Текст книги "Акбилек"
Автор книги: Жусипбек Аймаутов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Явился я в аул грозно: тут же поспешили зарезать для меня барана, так я приступил к исполнению своей службы, время от времени для устрашения постреливая в воздух из винтовки. Ну, как положено, конфисковал оружие, оставшееся от белых, провел обыски в домах подозрительных лиц, изъял продукты по директиве, продразверстка называется, и всякое другое, что могло принести пользу власти. Люди, правда, стали отворачиваться от меня ежевато, прозвали меня «крещеным». Первыми начали коситься да зубы скалить на меня родичи. Понятно, смотрели на меня с завистью, всякую чушь понапридумывали обо мне, такое наплели! Тут ничего не поделаешь, как говорят, заткни пасть толпе, затрещат те, кто в сторонке стоял. Особенно усердствовал один местный учигелишка – сынок буржуя Мамырбая. Без устали жаловался в город этим образованным, что я, мол, вымогал у него взятку, ограбил дочиста, угрожал-сажал. Перед самым моим назначением головой волости этот учителишка насобирал от жалобщиков бумажки с доносами на меня и сунул их в Совет. Решили, что я недостоин, и не выбрали меня в волостные. Байский выкормыш! Жив буду, все вам возверну сполна! Винтовку отняли.
С самого начала все, что конфисковал по аулам: одежду там, припасы, одеяла, кошмы, чашки-ложки, я догадался переправить остаткам белых, стал и среди них своим. Они попросили найти для них пригожую девицу. Я сразу подумал о дочке Мамырбая Акбилек. Такой от меня ее старшему ученому брату подарочек. Я всю жизнь страдал от баев, поиздевались они надо мной. До сих пор ихние издевки терплю. Так чего мне жалеть эту байскую семейку? Добьюсь своего, успокоюсь, а не добьюсь – так и буду ходить никчемным отродьем.
От долгой тряски, брошенная поперек седла, Акбилек совершенно окаменела и, когда ее сбрасывали с коня, упала на землю мертвым телом.
Очнулась Акбилек в вонючем, покривившемся жилище из шести шестов, накрытых кошмой, – коше, среди чуждых ей русских в странных же для нее одеждах.
Радом, прижав ее протянутой рукой, лежал щетинистый до висков мужик с распухшим но сом и спутанными рыжими волосами. Ее охватил озноб от вырывавшегося из его опадавшего рта жаркого дыха, как от паров адской серы. Она не понимала, что с ней и ще она, взгляд ее скользил по нависшему над ней тяжелому войлоку, а когда память вернула ей события ночи, ее глаза превратились в два вскипавших слезами родника.
Наивный лучик зари с любопытством заглянул сквозь рваный войлок, весело скользнув по лицу Акбилек, но не поспешил высушить ее струящиеся слезы; придавившая душу темень заставила вспыхивающий светик поскучнеть, и неотвратимость происшедшего стала особенно очевидна; не спастись, но стремление выскользнуть из-под этой рыжей руки не отступило. Акбилек осторожно приподняла тяжелую лапу, отвела ее от себя и, ступая, как верблюжонок по скользкой земле, с опаской, оглядываясь, приподняла покров на дверном проеме и выскользнула вон.
Лачуга, из которой она выбралась, оказалась с краю лагеря из семи потрепанных кошов, с прислоненными к ним винтовками и навешенным на них всяким барахлом. Ее глаза не притянули к себе ни четыре величественные горные вершины, тонущие в молочной белизне, не заворожили кружева лесов, поднимающихся к ним, не увлек беркут, парящий в горной высоте, не заинтересовали замысловато изогнувшиеся ветки кустарника; она уставилась на медный помятый кувшин у очага, закопченный треножник и измаранную поварешку. Бедная поварешка! Я, как и ты, испоганена, обслюнявлена, и слезы снова полились из глаз.
Акбилек быстро кралась к близкому кустарнику, как вдруг стоявший на границе военного лагеря постовой вскинул в ее сторону винтовку с криком: «Стой!».
