы он говорить таким тоном, если бы мы были вдвоем? Может быть, и да, в конце концов. Но все же слова звучали бы совсем иначе! По крайней мере, для меня. Я бы видела в них шутливый способ предложить мне самое великое обязательство: торжественный дар его жизни, но в стиле его смеха. Правда, присутствие Барбленэ действует на него совсем не так, как на меня. Даже Мари это заметила. Случается, что он призывает четверых Барбленэ в свидетели своей тоски по математике. Не то, чтобы он вычеркивал их присутствие или пытался их ошеломить. Нет, он приобщает их к себе с дерзким спокойствием и делает вид, будто не сомневается в том, что они чувствуют себя отлично. Выброшенный на берег при кораблекрушении, он был бы способен, как сам говорит, протянуть папироску туземному вождю и тотчас же заговорить с ним о проблеме рока.
– Поглядев на убегающий гравий дороги, Пьер Февр как раз принялся говорить, подняв к г-же Барбленэ лицо, ничем не подозрительное:
– Я очень рад, что вы с нами. Мадмуазель Люсьена очень плохого мнения обо мне. Она считает меня чистейшим фантазером. Мы-то с вами родня и хорошо знаем, насколько все в нашей семье серьезные люди.
Потом, повернувшись ко мне:
– Послушайте, вы же не считаете г-жу Барбленэ легкомысленной? Так вот: г-жа Барбленэ вам скажет, что, в сущности, в нашей семье мы все такие – чрезвычайно серьезные. Это даже не вопрос крови, потому что передается браком. Моя профессия, моя так называемая профессия придает мне несколько ветреный вид. Но я не могу не думать всего того, что говорю. Например, хоть я и чувствую большую склонность к монашеской жизни, я никогда не говорил, даже к концу обеда, что хочу принять пострижение; потому что, если бы я это сказал, я бы это думал, а если бы я это думал, мне грозила бы опасность это осуществить.
Когда я вам говорю о своем проекте заняться изучением отельного дела, это совершенно серьезно. Сознаюсь, что эта мысль явилась мне отчетливо только пять минут тому назад. Но я, очевидно, уже носил ее в себе.
И если я предлагаю вам объединиться, я, может быть, самый невоспитанный господин, но я также искренен, как если бы сказал вам, что нахожу вас красивой или что экипаж, в котором мы находимся, движется с умеренной скоростью. Безусловно. Г-жа Барбленэ хмурит брови, чтобы дать мне понять, что я слишком спешу. Но мне необходимо использовать разбег и закончить мое объяснение. На чем я остановился? Да. Итак, я отлично рисую себя женатым на вас, если вы хотите меня, и представляю себе, как мы держим крупный отель для туристов в самой интересной стране. На какой-нибудь большой европейской дороге. Ах, я это себе отлично представляю. Только не думайте, что я ставлю отель непременным условием. Мы попробуем что-нибудь другое, если вам больше нравится.
В воспоминании, сохранившемся у меня от этой минуты, преобладает не смущение, не слегка пьяная радость, а скорее изумление. Именно с этого мгновения я освободилась от многих условных понятий о возможном и невозможном в общественных отношениях. До сих пор я считаю, что если несколько человек того или иного круга находятся вместе, поле событий и слов, которые могут возникнуть между ними, строго ограничено; и что существует как бы физическая невозможность преступить известные условности. Если собралось семь или восемь человек, маленький буржуазный салон, – мы знаем наперед если не то, что будет сказано, то, во всяком случае, что не может быть сказано и не может быть сделано. Нам кажется, что одного сколько-нибудь резкого отклонения в языке или поведении достаточно, чтобы сокрушить стены или, во всяком случае, чтобы рассеять общество на все четыре стороны. И одна мысль о таком отклонении пугает самых смелых. Каждый повинуется приличиям всей массой своей души, в то время как части его тела повинуются законам тяготения, и притом с такой же покорностью.
