Текст книги "Люсьена (др. перевод)"
Автор книги: Жюль Ромэн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
III
Горничная приподняла портьеру, открыла дверь, и я вошла. С первого же шага я почувствовала себя стесненной до тревоги. Я, конечно, не была ослеплена, как это иногда бывает на пороге гостиной. Та, в которую я входила, не поражала ничем. Свет большой лампы только удерживал на расстоянии дымные сумерки; и домашний вид вещей только немного отдалял запах и как бы ощущение поезда в ночи и туннеля. Я не испытала смущения, меня не волновало и то, что возникало из этих сумерек и из этого запаха.
Когда я пытаюсь оживить впечатление этого первого мгновения, я всегда возвращаюсь к мысли о прикосновении и думаю о различных прикосновениях, которые тревожат нас своей простотой и в то же время своей неожиданностью. Например, мы мечтаем, а кто-нибудь сунет нам руку за ворот. Или, собираясь купаться, мы быстро входим в реку, но мы не ожидали, что вода такая холодная, что она так плотно сожмет наше тело, и задыхаемся.
Но что же тут было неожиданного, резкого, слишком непосредственного? Правда, когда я попадаю в круг еще незнакомых людей, в новую для меня среду, я обыкновенно вступаю в нее только своей оболочкой. Участвует только моя внешность. Я смотрю, говорю, особенно слушаю, с весьма почтенным хладнокровием. Нельзя сказать, что я рассеянна, потому что, напротив, я прилагаю усилие, чтобы примениться, не оскорбить и не разочаровать людей. И, не притязая на наблюдательность, стараюсь разобраться. Но моя личность во всем этом еще не заинтересована, и я не знаю, заинтересованы ли и остальные личности. В то время, как я, по-видимому, очень добросовестно расточаюсь, я чувствую, что мой разум еще ничего не усмотрел и продолжает дремать, как будто самое важное для него – дремать возможно дольше. Есть люди, у которых я бывала, с которыми жила таким образом года.
Входя к Барбленэ, я – не думая об этом – приготовилась к чему-то подобному. То, что произошло, было, по-видимому, совсем иным и последовало, так сказать, в обратном порядке.
Когда на следующий день после моего первого посещения Мари Лемиез стала меня расспрашивать, – единственное, о чем я смогла говорить с некоторым оживлением, были переход через пятнадцать путей и промелькнувший скорый поезд. Как же я глядела на обстановку Барбленэ? Мари Лемиез, которая охотно жаловалась на то, что не умеет описывать места и людей, доказала мне своими вопросами, что она усмотрела множество подробностей, из которых самые резкие мне еще предстояло заметить.
– Вы обратили внимание на удивительный кашпо направо от окна, на треножнике? Он бросается в глаза. А портрет дяди г-жи Барбленэ в костюме судьи? Над роялем? Но ведь вы же наверное смотрели в сторону рояля? Жалко, у него славная голова. А бородавка г-жи Барбленэ? Вы ничего о ней не говорите. Все величие г-жи Барбленэ держится на этой бородавке. Бакенбарды дяди собрались, сосредоточились в этой бородавке, осанка у которой явно судейская, председательская. О, я решительно считала вас более чувствительной к чудесам природы!
Нет, я не заметила ни кашпо, ни портрета, ни бородавки. Я обратила на них внимание гораздо позже и то без всякой заслуги с моей стороны, так как на них мне указала Мари Лемиез.
Зато если бы с первого же моего шага меня перенесли далеко от гостиной Барбленэ и заточили в уединении, например, в келье, и если бы я тогда забросала вопросами свой разум по поводу этих существ, которых я едва успела заметить, я думаю, он поразил бы меня уверенностью некоторых ответов.
Но я ограничилась этим смутным чувством и вошла в гостиную.