Окрик был настолько неожидан для нее и страшен, что, дернувшись судорожно, она упала. Так и не смогла убежать; подскочивший сзади русский перехватил ее и потащил обратно в кош, Акбилек ловит выловленной рыбкой воздух ртом и кричит изо всех сил… но ни звука. Когда он заволок ее внутрь войлочной берлоги, спавшие там еще два мужика приподняли головы, потянулись, протирая веки, затем стали, посмеиваясь, переговариваться, поглядывая на Акбилек, свернули табак в самокрутки. Схвативший ее русский оказался тем рыжим, кто давеча сдавливал ее своей ручищей. Сжимая ее талию, он потянулся ртом к ее лицу, Акбилек отвернулась, не позволяя прикоснуться к себе дурно пахнувшему рту. Остальные тут же принялись похохатывать над своим рыжим приятелем. От хохота проснулся спавший дальше рослый бледнолицый русский с черными усами и, не приподнимаясь, оглядел Акбилек. Он не стал балагурить да посмеиваться с остальными, а прошел к жестяному умывальнику и, выбивая из его соска воду, умылся, оставаясь погруженным в свои мысли.
Сидящий в веселящейся компании с непроницаемым видом человек всегда представляется загадочным. Чужой смех накладывает на него тень печали.
Черноусый мужчина показался Акбилек именно таким – таинственным, даже отмеченным смертью. Непонятные вещи всегда притягивают к себе. Чем он привлек волнующее внимание потерявшейся в неволе Акбилек, кто его знает, быть может, оттого, что она сама жаждала жалости, возможно, от наивной догадки, что и он зде сь чужой, не исключено, что сказалось и женское начало, проявляющееся особенно остро в одиночестве, но как бы там ни было, случилось нечто такое.
И Черноус то ли от неизбежности видеть отчаянную мольбу в глазах Акбилек, то ли исходя из иных побуждений, раздраженно отдернул словом Рыжего, опять пытавшегося присосаться к ее лицу. И вырвал ее из его тисков. Рыжий не воспротивился, лишь недовольно покачал головой и что-то ответил. Однако перестал лезть с поцелуями к девушке. Остальные в полном молчании докурили свои самокрутки и вышли наружу. Черноус тепло взглянул на Акбилек, кашлянул, а затем заговорил с Рыжим, но уже с усмешкой. Вначале набычившийся Рыжий хмурился, настаивал на чем-то с угрюмой требовательностью, не уступал, нехорошо поблескивая зрачками, потом начал пожимать плечами, вытянулся, уставившись прямо в глаза Черноуса, бросая слова кратко и зло. Стояли друг перед другом, как два пса, с рыком: «Арс-арс!». Еще какое-то время Черноус наскакивал на огрызавшегося Рыжего, затем, нахмурившись, удалился из коша. Рыжий постоял, явно выругался, сжимая кулаки, и тоже вышел за ним.
Проснулись и в других лачужках: в невнятных голосах звучал стеклянный скол. Кто-то из них входил к Акбилек, сверлил ее взглядом: «А, кизимка…» – и, усмехнувшись, исчезал. Акбилек прятала от входивших глаза, мучительно дожидаясь, когда они снова оставят ее одну. Нет, не оставили, набились в кош опять. Скоро они навесили над костром ведро с водой, заварили чай и принялись чаевничать, макая в железные кружки сухой хлеб; напившись чая, затеяли нескончаемый разговор. Акбилек вспомнилось, как отец говорил: «Этих русских собак угостишь чаем, так они как начнут болтать, не остановишь». Рыжий, как и свойственно чаевнику за сладостью чаепития, подобрел, покрывшись капельками пота, стекавшими от висков по щекам. Сидевший рядом с ним дядька протянул кружку с чаем Акбилек – не взяла. А Черноус, исчезнув, так и не вернулся.
Напившись чая, накурившись, соседи ушли. Рыжий взял винтовку в руки, вывернул в ней какую-то железку и принялся вертеть ее, тереть, пристраивать снова на место. Акбилек боялась, что он ее вот-вот пристрелит. Душа подлетала в ней прямо под темечко, словно прощалась, еще чуток – и отлетит на небеса. Тут появились двое русских в заскорузлых до жестяного шороха одеждах, грохоча навешанными на пояса саблями в ножнах, встали строго и что-то отрывисто сказали Рыжему. Рыжий произнес в ответ лишь пару слов и потом молча стал одеваться. Собравшись, рванул Акбилек за руку и потащил ее из коша. Сердце Акбилек застучало в ожидании самого страшного. Русские стояли кучками и что-то обсуждали. Увидев, что вывели девушку, они цепочкой потянулись к кустарнику.