При виде обеих дам Барбленэ, Пьера Февра и меня, разодетых, в этом экипаже, катящемся к церкви, можно было подумать, что здесь не много простора для слов и событий. Я убеждалась в обратном.
Невероятно было уже то, что Пьер Февр нашел в себе силу быть до такой степени некорректным. Но что было похоже на чудо, так это полное отсутствие скандала вокруг его слов. Каким образом чудовищная вещь, которую он сказал, могла показаться среди нас четверых такой естественной?
Г-жа Барбленэ сперва нахмурила было брови, но мало-помалу подняла их. В то же время она выпрямила голову. Казалось, она хотела немного увеличить расстояние между собой и Пьером Февром, но нельзя было понять, для того ли, чтобы показать, что она хочет от него отстраниться или чтобы рассмотреть его издали. Сесиль, напротив, наклонилась к нам.
Затем г-жа Барбленэ посмотрела на меня испытующим взглядом или, скорее, так, как ищут на лице след удара. Сесиль тоже посмотрела на меня, но она искала моих глаз. Казалось, мысли отступали как можно дальше, в глубину серо-зеленых глаз, чтобы с разбегу броситься прямо на меня.
Наконец г-жа Барбленэ открыла рот:
– С божьей помощью, вы не часто слышали такие речи, как те, что говорит вам наш кузен? Я чуть не сказала «мой племянник», вспоминая его лета и то, что его мать была когда-то настоящей сестрой для меня. Когда я была барышней, я на каникулах жила два раза по целому месяцу в чудесном имении, которое было у моего дяди, председателя Ле Мениля, в департаменте Дром. Это его портрет вы видели в гостиной, над роялем. А мой дядя, председатель, был в то время, дорогой Пьер, опекуном вашей матери. Вы, наверное, не знаете, что там, в имении председателя, когда однажды, к началу охоты, съехалось несколько человек гостей, мы впервые встретились с молодым человеком, который впоследствии просил руки вашей матери? Да. Я даже могу сказать, что ваш отец как будто некоторое время не знал, ухаживать ли ему за вашей матерью или за мной. Впрочем, я поздравляю его с удачным выбором.
– Мне кажется, моя мать когда-то рассказывала мне об этом.
– Правда, с тех пор, что вы больше не ребенок, вы так мало видали вашу мать. Сперва – коллеж, потом – ваша профессия. Мать нашего кузена, – добавила она, обращаясь ко мне, – умерла во время одного из его первых плаваний. Несомненно, ему всегда не хватало материнского влияния. И вы признаетесь мне, мадмуазель Люсьена, что вы это заметили.
И она очень величаво рассмеялась.
Потом продолжала:
– Вы забыли сообщить нам, дорогой Пьер, как обстоят у вашего отца дела с охотой. Так как можно сказать, мадмуазель Люсьена, что охота занимала в жизни отца нашего кузена не совсем обычное место. Собственно говоря, он и женился, охотясь, и я не знаю, не охота ли его сделала вдовцом.
– Как так?
– Ну да, дорогой Пьер. В тот год ваши родители остались поздней осенью на неделю дольше, чем всегда, в деревне, и в очень сырой деревне, несмотря на состояние, в котором уже была ваша мать, все из-за охоты, задуманной этими господами.
– Но вы же знаете, что моя мать была очень больна год перед тем.
– Тем более, друг мой. Мужчины часто большие эгоисты. Девушки должны это твердо знать, чтобы не слишком быть разочарованными впоследствии. Да, очень себялюбивы, очень склонны думать, что все идет отлично, когда они сами удовлетворены тем, что их занимает.
Она вздохнула.
– Вы думаете, дорогой Пьер, ваша мать продержалась бы так долго, как я, если бы ей пришлось жить в доме, в котором я живу?