Сперва мне показалось, что в ней пять человек. Две молодые девушки встали мне навстречу с противоположных концов комнаты. Довольно пожилой мужчина встал тоже. Неподалеку от большой лампы осталась сидеть дама. Я искала глазами пятого человека и не находила. Я была этим смущена на мгновение. Потом сказала себе, что ошиблась и что пятым человеком была я сама.
Обе девушки сказали мне несколько любезностей. Я машинально ответила, повернувшись к той, что была справа от меня. Я улыбнулась ей. Не то, чтоб она заговорила первой или сделала это более смело. Кажется, она всего только пробормотала два-три слова. Вторая была самостоятельнее и старше. Она смотрела на меня с доброжелательством и в то же время с любопытством. Но чтоб ответить ей на этот взгляд, нужно было маленькое усилие, которого мне не хотелось делать, а какой-то склон увлекал мои глаза к младшей.
То была непроизвольная симпатия, если хотите. Однако она вызвала во мне скорее чувство неловкости, чем удовольствия. Я почувствовала облегчение, когда г. Барбленэ подошел ко мне и заговорил. У него были лицо и голос старого крестьянина. Ничто в нем не указывало на привычку распоряжаться. Трудно было представить себе вокруг него обширную мастерскую, множество людей, стерегущих его взгляд, движение его бровей. Он рисовался скорее со шляпой в руке, приносящим арендную плату хозяину или объясняющим сельскому доктору, который остановил свой кабриолет, что у него в семье кто-то захворал.
– Ну, что? Вам не очень страшно было перебираться через всю эту путаницу рельсов? Надеюсь, мой служащий был осторожен, сопровождая вас? Это, конечно, не то, что дом на пляже в Елисейских полях. Но привыкаешь. Вы увидите, в следующий раз вам будет уж гораздо легче разобраться.
Это упоминание о следующем разе, как будто дело было уже решенное, показывало, что он славный человек. Это придало мне мужества, и я взглянула на г-жу Барбленэ, которая не двигалась со своего кресла.
– Пожайлуста, садитесь, – сказала она. Она выговаривала «пожайлуста». В конце слова «садитесь», она слегка приподнимала подбородок и снимала руку с ручки кресла.
Я села. Остальные тоже. Несколько мгновений мы молчали. Свет большой лампы замыкал нас всех. Мы были чем-то цельным. Между нами чувствовалось почти невыносимое отсутствие расстояния. Или, вернее, у меня было впечатление, что вместо воздуха между ними и мной царит плотное и в то же время прозрачное тело.
Я сидела против г-жи Барбленэ. Я смотрела пристально. Но я не замечала, вернее, не ощущала ни одной внешней подробности ее особы. На чем останавливался мой взгляд? Не помню. Во мне возникал чисто духовный облик г-жи Барбленэ, причем я не размышляла и не нащупывала. Я не убеждена, смогу ли я теперь воскресить этот первый облик. Я помню только чувство, которым он сопровождался; оно было чем-то вроде почтительного отвращения или доверчивой опаски.
На остальных трех я даже не смотрела, разве что машинально. Я не задавала себе вопросов на их счет: можно сказать, я не думала о них. Но в голове у меня, совершенно непроизвольно, совсем спокойно и не затемняя образа г-жи Барбленэ, протекал ряд мелких мыслей, которые я могла бы принять за посторонние мне, так мало я сознавала, что произвожу их. И эти мысли удивительно доверчиво говорили мне о трех остальных Барбленэ. Или, вернее, они говорили мне обо мне самой. Потому что в этой внутренней болтовне дело шло только о том, как обнаруживает и воспринимает меня каждый из трех Барбленэ.
Г. Барбленэ сидит немного позади и слева. Он рассматривает меня. Он удивляется, думая о том, что я благополучно добралась до его дома, который никогда еще не казался ему таким трудно достижимым. Он не знает, должен ли он поместить меня в иерархии существ ближе к жене или к дочерям. Поэтому он колеблется между двумя различными формами подчинения, ему знакомыми, – подчинением отца дочерям и мужа величественной жене. Но он без задних мыслей. Мое вступление в семью в качестве учительницы музыки, мое отныне регулярное появление, место, которое я займу у него, – все это кажется ему окончательно установленным судьбой, и единственный труд, который он дает себе, заключается в том, чтобы приноровиться к этой новой вещи, и наталкиваться на нее неуклюже; даже, может быть, найти в ней для себя удовольствие и пользу.