«Вот моя смерть, – ужаснулась Акбилек. – Может бьпь, и лучше, если все они выстрелят в меня разом? Или у них водится по-другому? А вдруг они задумали что-то такое?! Ай-ай! Если они все вдруг это сделают, что от меня останется…»
На поляне за кустами русские выстроились в ряд. Трое отошли в сторону. Рыжий подтянул к себе Акбилек, прижал и поцеловал ее три раза в сжатые губы, затем в сопровождении двух мужчин двинулся к тем, троим. Там встали вшестером. Один из них что-то крикнул тем, кто не пошел за ними. Ему ответили кратко. Рыжий и Черноус близко встали лицом к лицу, потом развернулись и разошлись, как если бы отсчитывали свои шаги; повернувшись опять и стараясь не встречаться глазами, замерли друг против друга. Оставшаяся четверка посторонилась, и раздался голос: «Раз, два, три!» Говоривший бросил вниз поднятую руку, и раздались два выстрела. Русские бросились вперед. К ожидавшей развязки Акбилек подбежал Черноус и торопливо обнял ее.
Мертвого Рьжего подняли и унесли несколько солдат. А Черноус поспешил увести Акбилек в кош, целуя и не выпуская ее из своих объятий. Для нее стало ясно, что состоялся смертельный поединок, только зачем они прежде расходились? Черноус оставил ее на минуту и вернулся с пучеглазым, рябым, кучерявым человеком. Пучеглазый заговорил с ней на казахском:
– Здравствуй, сестренка, – и протянул ей руку.
Родная речь вызвала в Акбилек симпатию к нему, она протянула в ответ свою руку, но тут же отдернула ее, вернув в глаза какую могла еще непримиримость. Пучеглазый оказался переводчиком и приглашен был поговорить с ней.
– Полюбилась ты вот этому господину. Он очень большой дворянин. Никого не боится. Когда увидел тебя, то зде сь у него не выдержало, – и для пущей ясности прижал свою ладонь к сердцу. – Увидев тебя, попросил отдать ему тебя. Но получил отказ. Тот тоже дворянин, но маленький дворянин. Они и поссорились, схватились. Поэтому случилась дуэль – стрелялись. Ты раньше русских не любила, ты ведь казахская дочь из степи. Ты не бойся. Никто тебя не тронет. Этот дворянин не даст тебя в обиду никому. Он хочет сделать тебя своей женой. Другие дворяне хотели тебя сделать женой для всех, но он был против, сказал: не годится так, мы все станем тогда животными. Он много знает, разумный парень. Он, как и ты, человек. Бог один, душа одинаковая. Ты его не бойся, полюби его. Этот человек тебя любит. Позаботится о тебе. И-одежду тебе даст, и еду, работать не заставит. Как у казахских баб? Служанки. Бай бьет, ругает, работать заставляет, ходит грязная, плохая. А наш. русский закон хорошии: öaö мы не оьем, – и сжал перед ней кулак. – Вот здесь они у нас, в театр
водим. Прогуливаться разрешаем, – все старался пучеглазый уговорить Акбилек, молол чушь всякую.
Иногда Черноус что-то ему подсказывал. Акбилек вся сжалась под своим обиходным, шелковым, в зеленую полоску верхним чапаном, спрятала под подол и ступни, и ладони, лишь время от времени поднимала наполненные крупными слезами глаза на Черноуса и покорно слушала.
А русский толмач все болтал и болтал. Все, что он наговорил, никак не вмещалось в девичий ум. Говорит: большой дворянин. И что от того, что очень знатный господин? Разве она мечтала о русском дворянине? На-кормиг-оденет. Эка невидаль. И разве в дом сватавшегося к ней Бекболата она вошла бы служанкой? Черноус рисковал своей жизнью ради нее. Впрочем, что тут такого, Акбилек знала, что она красивая.