* * *
По длинным, ровным спускам мы приближались к Нотр-Дам д'Эшофур. Более звонкое щелкание конских копыт, колеса, поющие под тормозом, как камень точильщиков, луч солнца, щедро отпущенный прекрасными облаками, теплый воздух, отчетливый запах земли, близость домов, чувство привала, – все это внезапно пробудило во мне восторг, ощутить который душа моя имела, вероятно, и другие причины.
Мои мысли потеряли часть своего веса. Они взлетели, жужжа. У меня больше не было желания сохранять их связанными между собой. Мне было безразлично, вяжутся ли они друг с другом. Предвидение, воспоминание становились для меня чем-то таким новым, что я их больше не узнавала. Я представила себе извозчика, который поутру ведет своих лошадей вдоль дороги. Он выпил белого вина. Он шагает между двумя рядами тополей, еще без листвы, но уже зеленеющих. Он ни о чем не думает, но он привязан к сотне мыслей, более сладких потому, что они ему не принадлежат. У него есть только тень и отсвет сотни мыслей, которые пролетают над ним, округленные и легкие, как те облака, что я вижу вверху; они гораздо лучше оттого, что это не его мысли, как будто дорога и вино сделали их всемирными.
Я говорила себе: «Лучше нет ничего. Рядом с этим всякое другое счастье словно таит в себе скрытое проклятие. Оно пахнет лихорадкой и кровью. Оно пахнет усилием и рабством. Во всяком другом счастье есть что-то страшное, как будто оно чего-то ждет от нас. Даже любовь я умоляю стать легкой, чтобы носиться вровень с этим опьянением. Я не хочу слышать, требует ли она большего. Теплое солнце, пение колес, запах земли, спутанные дома! Пусть в самой любви будет эта несвязная близость нескольких чудесных существований и общее их вознесение опьяненной душой до высоты всемирных облаков».
XIV
Март сказала мне:
– Если вы хотите немного привести себя в порядок, подымемся ко мне в комнату.
После стольких часов дороги мне, конечно, нужно было поправить свой туалет. Остальным тоже, так как, в общем, все мы только что вернулись из путешествия. Семейство рассеялось по комнатам. Служанка была занята обедом, и Сесиль, по-видимому, тоже прошла к ней на кухню. Таким образом, никто не обратил внимания, когда мы поднимались во второй этаж.
Март закрыла дверь, задвинула задвижку.
– Так вам будет спокойно.
Она добавила не очень уверенно:
– Если хотите, я могу вас оставить одну.
– Зачем же? Вы мне нисколько не мешаете, Я только вымою руки и немного причешусь.
Я бросила только беглый взгляд на обстановку Март. Я не знала, гордится ли она убранством своей комнаты или, наоборот, немного стыдится его. От нее можно было ожидать и того, и другого. Поэтому я просто сказала ей, стоя спиной к комнате:
– У вас очень милый уголок.
Но я успела заметить на кровати покрывало, целиком сделанное руками и преисполненное часов скучной работы, которой оно стоило, у окон, пестрых от угольной пыли. Я успела вдохнуть запах такой невыносимой добродетели, что вдруг хотелось быть смело одетой женщиной, разливающей запах духов, чувственный смех и свет своих плеч среди бархата ночного ресторана.
Я подошла к туалету. Я была рада снова увидеть зеркало. Последнее, которым я воспользовалась, было в Ф*** в зале отеля, где мы завтракали: узкое трюмо, слишком далеко от нашего стола, в котором я могла себя видеть только украдкой.
Погрузить глаза в зеркало Март доставило мне такое же удовольствие, какое испытывает путешественник с пересохшим горлом, проглатывая стакан холодной воды. Я, действительно, его жаждала, Я повторяла с сосредоточенным и почти яростным чувством: «Я красива. Я красивая и очаровательная женщина. Я могла бы иметь обнаженные плечи, румяна, жемчуга в волосах, беспорядок вокруг себя и ароматы элегантного туалета. Я не создана для того, чтобы полтора года кряду вышивать покрывало. Мне противна эта комната, противен этот запах добродетели, похожий на затхлый запах в шкафу».