Младшая, которую я ощущаю там, справа от себя, смотрит на меня с удовольствием. Она только для вида думает обо мне как об учительнице музыки. Для нее важнее всего во мне молодая девушка, старше ее, у которой своя собственная комната в центре города, которая обедает, гуляет, ложится спать, когда хочет, тратит заработанные деньги, как ей вздумается, почем знать, может быть, немного бедная, лишенная семейного приюта, вынужденная терпеть некоторые лишения, которые должны быть дороги нам, потому что полнее отдают жизнь в наше распоряжение.
Она искренне радуется моему присутствию. У ней нет серьезных опасений насчет исхода переговоров. Ей хочется сказать мне: «Не смущайтесь величественным видом моей матери. Собственно, все уже решено».
Слева от меня старшая дочь расположилась так, что внушала мне чувство темноты; едва ли занимаемое ею место могло быть тому причиной, потому что она была озарена светом почти так же, как и мы. Она представлялась мне определенно темным телом. Я бы много дала, чтобы ее не было здесь. Не то, чтобы ее мысли обо мне были враждебны или пренебрежительны. Мне кажется, она даже находила меня довольно стройной, приятной на вид, ни слишком простой, ни слишком элегантной. Но почему-то я думала: «Она сомневается в моих способностях. Ей кажется, что обмен любезностей длился достаточно. По ее мнению, мне бы следовало найти предлог сесть за рояль, сыграть трудный экзерсис, который показал бы мою технику, или какую-нибудь блестящую вещь, или и то, и другое, все наизусть. Но разговор не принимает этого направления. Жалко. Ей придется покориться и создавать себе мнение обо мне понемногу. Тем временем ей придется оказывать мне род уважения, переносить мое покровительство, все это в счет будущего. Да, это неприятно, особенно, когда в летах такая маленькая разница. Но есть еще что-то. Чувство темноты то же, что и раньше. Мысли, пришедшие мне в голову, не уменьшали его или почти что не уменьшали. Свет разливается как направо, так и налево; но слева – это темное тело, это упорное препятствие, о которое он разбивается.
В общем, ничего во всем этом не было ужасного. Главным для меня было встать с моего места в звании учительницы музыки этого дома. Остальное я брала на себя. К тому же дело, по-видимому, шло гладко. Г-жа Барбленэ вела разговор с величайшей осторожностью, и, разумеется, она тратила все эти усилия не для того, чтобы найти самый приличный способ отказать мне. Ее взгляд уже присуждал мне это звание учительницы музыки. Но г-жа Барбленэ была не из тех людей, которые считают излишним подготовлять событие, если оно им кажется все равно неизбежным. Привести нашу беседу к приличному окончанию и должными путями – продолжало для нее быть интересной работой. Г-жа Барбленэ обладала чувством церемониала. В частности, было необходимо, чтобы в нужный момент проскользнула уверенность в том, что мы согласны относительно оплаты уроков. Но я отлично видела, что не будет ни торга, ни даже определенного разговора, пожалуй. Все должно было быть порешено одним едва произносимым словом, намеком. И я могла рассчитывать на г-жу Барбленэ в том, что все это пройдет так же естественно, как дыхание между двумя фразами.