Ей вспомнилась мать, и слезы снова покатились из глаз… Ее мама погибла, чтобы… Она и помыслить о таком не могла… О каком муже ей, опростоволосенной, осрамленной, можно думать, когда только вот лишилась навечно матери?.. Неужели она будет невестой тому, кто убил ее мать, похитил ее саму, разграбил родной аул?.. Где ее отец?.. Где она сама?.. Что думают теперь о ней?.. Так отчего же ты еще не умерла?.. Что еще должна ты стерпеть?.. Лучше бы мамина пуля в ночи попала в нее… Нет дня вчерашнего, и завтра… что же с ней станет… неизве стно… И при всем при этом я жива и по-прежнему красива… Не сама ведь я… Нет моей вины в этом… Кто способен ее укорить? Каждый теряет, и сам оказывается потерянным. Без вины.
Мысли кружились одна за другой в гудящей головке Акбилек, она склонила ее, разглядывая масляное пятнышко на уголке халата, как неожиданно ее руки коснулась горячая ладонь Черноуса, тихо присевшего рядом с ней. Акбилек сердито сжала губы, словно хотела произне сти: «Как ты смеешь!» – но только тонула в бездонной то ске. Черноус движением подбородка приказал переводчику о ставить их и бережно приподнял ее кисть к своим губам. Акбилек не отстранилась… Нет сил, только страх.
После шумного ночного набега на аул в руках Мукаша оказались две мамырбаевские лошади, а в голове одна мысль: как скрыться, как избежать лишних неприятностей. Оставив добытое в лагере белых и услышав от них: «Мукашка, молодец!» – он, возвращаясь домой, не мог избавиться от всякой чепухи, лезшей в голову.
Да, удачно и ловко он отомстил сынку Мамырбая, сдав его сестру русским на потеху. Но когда он ее выискивал, эти собаки убили ее мать. Это уж чересчур, но кто же знал, что так случится? Погиб, кажется, и один из кинувшихся в погоню. Эти герои пока не зальют все здесь кровью, не уберутся восвояси. Кто его знает, может, ют, нарвавшийся на пулю ночью, один из его братьев? Или не узнают? Может, им всем до меня и дела нет? Стой, да я совсем рехнулся-Черт, наверное, водит… Но как теперь дальше-то все правильно устроить? Не получится: откроется – голову оторвут. А ведь я не враг своим, не выкормыш змеиный какой-то, ничего такого немыслимого я не натворил…
Ладно. Что сделано, то сделано, ничего не исправишь… И спорить не о чем… А если подумать, что богачи такого не заслужили? Разве сами они не грабят людей? Отчего бай богатеет? Все хребтом трудяги добывается, жируют на труде простого народа. Посмотрел бы на них, если бы таетрш не пасли их скот, косари им сена не свозили, смута не топили им печи, а работники не выкапывали колодцы. Советская власть на их голову так просто не свалилась. По заслугам им! Кто знает, может, и меня против них вел какой-нибудь замысел Бога… И потом, белые* готовые от голодухи друг друга сожрать, и без меня напади бы на аул. Не будь меня вовсе, все равно нашелся бы казах с выгодой отдавший им какую -нибудь девку. Итакой нашелся бы, кто очертя голову бросился бы в погоню мстит им за своих родных. Нет слов, такой нашелся бы и конец его был бы таким же. Конечно, каждый случаи особенный, в точности повторить его людям не дано. Но уж точно: в случае, похожем на этот, был бы обязательно такой же, как я. Сколько зде сь войск прошло ? Сколько военных пытались народом править и грабят и давят. А что народ? Ничего терпит все молчком.
А я сам по себе. У меня винтовка. И десятерым меня не одолеть. Стрелять я научился у русских, пулю в пулю посылаю. Днем я осторожен, неприметен. А ночами свое беру… Что мне бояться? Хотя и страх есть, с самого начала не надо было мне лезть в эту политику. Ни к чему мне было записываться в ячейку, ввязываться в поиск врагов всяких с винтовкой наперевес. Нет, я смерти не боюсь, ее не миновать. Но смерть смерти рознь. А она у меня теперь такая… только она заставит людей простить меня. Да, когда-то я считался удальцом, хватом и цену имел свою в обществе. С седла как бы не свалиться…
С такими мыслями Мукаш добрался до своего аула. Аул – на солнечном склоне высоченной горы, в низине – пягь-шесть низеньких каменных построек. Все они принадлежали его родичам, глава для всех тут – сам Мукаш, аксакал – мулла Тезекбай.