И, слегка пудря лицо, – недостаточно, не столько, сколько бы я хотела, – я говорила себе: «Если бы Пьер неожиданно вошел сюда, мне кажется, я бы протянула ему губы в присутствии этой маленькой Барбленэ». И я кусала себе губы.
Март подошла очень близко ко мне. Ее глаза в зеркале смотрели на меня, искали моих глаз с такой настойчивостью и таким волнением, что в конце концов я насторожилась.
– В чем дело, Март?
Она еще приблизилась, положила руку на край туалета, опустила голову.
– Вы больше не будете ходить к нам, мадмуазель Люсьена?
– Почему? Что вы хотите сказать?
Она отступила на шаг, повернула голову.
– Вы больше не будете давать нам уроки?
– Я вас совершенно не понимаю.
– Я хочу сказать… когда вы уедете отсюда.
– Когда я уеду отсюда?
– Ну да…
Она уселась в кресло, подперев руками подбородок.
– Да… когда вы будете замужем.
– Замужем?
– О, вы напрасно не доверяете мне. Я нахожу это вполне справедливым. Вы понимаете, что я не так глупа, чтобы сравнивать себя с вами.
– Уверяю вас, милая Март, я вас не понимаю.
– Сесиль воображает, что я вас возненавижу. Это бы ее утешило. Я думаю, она почти так же глупа, как зла… Напротив, я желаю, чтобы вы не были несчастной. Если бы мне позволили съездить сегодня в Нотр-Дам д'Эшофур, я бы помолилась за вас, не за него, нет, не за него.
– Милая Март!
– А все-таки грустно, что жизнь так устроена. Ему ничего не стоило заставить вас поверить себе… как он и меня заставил поверить. А я? Если бы я не нашла способа поговорить с вами сегодня, разве вы бы обратили внимание на меня? Разве вы бы дали себе отчет?
– Я даю себе отчет в гораздо большем, чем вы думаете, Март.
– Какое! Вы бы забыли меня так же скоро, как любую из ваших учениц. А это несправедливо, потому что, может быть, не нашлось бы ни одной, которая бы сделала для вас…
Тут ее голос оборвался. Я почувствовала, что ее душат рыдания.
– Март, вы сумасшедшая. Вы добрая маленькая девочка, моя дорогая сестренка. Я вас никогда не забуду. Я не оставлю вас.
Она позволила себя обнять, посмотрела на меня, поколебалась, потом:
– Как вы думаете, у меня есть способности к роялю?
Я невольно рассмеялась.
– Ну да, Март, большие способности… а почему?
– Просто так.
Она снова задумалась.
– Вы поедете в Марсель, не правда ли?
– В Марсель?
– Да… я хочу сказать… сейчас. Это почти неизбежно… Но вы часто будете одна… Мне кажется, вас бы развлекало заниматься музыкой… с кем-нибудь… О, вы не могли правильно судить обо мне. Я могу работать гораздо больше.
Ее глаза блестели. Я чувствовала себя со всех сторон захваченной стремительным излиянием ее души.
– Март, Март! Мне кажется, мы говорим глупости. Вы говорите, как о случившемся, о таком… о чем никогда не было и речи.
Я открыла дверь.
– Нас, наверное, ждут внизу.
Она не шла. Я видела, что она не придает ни малейшего значения моим уверениям.
– Скажите мне все-таки… что вы не отказываетесь.
– Какая вы упрямая, милая Март, и бог знает из-за каких фантазий!.. Ну, хорошо… Я не отказываюсь.
* * *
Г-н Барбленэ сидел слева от меня, г-жа Барбленэ – напротив, Пьер Февр – справа от г-жи Барбленэ. Сесиль и Март занимали концы стола – Сесиль между Пьером и отцом, Март между г-жой Барбленэ и мной.
Стол был очень тщательно накрыт. Во всем чувствовалась некоторая торжественность.