Но в то мгновение, когда я поздравляла себя с удачным ходом событий и говорила себе, что никто из Барбленэ не настроен ко мне враждебно, что каждый из них по-своему принимает меня радушно или, по крайней мере, терпит меня, мне пришло в голову, что, собственно, я не имею дела ни с кем из них в отдельности, а со всеми вместе. Эта мысль, которую можно было отбросить, как совершенно пустую, почему-то очень меня заняла. Было ли это ради утомительного удовольствия портить себе радость нелепыми тонкостями? Стоило мне повторить себе лишний раз, что я могу быть совершенно спокойной в отношении такого-то из них, как остальные три Барбленэ тотчас представлялись мне неодолимой массой, от которой я могла всего ожидать; а если, чтобы успокоить себя, я начинала мысленно рассматривать их в одиночку, я делала вдруг замечательное открытие, что их – не один, а четверо. Все это было приблизительно так же глупо, как привычка одной моей лицейской подруги, которая, прочитав какое-нибудь имя, не могла удержаться, чтобы не прочесть его тотчас же задом наперед.
Отсюда проистекало волнение, ощущение фальшивого положения и беспокойства, с которыми мне не удавалось справиться. А так как внутри нас никогда не прекращаются оборонительные движения, то я пыталась заменить эту смутную оборону каким-нибудь отчетливым опасением, различить угрожающую точку, которую мой разум мог бы уничтожить, чтобы восстановить свой покой.
На первый взгляд, центральным лицом была г-жа Барбленэ. В этом даже нельзя было сомневаться. Она величественно сидела в своем кресле. Всякий, как и я, сел бы именно против нее. Я смотрела на нее, она начала разговор, направляла его, получала мои ответы. Даже свет, в котором мы были замкнуты так тесно, разливался по лицу г-жи Барбленэ, по всей ее полной фигуре так, как будто прежде всего предназначался ей. Остальные, казалось, только образовывали круг, присутствовали при нашей беседе, брали от нее то, что их касается, ждали ее исхода. И все же невольно, как вода, стекающая к впадине, которую она нашла, моя мысль направлялась теперь к старшей дочери. Меня занимало ее темное присутствие слева от меня. В моих поисках мне хотелось нащупывать именно в этом направлении. Именно оттуда, из своего рода прорыва, образуемого в свете телом девушки, я и ожидала чего-то самого важного.
При этом первом посещении разговор сам по себе имел для меня меньше всего значения. Правда, я заметила, что г-жа Барбленэ задала мне несколько вежливых вопросов. Одни в некотором роде должны были служить общему направлению разговора. Другие имели целью проверить, совсем мимоходом, сведения, данные обо мне Мари Лемиез. Занимавшие меня мысли не только не вызывали с моей стороны досадной невнимательности, но дали мне возможность отвечать с хладнокровием, с развязностью, которых у меня могло и не найтись при таких немаловажных обстоятельствах.
Этим я выигрывала в их глазах. Было очевидно, что я не кто-то, кому спасают жизнь, предлагая работу. Сохраняя ровно столько внимания, чтобы не делать глупостей, я держалась естественно и непринужденно, что должно было понравиться г-же Барбленэ и убедить ее в том, что я барышня из общества.
Вопрос о плате был выяснен так осторожно, что, кажется, только мы с г-жой Барбленэ и заметили это. Удачный поворот фразы позволил нам понять, что мы согласны остановиться на тарифе Мари Лемиез.
Когда мы установили день и час первого урока, я поднялась. Г-жа Барбленэ медленно встала и сказала мне, что состояние ее здоровья принуждает ее соразмерять свои движения и лишает ее возможности проводить меня до дверей. Итак, я подумала о здоровье г-жи Барбленэ. Я заметила, что в довольно подробном облике г-жи Барбленэ, образовавшемся во мне за время нашей беседы, болезни вовсе не было отведено места. Я не могла удержаться, чтобы не выразить своего изумления по поводу ее нездоровья, но таким образом, что она могла счесть это за комплимент своему цветущему виду.
Г. Барбленэ захотел лично меня сопровождать при переходе через рельсы.