Тезекбай и имя-то свое написать неспособен, только и слава, что мулла. Из когда-то заученных сорока хади-сов Пророка помнил лишь «халаннабы гайлайссалам – айты пайгамбар галайссалам». Упомянет Бога да бренность бытия человечка вспомнит при похоронах, освящении поминальных лепешек да то же при гибели скота – вот и вся служба; при разговении во время поста, бывает, что-то пробормочет, проговорит парочку арабских слов, и все. Знай себе талдычит: аятил-курси. Это же твердит и при жертвоприношениях, и при благословении, а случится у женщины малокровие – опять аятил-курси. Никто его, кроме своих, муллой не признает. И при похоронах на стороне ему ничего не перепадает, если, конечно, не случается хоронить родственников, сватов там… Как говорится, не вышел ни благочестием, ни знанием Святой книги. А посему и не приглашаем, непозволительно ему объезжать по округе мусульман и собирать положенный им по вере налог и пожертвования; впрочем, таких ненасытных к угощениям у чужих очагов он сам не переносил: «Ну что тебе? Лежал бы у себя!»
Правда, вреда особого от самозваного муллы не было, если не считать его ворчливых замечаний старой жене за ее неряшливость да безвкусную жиденькую похлебку, когда он, побродив чуток по степи с гладко обструганной палкой поперек поясницы да проследив издалека за телятами, возвращался домой. Да и неудовольствие его неопрятностью старухи больше от старческих лет, не скажешь же, что и сам Тезекбай с рождения был особо аккуратен и чистоплотен…
Как бы там ни было, Тезекбая в родном ауле уважали. При любом событии, будь то возвращение на зимовки или рождение ребенка, его усаживали на почетное место и перед ним ставили блюдо с чисто опаленной и отваренной бараньей головой и мясистой тазовой костью, и молозиво ему первому подносили в срок, и кумыс, а случится: нет его за застольем, так неве сток посылают: «Зовите муллу!»
Выдвигая напоказ свое происхождение из угнетенных масс, Мукаш Бога, наоборот, в своем передовом сознании задвинул, но и он, несмотря на столь сознательный шаг, к мулле питал почтение, стараясь его обходить стороной, что было просто: говорить ему с ним было не о чем, сам все знал. При неизбежной встрече приветствовал как положено, но не без всякого там… Мулле его поведение было понятно, и он тоже старался побыстрее пройти мимо и не пытался вступить в разговор. Не к лицу уважающему себя человеку почтенного возраста стоять, болтая языком со всеми встречными-поперечными.
Приблизившись к аулу, Мукаш испытал пустячное опасение: «Как бы с муллой не столкнуться». Он втянул голову в плечи, пригнулся к луке седла.
Зимовка Мукаша выперла из аула на восток. Дикий камень стен в лучах заката отсвечивал багровым ухмыляющимся светом. Жилье муллы развалисто выставилось рядом открытой настежь дверью. Лежавшая на пороге красная собака, услышав хруст камней под копытами, залаяла. Как ни подгонял торопливо Мукаш лошадь к воротам своего сарая, все равно его зацепил один, не прищуренный, глаз муллы, вышедшего с кувшином для подмывания, в калошах и накинутом на плечи зимним чапане. Ведь так и выцарапает его потаенные мысли, Мукаш поспешил скрыться от муллы. Под крышей на него, спешившего поскорее распрячь лошадь, затявкал беленький щенок. Прикрытая им дверь открылась, и в нее, семеня и кутаясь в шубу, сунулась его смуглая кругленькая жена Алгынай. Недовольно, кривя щеку, бросила: «Ты, что ли?» – и исчезла.