Уже случалось, что мы собирались все вшестером в гостиной, но за столом еще никогда. Этот обед был чем-то таким, чего прежде не бывало, и новизну ему придавало прежде всего мое присутствие. Я оказывалась поэтому самой чувствительной точкой собрания, местом, куда естественно скоплялась общая принужденность. Я бы легко освоилась с этой неловкостью, если бы наше общество не скрывало чего-то более волнующего, чем просто новизна.
Но дело в том, что обед являлся по отношению ко мне некоей многозначительной церемонией. Я старалась не обращать на это внимания, сколько могла: и мой разум нашел себе как бы временное убежище в созерцании г-жи Барбленэ.
Ее лицо находилось против меня; мои глаза направлялись на него совершенно невольно. Хотя, собственно, это недостаточно сильно сказано. Ее лицо решительно привлекало меня, притягивало к себе, наклоняло к себе, как вид работы, которую нужно выполнить, – клочок земли, который нужно вспахать, дрова, которые нужно допилить, – привлекает рабочего, склоняет его над работой, несмотря на усталость. Завязывалось убедительное соглашение между чертами этого лица и моим вниманием. Я шла по складке, отделявшей щеки г-жи Барбленэ от их отвислой части, потом по другой складке, отделявшей подбородок от его жирной подкладки. Тогда меня останавливала бородавка. Я обходила ее кругом. Мой взгляд останавливался на этой зернистой поверхности, на почти что розовом кольце, сжимавшем основание бородавки, на пучке седоватых волос, избивавшемся на верхушке. Затем одним прыжком я перескакивала к левому глазу; мне казалось, будто я повисаю на немного припухшем веке и будто я сама заставляю его время от времени вздрагивать, давая своему взгляду давить на него всей своей тяжестью.
Затем крупный нос, что называется бурбонский, внушал мне что-то вроде желания куснуть, ощущение пищи, мысль о полезной массе, которую телу приятно поглощать и которая уже одним своим видом усмиряет в вас гложущее нетерпение голода.
И как в каком-то кошмаре, который я поддерживала в зачаточном состоянии, мне показалось, что обед начался колдовским обрядом, в силу которого в пустоту моего тела упал сочный кусок существа г-жи Барбленэ.
И только первая настоящая еда в моей тарелке, суп с клецками, освободила меня от этого наваждения и вернула меня обществу.
Г-н Барбленэ бросал беспокойные и доброжелательные взгляды то на мою тарелку или рюмки, то на жену. Вероятно, он проверял, те ли поставлены рюмки для красного и белого вина, взяла ли я все, что надо, одобряет ли его жена то, как, в смысле вещественном, завязывается торжество. Но он был так озабочен видимым только во имя того невидимого, которое оно для него представляло. Если обед более или менее удачно начинался на белой плоскости скатерти, можно было надеяться, что он так же благоприятно разовьется в другом пространстве, где находились наши души. И он не без причин избегал вопрошать глазами некоторые области стола.
Март и Сесиль, хоть и сидели друг против друга, не обменялись ни взглядом. Март, немного согнувшись, упорно смотрела в свою тарелку, а ее тонкая рука, белая с синими жилками, играла подставкой для ножей. Сесиль держала голову и плечи очень прямо, но останавливала глаза посреди стола. Она казалась довольно далекой от нас или, по крайней мере, нерасположенной соединяться с нами другими узами, кроме самых скрытых мыслей.