Когда мы вышли за дверь и попали на свежий воздух, я спросила себя, довольна я или нет. У меня был выбор. Радость и грусть как бы находились в моем распоряжении, друг возле друга. Радость была понятной. Но почему же грусть? Может быть, просто потому, что в течение нескольких часов я была слишком возбуждена, слишком напряжена. Однако она не была похожа на усталость. Я узнаю усталость по вкусу притупленной жизни, а также по равнодушию ко всему, что касается будущего. «Покончить!» – вот вздох, вырывающийся у усталости. Напротив, грусть свою я ощущала бдительной, светлой, как взгляд моряка, который заметил что-то на горизонте. А к радости мне не хотелось присматриваться ближе, я боялась прийти к убеждению, что она лишена оснований. По-видимому, она не имела отношения к моему сегодняшнему успеху. Она не являлась продолжением возбуждения, охватившего меня пять или шесть часов тому назад.
Когда мы перешагнули первые рельсы, что-то во мне кричало, что было бы хорошо больше сюда не возвращаться, навсегда повернуться спиной к этому дому. Что-то внутри меня взывало к моей трусости. Прислушиваясь к этому хотя бы одну секунду, я уже чувствовала себя менее озабоченной, менее обремененной и снова совсем молодой, словно груз лет, скопившийся у меня на плечах, внезапно соскальзывал с них.
Тогда я вопрошала свою радость. Я хочу сказать, что я проверяла – увеличивает или убивает эту радость мысль о том, чтобы более не возвращаться, мысль, которой я позволяла действовать. И вот моя радость, подобно человеку, за которым следят, держалась сперва твердо. Но я чувствовала, как она убывает, опустошается, я видела, как она бледнеет. «Не будем настаивать», – сказала я себе.
IV
Первый урок был назначен на следующий день, в четыре часа. Железнодорожник ждал меня на том же месте, что и накануне. Было совсем светло. Не ожидалось никакого поезда. Железнодорожная линия, со множеством рельсов и машин, без всякого движения, без всякого шума, кроме хруста щебня под нашими ногами, была только особого рода уединением. Шагая, я думала о дне каменистой долины, потом о книжной странице.
Меня встретили обе сестры.
– Должно быть, сегодня дорога показалась вам не такой тяжелой, – сказала старшая. – Ночью это целое путешествие. Вы, наверное, удивляетесь, как можно здесь жить.
Мне хотелось ей объяснить, что вообще их дом среди рельсов нечто не совсем обычное и что, должно быть, в конце концов к нему нельзя не привязаться, как ко всякому трудно достижимому месту. Но я не нашла слов или, вернее, мне было стыдно их произнести, как будто они бы сразу создали между нами слишком большую близость. Если бы мы были вдвоем с младшей, может быть, я бы сказала их.
Я заметила, что на маленьком столике приготовлены чашки и бутерброды. По тому, как держали себя барышни, я поняла, что кого-то ждут, вероятно, мать.
Младшая смотрела на меня очень ласково и проницательно. Меня тронула ее откровенность со мной. Ее доверие казалось мне даже слишком быстрым, незаслуженным. Знает ли она меня? Не лучше ли бы ей было сперва понаблюдать за мной? Правда, я ощущала к ней только симпатию. Но я еще мало спрашивала себя на этот счет. Мое чувство не подвергалось еще никакому испытанию. А если такая непринужденность означает, что она видит с моей стороны больше дружбы, чем есть на самом деле, то не приходится ли мне беспокоиться о таком вторжении в мои права?
Дверь из столовой в гостиную, которая, как и деревянная обшивка и обои, приняла жирный цвет дыма, постепенно открывалась перед г-жой Барбленэ. Горничной не было. Обе барышни, которые не слышали шагов матери, еще сидели, когда она появилась. Это, однако, нисколько не уменьшило величия ее выхода. Чтобы распахнуть обе половинки дверей, г-же Барбленэ пришлось пустить в ход руки, но она сделала это чрезвычайно благородно. Казалось, руки г-жи Барбленэ заменяют отсутствующего слугу, и эта низменная работа падала только на них, ничем не отражаясь на самой особе г-жи Барбленэ.