Мукаш тихо ответил в пустоту: «Я», – устроил лошадь, и сам – домой. Прижившаяся дымная вонь низенького жилья с одним подслеповатым окошком с избытком обогрела нос. Приятно было видеть на домотканом ковре и своего трехлетнего малыша Медея с плоским лобиком и с синеватыми соплями над открытым ротиком, вертевшегося во сне и выбросившего миленькие ручки из-под красного ситцевого одеяла. Хотел было сладко понюхать сыночка, да поперек желания встала в его голове какая-та заковырка. И не посмел прикоснуться к ангелоподобному ребеночку. Вроде как бы застыдился: прежде муллы, а теперь и спавшего
ребеночка. И он вздрогнул, словно к его ноге подкрался и рявкнул пес. Но, недолго думая, как бы пнул незримую собаку прямо в ноздри: «Заткнись!» – снял пояс, выдернул из постели красную подушку, бросил ее под окошко и лег там, подтянув колени к локтям.
Алтынай, сидя на застеленной соломой грязной лавке, сняла свой платок и, оставшись в одном ночном балахоне, принялась усердно творить омовение, словно готовилась к молитве, при этом шумно сморкаясь. Вернулась на постель, вытирая невесть когда изодранной белой тряпкой ладони, красные, словно зализанные козлом.
– Чего это ты там так скорчился! С лошадью-то что делать? – заворчала на Мукаша.
А он и башку не приподнял, лишь процедил сквозь зубы:
– К полудню выпусти!
Алтынай уставилась на мужа и с раздражением заговорила:
– Ты что? Не встанешь напоить? Подогрела уже.
– Нет, – ответил Мукаш и прикрыл голову.
Алтынай особенно не заботили частые ночные исчезновения мужа, так, значит, ему полагалось по службе. Поначалу страшновато было ночевать с ребенком одной, но потом потихонечку привыкла. Да и кому тут пожаловаться, кому довериться?
Алтынай коров подоит, за бычками присмотрит; в печь ткнет кочергой, разожжет, золу на улицу, с водой назад, варит, шьет; комнаты приберет, подметет, из стойла навоз выгребет. Все, что положено ей свыше. Вроде морщится, мол, устала от тяжкого труда, с ног валюсь, а как утро: продрала глаза, так до самой ночи ни рукам, ни ногам покоя нет… Ни-ни, никогда. Даже если выпадет кое-какое свободное времечко, она, заглянув к соседкам или на улице разговорившись с ними, не выпускает из рук веретено. Она свое знает – еды досыта, одежда справна, что еще? Порядок в доме – на жене, скот на пастбище – на муже. Это тоже установлено свыше.
Не то что прежде, ныне Алтынай довольна. Отчего же так? Оттого. Супруг на коне, уважаемым человеком стал. А у такого и дом как дом. В нем полы застелены почти новенькими ткаными коврами и белой кошмой. Теперь есть что встряхнуть, откинув крышку кованого сундука и перебирая нажитое добро. Захочет принарядиться: вот батистовые платья, вот бархатные жилеты. Таким мужем и похвастаться можно. Имеет право, все-таки жена важного чина.
В прежнее время плохонькая, невидная Алтынай сегодня позволяет себе и речи говорить. Бабы: «Куца это твой муженек?» – она: «По службе к волостному» или «Сам волостной вызвал», – и нос задерет, выкатив нижнюю губу. Если у кого налог окажется недоплачен, или неве стка дурит, или иное какое затруднение выходит, Алтынай покровительственно укажет: «Что ж ты это нам на рассмотрение не представила?» «На рассмотрение» частенько звучало из ее рта, и никто и подумать не мог, что рассматривай она не рассматривай – все одно.
Представлявшей своего супруга в таком свете Алтынай в последние дни кое-что пришлось не по вкусу. Не сразу-то и поймешь – что? Ах, ют в чем дело! Нет, вкус к жизни у нее остался целехоньким. Надменно поигрывать ключами было у нее в крови, и привычка эта осталась при ней. У ней, по натуре скрытной, конечно, и раньше в голосе прорывалась время от времени пренебрежительная интонация при разговоре с мужем, бывало, проклевывалось и притворное недовольство, но, без сомнения, муж ее вполне устраивал. А тут прямо стала покрикивать на него, буквально кожей ощущая, что это правильно. Быть может, оттого, что с какого-то недоброго часа ее «на рассмотрение» перестало безотказно вызывать у людей прежнее трепетное подобострастие?