Пьер Февр позабавил бы меня, если бы тому не мешала глубина испытываемых мною разнообразных чувств. Его лицо внезапно покрывалось тем же потоком складок, что и при улыбке; в нем было все, кроме самой улыбки. Ему немного не хватало обычной легкости приноравливаться к положению и извлекать из него удовольствие. Бодрость, нужная для того, чтобы предложить папиросу туземному вождю, была подавлена досадной необходимостью делать это лишний раз, когда было бы так хорошо находиться не здесь. Время от времени он бросал мне взгляд соучастника, товарища, взгляд, которым обмениваются двое потерпевших кораблекрушение. Он быстро взглядывал на папашу Барбленэ; приблизительно так смотрят на корабле на подручного, прежде чем задать ему слишком сложную для него работу, и, подумав, отказываются от этой мысли. По г-же Барбленэ, закрывавшей ему весь горизонт, слева, он скользил косым взглядом, как бы говоря: «С этой стороны, очевидно, дело серьезнее».
* * *
Г-жа Барбленэ слегка откинула голову и наклонилась к Пьеру Февру. Ее правая рука лежала вытянутой на вилке; левая – на длинной трубке с лекарством, наискось упирающейся в стол, словно мраморная палочка, поддерживающая руку статуи. И ее левое веко начало дрожать, как будто трудные слова должны были выйти именно оттуда.
– Дорогой Пьер, был у вас случай узнать у вашего отца, какова погода на юге?
– Знаете, он почти так же ленив на письма, как и я. Мы вообще очень плохо осведомлены друг о друге. Я думаю, что у него боли, потому что это приблизительно их время; не думаю, чтоб он охотился, потому что охота закрыта; разве что ему удалось убедить мэра устроить облаву.
– Однако, в жизни бывают важные решения, которых нельзя принимать, не посоветовавшись с отцом.
– Вы так думаете? Да… это правда… А вы считаете важным решением – покинуть Общество, делающее рейсы в Сенегал, и перейти в другое, делающее рейсы в Америку? Нет?
– Это смотря как.
– Я вас спрашиваю потому, что когда я в прошлом году решил переменить Общество, я совершенно забыл уведомить об этом отца. Что называется, забыл. Он узнал об этом только, получив открытку из Нью-Йорка. А я вспомнил о своей забывчивости, опуская открытку в ящик. Заметьте, что это не имело никакого практического значения. Во всем, что касается меня, отец отстоит от меня на шестьдесят градусов долготы. Он ничего бы не возразил. Но, конечно, есть вопросы формы.
– И есть, как вы это сознаете сами, решения более важные, чем перемена Общества.
– Особенно в годы нашего кузена Пьера, – сказал г-н Барбленэ. – В мои годы и с моими привычками, если бы мне пришлось переменить Общество, это было бы для меня, конечно, изрядным потрясением. Но в ваши годы я бы запросто перешел с Восточной на Северную или с Орлеанской на P.-L.-M. [3]3
Paris – Lyon – Méditerranée, железнодорожная линия Париж – Лион – Средиземное море. (Прим. перев.).
[Закрыть].
Папаша Барбленэ сказал это не просто по глупости, как можно было подумать. Он почувствовал наше более или менее всеобщее желание избежать слишком крутого поворота дела и бросил первую попавшуюся мысль, как рабочий засовывает кусок дерева между обрабатываемой им вещью и тисками. Мне думается, что все были ему за это благодарны, и прежде всех г-жа Барбленэ, не в характере которой было торопить церемонии.
Подоспело новое блюдо, обошло вокруг стола. Присутствие служанки отрезвило наши мысли.
Потом г-жа Барбленэ продолжала:
– Впрочем, будет, пожалуй, приличней, если я напишу ему. Ведь эти последние месяцы вы были отчасти доверены мне, мой дорогой Пьер. Ну да, в этих краях мы были единственными вашими родными. Вы хорошо это поняли, сразу же явившись к нам; и, очевидно, что без нас ничего из того, что вас интересует, не приняло бы такого оборота.
Пьер Февр слегка нахмурил брови и посмотрел на меня. Должно быть, мысль г-жи Барбленэ была ему неприятна. У него был достаточно живой ум, чтобы заметить ее правоту и даже чтобы в ту же секунду развить ее в таких направлениях, о которых г-жа Барбленэ и не помышляла. Поэтому он слегка улыбнулся, и я почувствовала, что в этот миг ему бы хотелось облегчить душу своим «ха! ха! ха!» и сразу же вознестись до менее жалкого представления о судьбе.