Затем горничная принесла чай, пар которого в этой комнате мешался с тонким запахом угля и окутывал вас ощущением путешествия. Я хорошенько не знала, зачем все это. Во всяком случае, я рассматривала этот чай как скучную любезность, непредвиденную и тем более утомительную.
Правда, все шло довольно просто. Ни г-жа Барбленэ, ни ее дочери не держались натянуто. Я ни в чем не видела старания играть в богатых людей. Но все было естественно торжественным.
Не переставая говорить себе, что этот чай объясняется просто желанием сделать мне более приятным мой первый профессиональный визит, я не могла отделаться от некоторого опасения. Мы обменивались самыми обычными фразами. Но ведь г-жа Барбленэ была из тех, кто считает, что важные заявления должны появляться только в конце длинной процессии праздных слов.
Может быть, после множества изворотов мне дадут понять, что барышни еще не чувствуют себя способными брать уроки музыки или что их удовлетворит проба, например, один урок в неделю, впредь до изменения?
Я уже видела возврат моей бедности. Снова сто сорок пять франков в месяц, а может быть, и того меньше. Ведь неудача не любит полумер. Я потеряю еще одну или двух учениц. Снова – маленькое эмалированное блюдо, длинные одинокие прогулки, угол церкви и таинственная песнь в моей голове. Тем лучше. Я не успела от них отвыкнуть и опять приспособлюсь к ним очень быстро. Единственно, чего мне теперь было стыдно, это моего вчерашнего восторга.
Мое беспокойство еще увеличивалось тем, что на этот раз я чувствовала, у меня не было отчетливого представления о мыслях г-жи Барбленэ. Может быть, накануне я глубоко ошибалась в ее умонастроении. Но я не переставала рисовать его себе настолько живо и правдоподобно, что была спокойна. Скорее, оно рисовалось само собой. Теперь, напротив, между мной и г-жой Барбленэ царило что-то непроницаемое.
Во время разговора она сказала:
– Многие считают, что молодые девушки должны рано выходить замуж. – И я сейчас же увидела в этом вопрос, косвенно обращенный ко мне лично. Почему я не замужем? Решила ли я обречь себя на безбрачие? Не подвергается ли молодая девушка, покидающая семью, чтобы жить одна, неприятным подозрениям?
Потом я подумала, что Мари Лемиез и некоторые ее коллеги были в том же положении, что и я. А г-жа Барбленэ, очевидно, слишком уважала установленный порядок, чтобы образ жизни таких почтенных лиц, как преподавательницы лицея, мог ей принципиально показаться подозрительным.
Вскоре разговор замер сам собой. По-видимому, г-жу Барбленэ схватила глухая боль, которая оставила ее было в покое на требуемое приличием время. Она показала, что хочет встать. Дочери помогли ей, отодвинули стулья, открыли дверь. Я стояла до тех пор, пока г-жа Барбленэ не исчезла в еще неведомых мне глубинах дома.
* * *
Как только я осталась наедине с барышнями, начался урок. Было решено, что они будут заниматься вместе, по крайней мере, вначале. Каждая будет садиться за рояль на несколько минут, другая будет присутствовать при этом, прислушиваясь к поправкам. И так по очереди.
Я спросила, кто из них хочет начать.
– Решайте сами, – сказала старшая.
– Ну, пускай начнет мадмуазель Март.
Младшую звали Март, старшую – Сесиль. Март послушно пошла к роялю. К моему удивлению старшая проводила ее довольно мрачным взглядом и сказала:
– Я так и думала.
Выбирая Март, я не уступала симпатии, напротив. Я хотела выказать старшей некоторую долю уважения, избавив ее от неприятной обязанности бренчать первой.