Предмолигвенное омовение рук да ног Алтынай совершала, слов нет, но к самому намазу так и не приступала. Думаете, следовала примеру мужа? Да нет, и любой человек одобрил бы ее неусердие, стоило ему взглянуть, как она читает молитву со своими нелепыми вывертами колен и пузырящимся ртом, бормочущим невнятные словечки. Каждый божий странник только и воскликнул бы: ты бы, милая, чашки там помыла, чем измываться над таким святым делом, как намаз.
Алтынай села на край постели, стала натягивать на ноги кожаные чулки, и снова ее неугомонная рука наткнулась на дырку в подошве, протертую от повседневной носки. Да когда же она от таких прорех избавится? Негоже жене начальства сиять вытлядывающими из обувки пальцами ноги… Однако тут «на рассмотрение» ей в голову пришел целый ворох предстоящих дел, и она поспешила встать. Пора было отправляться на дойку.
Куцехвостую корову она застала с присосавшимся к ее вымени теленком; подскочила, отодрала его морду, глядь, проклятый, высосал почти досуха. Потянула теленка за петлю на шее к оборванному концу веревки, болтавшейся на рогатине стойла, да та оказалась коротковата, не привяжешь. Так и сяк тянула скотину, пихала в бок и, как смогла, наконец связала обрывки привязи. Начала доить корову с пролысиной на лбу. Тянула соски так, что буренка аж приседала тряско. От настырных пальцев хозяйки они все же набухли, и молоко заструилось в звонко запевшее ведро. Алтынай принялась прикидывать в уме: где же взять веревку покрепче вместо оборванной. Так просто не решишь, говорят же, нет овечки – заплатишь за овечью веревочку целым верблюдом. Разношерстная веревка не годится. Пожалуй, нужная найдется только в Маленьком ауле у мастерицы Жамалапы, в своем ауле такую не сыскать. Это она изготовила ей новый моток, да исчез он, местные мальчишки, думаю, стянули, а так – ну куда он мог закатиться?! Язви их! Кто же воришка?
Угрожающе вскрикивая и взмахивая рукой, Алтынай выгнала коров из сарая в сторону пастбища, вернулась в дом с ведром молока, наполнила им черную миску, солидный остаток – в старый желтый поднос. Ей ли не знать, что залитое в неглубокую посуду молоко всплывает сметаной погуще. Что ни говори, а Алтынай хозяйственная баба. Из трех коровушек выжимала, —да что там!.. – выцарапывала молока на три-четыре бурдюка масла. Да пусть хоть окочурятся, но свое отдадут. Бережлива настолько, что, выводя сметану, могла себе позволить лишь капнуть в протянутую просительно раковинкой ладошку родного сыночка. Все добытое молоко выкипятит до состояния сладкого иримшика и сделает подсоленный творог – курт. Крепко помнит, как важно в зимний вечер размочить, растереть кусочки курта – и в горячий бульон; выходи, наевшись досыта густого супа, хоть в одном платье в промерзший сарай, от тебя, раскрасневшейся, только пар клубится. Маслом она и приторговывает, на доход покупает одежду, муку, чай. Аульные пожилые матроны как станут отчитывать небережливых своих невесток, так непременно: «Тварь ты такая гнилая! Глянь на Алтынай, из шкурки блохи варежки выкраивает! Вот какой должна быть жена казаха».
Алтынай своей широкой спиной укрыла и плоды ночных поездок Мукаша, его страсть бахвалиться вещичками, пожить на широкую ногу. Хватало у его бабы ума не выставлять все напоказ, припрятывала, что привалило из дорогого, по углам. Но разве мужик способен оценить все ее достоинства? Представляет небось, что Алтынай как баба – предел мечтаний для голи перекатной.
Стала бы твоя баба ворчать и позволять себе быть неряшливой, если б не имела других достоинств, таких как ловко скрыть от завистливых глаз все, что добывал муж, и умение из пустой, можно сказать, воды сварить жирную похлебку, безбожник! И при чем зде сь капризы?
