Текст книги "Мальчик с Антильских островов"
Автор книги: Жозеф Зобель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Например, еще вчера коробочка была на этой полке. Стоило только подставить стул, взобраться на стол, протянуть руку…
А сегодня ее уже там нет.
И вот надо соображать, прикидывать, мучиться, стоя на столе.
А снизу товарищи разочарованно глядят на меня.
– У моей мамы нет банки с сахаром, – говорит Жеснер. – Только по воскресеньям она покупает на два су сахара к кофе. Но если бы у нее была коробочка, она бы запрятала ее как можно дальше.

Он активно включается в поиски и кричит мне:
– Посмотри под балками: мамы очень любят прятать вещи под балками! Они воображают, что нам их оттуда не достать.
Но, ничего не обнаружив под балками, я, огорченный, слезаю со стола.
Немедленно все с энтузиазмом принимаются за поиски. Они шарят по углам, переворачивают все вверх дном во внутренней комнате. Грохот кастрюлек и сковородок приводит меня в содрогание, но я не в силах укротить энергию моих товарищей.
«Перестаньте! Уходите!» – хочется мне крикнуть.
Но я стесняюсь.
Господи! Этого я и боялся: раздается звон разбитой посуды.
Синяя с желтым миска!
Миска, из которой ест мама Тина!
– Это ты толкнул меня под руку!
– Это из-за тебя. Ты пихалась.
Романа обвиняет Поля, Поль – Жеснера.
Остальные онемели от неожиданности.
Я разражаюсь рыданиями.
– Твоя бабушка выпорет тебя? – спрашивает Романа.
– Я скажу, что вы пришли воровать! – со злостью отвечаю я.
– Не надо, – говорит Тортилла, – скажи, что это курица, обалделая курица, которая пробралась в комнату, взлетела на стол и разбила чашку, прежде чем ты успел ее выгнать.
Все соглашаются, что это самое лучшее объяснение. Но я все равно безутешен.
Мне хочется броситься на них с кулаками, выгнать их из дома мамы Тины, в котором они вели себя так непочтительно.
Однако я ничего не делаю. Постепенно я успокаиваюсь.
– Друзья, – говорю я, – я думаю, что мама Тина унесла банку с собой: она вчера грозилась сделать это.
– Тогда съедим муку с рыбой! – восклицает Тортилла.
В этот день после обеда мы не уходим с Негритянской улицы. Мы знаем, что, когда родители работают на ближнем участке, они могут вернуться раньше времени.
Мы предаемся невинным забавам – например, ловим стрекоз, которых к вечеру появляется великое множество, всех цветов и размеров. Они садятся на сухие кустики, на высохшие стебли хлопчатника, на бамбуковые палочки, служащие в огородах подпорками для иньяма и бобов.
Мне знакомы все стрекозы, порхающие вокруг: большие, красные, как смородина, или светло-коричневые с длинными прозрачными крыльями, которые удобно зажимать двумя пальцами, маленькие с короткими желтоватыми крыльями с черной полоской – очень пугливые! И, наконец, самые редкие – «иголки» – такие тоненькие и легкие, что с трудом различишь в воздухе их золотистое тельце и голубоватые трепещущие крылышки. Больших легко поймать, нужно только дождаться, пока они сядут и расправят крылья. Правда, это мне легко, потому что я умею подкрадываться к ним на цыпочках, бесшумно, не шурша сухими листьями. Я умею безошибочно определять, на каком расстоянии от них надо остановиться, протянуть руку, изогнувшись всем телом, и ухватиться двумя пальцами за крылышки отдыхающего насекомого. Я так наловчился, что умудряюсь поймать одновременно по стрекозе в каждую руку.
Как бы то ни было, новички начинают с больших. Нужна большая ловкость рук и опыт, чтобы ловить стрекоз с короткими крылышками, подвижных, чутких, готовых вспорхнуть при малейшем шуме. И все-таки это иногда удается.
Но никто – ни Жеснер, ни Романа, ни я сам – ни разу не поймал «иголку»!
Поэтому мы называем ее недотрогой. Так вот, днем мы забавляемся тем, что ловим стрекоз, носим их, зажав между пальцами, отпускаем, когда они уже не в силах летать, снова ловим, а потом отдаем изуродованные тельца на съедение муравьям.
Наконец наступает момент, когда, прискучив всем, мы не решаемся начать новую игру. Как будто удлинившиеся тени, легшие на землю, заронили грусть в наши сердца.
Тортилла покидает нас, чтобы пойти вымыть «канарейку», из которой мы вместе с ней ели рис, а Романа, разорвавшая свои лохмотья, старается связать их узелком, чтобы они с нее не свалились.
Только тогда я отдаю себе отчет, в каком беспорядке находится хижина мамы Тины.
На столе я оставил осколки разбитой миски. Я даже не успел ничего поставить на место.
На полу маниоковая мука смешалась с пылью, и, сколько я ни подметаю, не могу выковырять ее из трещин земляного пола.
У меня, конечно, не хватит смелости сказать, что курица разбила миску. Мама Тина мне не поверит. Я сам себя выдам.
Да, сегодня вечером меня ожидают большие неприятности.