Я села возле Март. Мы попробовали несколько очень простых упражнений. Ее руки двигались рядом с моими. Они были белы голубоватой, почти переходящей в зеленое, белизной; тонкие, гибкие, удивительно безобидные. Ничьи еще руки не казались мне до такой степени неспособными для того, чтобы играть. Конечно, вообще рука начинающего, приближаясь к клавиатуре, далеко не воинственна. Даже развитые руки часто словно только касаются клавишей. Но пальцы Март ложились на них так осторожно, что было странно слышать звуки. Казалось, клавиши опускаются не под давлением пальцев, а благодаря какой-то согласованности между внутренним механизмом рояля и легкими движениями девушки.
Она делала мало ошибок, и эти ошибки были только намечены. Едва успевала я их заметить, как они тонули среди верных нот. Я не замечала признаков усилия. Она была очень внимательна, но без напряжения, чувствовала почти полное отсутствие сопротивления. Она не противилась ни нотной странице, стоящей перед ней, ни увлечению, которое передавалось ей от меня. Я удивлялась в ней не столько умению в собственном смысле, не столько положительным данным, сколько какой-то нейтральности. Возможно, думала я, наблюдая за ней, что наше тело само по себе способно на чудеса. Но мы начинаем с того, что съеживаемся, и нам нужны целые месяцы только на то, чтобы распрямиться.
Время от времени она улыбалась мне. Я находила ее почти что слишком покорной. Существо, которое сопротивляется, доставляет нам столько родов удовлетворения; оно дает нам возможность действовать наступательно, а это менее утомляет, чем ровная мягкость; оно побуждает нас к действию и доставляет нам удовольствие восторжествовать над ним. Но прежде всего оно не позволяет нам слиться с ним; оно помогает нам ощущать себя отдельными и отличными, оно дает нам почувствовать наши границы.
Я смотрела на ее руки, бегающие по клавишам, и мне все время казалось, что они слишком близко от моих. В отношении других учениц мне в голову не приходило такое наблюдение. Между Март и мной близость возросла скорее, чем симпатия.
Со старшей, Сесиль, мне стало легко. Она положила на клавиши тоже довольно тонкие, но сухие и слегка дрожащие руки. Розовато-желтая кожа покрывала контуры тела и выпуклости суставов, не утаивая их. Словно предчувствовались пергаментные руки старухи, какими они будут через много лет.
Пальцы колебались над клавишами, потом внезапно решались. За это короткое время мысль успевала много поработать, прежде чем решить, что надо сделать. Глаза, с почти испуганной торопливостью, успевали перебежать от страницы, полной точных приказаний, к рукам, путающимся, как слепцы, не без того, чтобы время от времени бросить взгляд в мою сторону, я же, вероятно, пользовалась этим совсем особым положением, чтоб насыщаться общим чувством превосходства.
Когда она кончила, я, конечно, ничем не подчеркнула неравенство, так быстро сказавшееся между сестрами. Я даже пошла на несправедливость. Я отметила ошибки старшей, как будто они были свойственны обеим, и мое единственное личное замечание относилось к младшей, которую я просила играть с большей силой.
Затем я сказала, чтоб они сыграли вместе. Я сидела за их спиной. Младшая играла высокую партию. Я рассчитывала на то, что она будет до некоторой степени руководить сестрой. К тому же ошибки старшей были бы еще слышнее на высоких нотах, а от этого страдало бы ее самолюбие.
Упражнение заключалось в цепи гамм, связанных между собой элементарными модуляциями, которые повторялись периодически. Правильная игра вызывала бы совершенно механический ряд звуков, такой же неинтересный, как шум вращающейся пилы или швейной машины. Я бы скоро перестала его слышать. Но то, что исходило из рояля Барбленэ, рисовалось в воздухе совсем особо. Я закрыла глаза, чтобы лучше воспринять это. Высокие ноты мягко возникали одна за другой, то медленнее, то скорее, но без прихотливых перебоев, напоминая дыхание спящего существа. Они казались спокойными и в то же время рассеянными, равнодушными и нежными. Они пленяли какой-то присущей им грацией и раздражали отсутствием всякой ценности. Низкие ноты следовали друг за другом, как шаги по темной лестнице: оступь, остановка, нога дважды задевает ту же ступень, потом два, три шага, как будто решительных, удачных, внушающих надежду, что темп, наконец, найден и злоключение кончилось, потом опять спотычка. Во всем этом униженность, гнев, презрение к самому себе, желание бросить все; но вместе с тем угрюмое мужество, нежелание признавать себя побежденным, биение довольно сильной жизни.