Справившись с молоком, Алтынай сполоснула посуду, вынесла за порог золу, вытянула из-за печи прикрытую рухлядью почерневшую деревянную чашу, насыпала в нее муку и, устроившись перед ней на коленях, принялась замешивать тесто для баурсаков. Суставы ее рук двигались, как машина, вмиг замесила, затем отправилась в летнюю кухню разжигать огонь. Приспособила для жарки баурсаков большое ведро из дома муллы, навесив его на кочергу, сидит в дымке подгорающего масла, а тут и сынок бесштанный, еще сонный, протирая глаза и мамкая, добрался до ее колен.
– Встал, мой лучик? – Алтынай, обхватив его правой рукой, приподняла и поцеловала в лобик.
Медеу выставился на беспокойно золотящиеся в ведре плоские продырявленные кусочки теста и, причмокивая, открывал кривой ротик:
– Мама, кусочек…
– Да, солнышко мое, вот твой кусочек, – поспешила согласиться с ним мамаша и, продев баурсак тростинкой, дала ему в ручки.
Вяловатый пухленький Медеу, взяв тростинку за оба конца, поднес горячий баурсак к ротику и принялся усердно дуть и надкусывать его, морща личико. Огонь полыхал, масло кипело, баурсаки шипели. Ее Медеу рядышком. Теперь все воображение Алтынай было занято тем, как она вскипятит чайник, разбудит мужа, устроит малыша рядом с ним, и они только втроем примутся благочестиво вкушать ниспосланную им Всевышним еду.
Заварив чай и подняв с постели всласть выспавшегося своего «на рассмотрение», Алтынай достигла и этой своей мечты.
Устроив слева от себя самовар, пыхтящий, с кривым носиком, ну точь-в-точь, как душка Медеу, Алтынай, приподнимая четырьмя растопыренными пальцами чашку с красной каемкой, пила горьковатый чай и усердно потела. Муж ее, вольно развалившись, тоже помалкивал, поглощая один баурсак за другим. И душка ее Медеу старался не отстать, откинувшись на ноги отца, он с трудом прожевывал набитое в рог месиво, от усердия то открывая, то закрывая глаза.
И так они наутруждались за чаем, что стоит им дать покой. Не станем мы уподобляться вечно ненасытному старичью и пронырливой голодной ребятне, следящей за всеми во все глаза, кто харчуется, у нас самих дома есть чай. Да пропади пропадом эта привычка казаха ждать, уставившись на чужой стол, приглашения! Лучше узнаем, как там люди себя чувствуют после того ночного происшествия? Выжил ли на своем пепелище хозяин Мамырбай? Вернемся к ним, посмотрим, за мной, мои ученики!
Даже отлежавшись, мужчины долго не могли прийти в себя, встряхивали головой, оглядывались, передвигаясь, как на покалеченных ногах, выбирались из своих убежищ, окликая родных; женщины, жужжа, тряслись, не уставая искать и звать своих отцов, мужей, при этом жались друг к дружке, словно надеялись сыскать в себе подобных спасительную матку. Галдели, выли, носились суетливо с криками: «Топор, топор», чем вконец запугали сами себя, бросились к продуктовому сараю Мамырбая, взломали, и давай его тащить оттуда:
– Что? Что? Ой, святые, ай! Вы целы сами?
У Мамырбая глаза вывалились из глазниц, с прерывающимся дыханием он спрашивал и спрашивал:
– Где байбише? Где Акбилек?
– Ойбай, ау! Где они? Мы не видели… – изумлялись и кидались то налево, то направо.
Скоро бабьи голоса слились в один коровий рев, мгновенно своим животным отчаяньем разорвавшим ночную тьму. От такого ужасающего воя сердца от сердца не осталось. Оказалось – наткнулись на тянущееся из земляной дыры тело мамырбаевской хозяйки. А Акбилек как растворилась, наверное, те с собой утащили.
Мамырбай тяжело загудел и рухнул кулем. Аул блеял жалостливо уже овечьей отарой, тут и доне сся до их ушей конский топот приближавшегося к ним всадника.
– Застрелили, застрелили! – донесшийся крик врезался в спекшуюся толпу клинком, она опять распалась, поднялся шум-гам, неразбериха.
– Что?
– Ушли!
– Хозяйку убили! Ойбай!
– Бекболата застрелили!
–Е!
– А он-то кто таков, как тут очутился?