– А вас, мадмуазель Люсьена, в данном случае никто не может заменить возле вашей матери.
Я покраснела, как никогда еще в жизни. И никогда я еще не чувствовала себя ни перед кем такой маленькой девочкой. Я призвала все мое презрение; я старалась наскоро собрать все основания считать г-жу Барбленэ глупой, отсталой, нелепой; я думала об ее бородавке, об ее отвислых щеках, об ее дрожащем веке, о дядюшкином портрете, о медном кашпо, о «Пожайлуста, садитесь» – все напрасно. Авторитет г-жи Барбленэ обрушивался на меня, затоплял меня, ослеплял меня, как свет прожектора. Мне нечего было возразить, негде было скрыться.
В голосе г-жи Барбленэ я различала, может быть, ошибочно, за покровительственной благожелательностью оттенки сожаления и строгости. Вокруг совсем простой фразы, сказанной ею, мне слышалось мурлыкание множества иронических и обидных размышлений. Но я сгибалась под ними с чувством раба. Я не спрашивала себя, по какому праву г-жа Барбленэ позволяет себе быть строгой; я была рада тому, что она не строже, чем есть; и в моих глазах, должно быть, была какая-то униженная благодарность.
Мне было стыдно перед самой собой, как и перед Пьером. Я говорила себе: «Только бы он не смотрел на меня сейчас! Я совсем не достойна его».
А мысль, что Сесиль может заметить на моем лице крушение моей гордости, была мне невыносима.
Я завидовала тем, кто должен сопротивляться, тем, кого преследуют: «О, если бы мне пришлось защищать свое счастье против всех Барбленэ на свете! Сколько мужества было бы у меня! Какое наслаждение цепляться, корчиться, свернуться клубком! Какое облегчение иметь перед собой, вне себя и, если можно так сказать, по ту сторону кожи, где нет нашего тела, кого-то, кого мы без обиняков называем врагом!». Г-жа Барбленэ добавила:
– Мне кажется, что чье бы то ни было, обращение к вашей матери будет приличным, только посколько вы сами осведомите ее обо всем.
Она сделала паузу.
– Ошибки родителей не мешают тому, чтобы мы оказывали им известное уважение. Можно дать им почтительно понять, что решение было принято, не дожидаясь их совета. Это для них уже достаточный урок.
Потом, после нового молчания:
– Я вовсе не сторонница современных дурных обычаев. И я первая осуждаю детей, которые платят родителям за их жертвы непослушанием и неблагодарностью. Но если бы я предоставила своим дочерям самим зарабатывать хлеб, я бы нашла вполне понятным, что они советуются со мной только для формы; и я бы не ревновала, если бы они стали искать в чужой семье участие и защиту, которых не получили от меня. Пьер, вы согласны со мной?
В эту минуту, не знаю почему, я обратила внимание на вкус того, что я ем. Я заметила, что на моей тарелке лежит кусок мяса и что великолепное жаркое занимает середину стола. Я сказала себе, что имею право это заметить, не оскорбляя самых дорогих моих мыслей, потому что гимн Пьера Февра в честь кухни Барбленэ – «глубокая кухня!» – примешивался в моих воспоминаниях к первому трепету любви.
Тогда перед моими глазами вдруг возникло целое представление о жизни, широкой, гостеприимной и разнообразной, как собор. Вкус жаркого, семья Барбленэ, мое приключение, мои самые возвышенные переживания со странной легкостью умещались здесь. Целый мир цвета меди и черной крови, где движение здоровой пищи делает вкусною покорность року; где красота и любовь коренятся и густом веществе, частью которого является плоть Барбленэ, включая материнскую бородавку; где божественные мысли могут родиться из целой кучи Барбленэ и из вина, которое самый наивный из них наливает мне в эту минуту.