Но самым любопытным было то, как обе игры согласовались между собой, относились друг к другу. Почти всегда низкие ноты немного запаздывали. Но с недовольной торопливостью они бросились догонять высокие ноты, они кидались на них, и высокие ноты словно покорялись, сжимались, уходили в землю. Когда старшая играла неверно, что случалось почти на каждом такте, младшая не только не усиливала звука, чтобы дать перевес верной ноте, не спешила его ослабить.
В сущности, которая же из двух сестер, спрашивала я себя, ведет другую, которая же из них господствует над другой? Младшая, не придавая тому особого значения, указывает скорость и вылавливает верные звуки. Старшая признает это и уступает, но не как покорившаяся, а скорее, как начальник, который присваивает себе инициативу своего подчиненного. В конце концов, что же получается из этого? Какую роль играет здесь мое присутствие? Я вмешиваюсь как можно меньше, и даже нельзя сказать, чтобы мне хотелось увидеть превосходство младшей. Несмотря на смутную симпатию к ней, я довольно охотно присутствую при том, как она подвергается своего рода ограблению. Я не люблю старшей, но энергия, которая изобилует в ее сухом теле и исходит из ее пальцев, довольно увлекательна. Если бы я распустилась, то мое сердце и, боюсь, мои уши в конце концов примирились бы с нелепым рядом фальшивых и исправленных нот, которые с силой производит старшая. Но существует страница печатных нот, господствующая над клавиатурой, господствующая над Сесиль и Март, и ее не могут исказить глядящие на нее глаза. И в моем рассудке имеется свидетель, который чувствует себя обязанным соглашаться с этой страницей. Младшая теряется между этим двойственным одобрением. И хотя она видит возвращение ошибки, которую ее сестра сделала тремя строками выше, и хотя у нее нет никакого желания противиться этому, она не доходит до того, чтоб украсить диезом скромно предлагаемое ею «ре».
Окончив упражнение, сестры повернулись ко мне. Я лишилась удобного положения за их спиною.
Теперь мне приходится выдерживать их лица, их взгляды. Настала моя очередь говорить языком, который кажется более прямым, чем язык восходящих и нисходящих гамм, но, может быть, не менее таинственен.
Сестры стараются меня понять с таким усердием, которого не стоит то, что я говорю. Из-за нескольких замечаний по поводу постановки большого пальца – напряженные лица, глаза, спрашивающие меня о слишком многом.
* * *
Г. Барбленэ появился в конце урока. Его добродушие, его смех, рукопожатие, которым он обменялся со мной, – все это дало мне вдруг почувствовать, как далека была я тогда от радости, от простой сердечности, все это сделало для меня такой осязаемой скуку гостиной, где мы находились, и часа, который я только что прожила.
Он захотел проводить меня, как накануне. Но в то время, как накануне, пересекая рельсы, мы говорили только о мелких событиях нашего пути, я увидела, что на этот раз ему хочется завязать настоящий разговор.
– Так, значит, вы довольны моими дочерьми?
– Очень довольна.
– Вы думаете, что добьетесь чего-нибудь с ними?
– Ну конечно.
Тут мне пришло в голову, что г. Барбленэ сомневается в пользе моих уроков музыки, особенно в таком большом количестве. И, не преувеличивая значения г. Барбленэ в доме, я усмотрела здесь опасный росток, который необходимо было удалить. Я произнесла несколько фраз, целью которых было освежить чувства г. Барбленэ по отношению к музыке и дать ему предвкусить удовольствие иметь когда-нибудь двух дочерей – музыкантш.