* * *
К концу обеда Сесиль под каким-то предлогом вышла из комнаты. Март проводила ее глазами, потом приняла тот же спокойный вид, похожий на вид выздоравливающей. Мы продолжали разговаривать.
Понемногу уход старшей сестры стал для меня чем-то чувствительным, потом волнующим, потом невыносимым. Мне казалось, что отверстие, сперва незаметное, как булавочный укол, понемногу расширяется, зияет все шире и шире, достигает размеров пропасти. Мне хотелось сказать вслух: «А где же Сесиль?» Я пыталась представить себе, что она на кухне, отдает распоряжение насчет кофе или помогает служанке расставить чашки на подносе; или у себя в комнате поправляет волосы. Это было невозможно. Образ отбрасывался; так бывает, когда мы стараемся увидеть сон; мы призываем его, мы подсказываем, описываем его себе, но он не осуществляется; и на его месте оживает уже совсем готовый, мощный кошмар.
Потом сердце у меня забилось, виски сжались. Я напрасно повторяла себе: «Это я устала от обеда. Это от пережитого волнения. Это вино папаши Барбленэ бросилось мне в голову».
Я посмотрела на Пьера. Посмотрела на г-жу Барбленэ. Она говорила о родне, живущей в Париже, и спорила с г-ном Барбленэ о точном местоположении церкви св. Роха. Я была готова вмешаться в разговор, чтобы не думать о Сесиль и дать ей время вернуться.
Потом мое беспокойство перешло в недомогание. Я подумала, что, должно быть, бледна и похожа на человека, которому нехорошо после слишком тяжелого обеда, что поэтому я могу встать и выйти, пробормотав что попало, не возбудив ничьего удивления.
* * *
Я вошла в кухню. Служанка похлопывала по большому кофейному фильтру.
– Мадмуазель Сесиль не здесь?
– Нет, мадмуазель.
– Вы ее не видали?
– Нет, не видала.
– Ну, так она, вероятно, у себя в комнате.
– Нет, ее там нет. Я там только что была. Я ходила к ней в шкаф за этими салфеточками. Вам что-нибудь нужно, мадмуазель Люсьена?
– Нет, нет, спасибо. Ничего не нужно.
Тогда, не размышляя, я пересекаю переднюю, выхожу из дома.
Вот внезапно ночь, ветер, огни на линии.
Одну секунду я смотрю, как смотрят на небо, чтобы найти Большую Медведицу. Огни опять занимают для меня свои места: в глубине, совсем близко, немного дальше. Я вижу, как блестит кусок рельса, где я обычно начинаю мой переход вброд через пути.
Из всех этих огней, теперь точно распределенных, ни один не движется. Я начинаю шагать через рельсы. Я следую по единственному направлению, которое знаю. Я особенно остерегаюсь сигнальных проводов, которые блестят слабее, чем рельсы, и натянуты выше, так что за них легче задеть. Я иду прямо к большому фонарю, за который цеплялась в тот вечер, когда совершала свой первый переход через пути. И вот я вижу, что кто-то стоит, прислонившись к фонарному столбу, не движется и словно ждет. Свет фонаря, высоко растекающийся в черноте, едва освещает это тело, еле отличимое от столба.
Я стараюсь неслышнее шагать по балласту и больше держаться длинных теневых полос. Меня отделяют три пары рельсов от этого человека; это женщина.
Она услыхала меня; она оборачивается. Сперва она словно хочет спрятаться за фонарь, потом броситься дальше через рельсы.
Я кричу:
– Сесиль! Сесиль!
Она колеблется. Я успеваю добежать до нее, в промежуток между путями.
– Сесиль, что вы тут делаете?
Свет фонаря, который падает на нас, прямо сверху, но кажется смешанным с темнотой, как свет луны, оставляет несколько теневых углублений на лице Сесиль. Уже какую-то преображенную Сесиль я спрашиваю:
– Что вы тут делаете?