Возвращаются Жеснер и Суман, сильно встревоженные.
– Нас выпорют, друзья, уж это как пить дать, – мы разорвали одежду, – говорит Жеснер.
– Утром все было так же, – возражает Тортилла, окинув взглядом лохмотья Жеснера.
– Ты что, слепая?! Сегодня утром не было этой большой дыры, и этот клок не был вырван. И с плеч не так все сваливалось.
– Ты погляди, как у меня разорвано на спине, – говорит Суман. – Это мазель[6] Романа постаралась, когда мы бежали по дороге. Она хотела обогнать меня, дернула, и вот что получилось.
А я-то!
Поглощенный переживаниями по поводу разбитой миски, я на себя не поглядел; я не заметил дыры на рубашке от ворота до самого низа. К тому же я испачкал рубашку, когда стоял на коленях в грязи.
– Пустяки! – восклицает Тортилла. – Вот у меня платье совсем было развалилось, а я не растерялась и связала его.
И правда, количество узлов на жалком рубище моей подруги явно возросло, но даже я понимаю, что тельце бедной Тортиллы только еще больше оголилось в результате ее стараний.
Мне тоже надо что-нибудь сделать. Хотя бы застирать рубашку.
– Да она не успеет высохнуть, – объясняет мне Тортилла. – Ты будешь весь мокрый к приходу мамы.
А это еще хуже.
Дыру тоже не спрячешь.
– Как же быть?
– Э-бе! Сделай ни́ку, – советует Жеснер, – сложи вместе все пальцы одной руки…
– Не поможет.
– Я уже пробовал делать нику как-то раз, чтобы мама Тина не заметила царапины у меня на коленке, – ничего не вышло: она ее не только заметила, но еще промыла соленой водой!
– Э-бе! Да, с никой тебе не повезло, – решает Тортилла. – Можно отвести глаза твоей бабушке. Сорви пригоршню сухой травы в саванне, навяжи на ней как можно больше узлов и держи в руках за спиной. Когда бабушка вернется, ты пойдешь навстречу и, прежде чем сказать «добрый вечер», бросишь траву. Вот посмотришь, она не станет тебя пороть. Отругать, конечно, отругает, но рука у нее на тебя не поднимется. Она будет «связана».
Грозящая нам опасность снова сблизила нас.
– Твоя рубашка не так сильно разорвана, как моя куртка, – утешает меня Поль. – Завтра твоя бабушка наденет тебе другую, а эту зашьет. А мне папа сказал, что, когда я разорву эту куртку, я буду ходить совсем голый.
То, что Поль называет курткой, давно уже превратилось в рыболовную сеть, которая не защищает его ни от дождя, ни от солнца.
По-моему, он чувствовал бы себя куда лучше, если бы ходил совсем голый. Я и сам с удовольствием ходил бы голый. Меня столько раз пороли за то, что я рву одежду. Она лопается в плечах и на локтях во время игры и рвется, когда подлезаешь под забор, под колючую проволоку или продираешься через кустарник.
Если бы мы были голые!
– Я тоже хотел бы ходить голый…
– И я!
Кому не хочется ходить голым по солнцу!
– Э-бе! Давайте попросим наших родителей, чтобы с завтрашнего дня они пускали нас голыми, – увлеченно предлагает Романа.
Я ни за что не осмелюсь обратиться к маме Тине с подобной просьбой и предлагаю:
– Давайте раздеваться, как только наши родители уйдут на работу, и одеваться перед их приходом.
– Нельзя! – кричит Тортилла. – Нельзя нам ходить голыми. Мы уже большие!
ВОЗВРАЩЕНИЕ МАМЫ ТИНЫ
Настал вечер. Скоро вернутся родители. Нас накажут. В предчувствии порки наша тревога все возрастает, мы перестаем играть, болтать и веселиться. По правде говоря, у меня нет никакой веры в пучок травы, который я сжимаю в руке.
Ах! Если бы можно было стать нечувствительным к ударам палки по икрам! К ударам хворостины по спине!
Мы уже не раз думали об этом. Но придумали лишь несколько уловок для того, чтобы сократить количество ударов.
– При первом же ударе, – говорит Орели, – я начинаю кричать как зарезанная. Даже моя мама не выдерживает моего крика. Шлепнет еще разочек – плюх! – и заорет: «Хватит, замолчи ты!» Я начинаю кричать потише и вою все время, пока мама ворчит, а когда у нее злоба пройдет, я перестаю.
– А я, – говорит Романа, стуча себя в грудь, – гордая негритянка. Как бы больно ни бил меня папа, я не пикну. Мама говорит, что я вся в бабушку, у которой характер был железный.
Мимо проезжает на своем муле мосье Габриэль – эконом. Рабочий день для поденщиков закончен. Не замедлит появиться и мама Тина.
Я не пойду ее встречать. Наверное, никто из нас не пойдет встречать родителей сегодня. Мы боимся.
Мы расходимся, каждый к своему дому, и ждем.
Уже проехали верхом на мулах злые погонщики, размахивая кнутами и громко ругаясь.
Съежившись на пороге хижины, я изнываю от тоски и дурных предчувствий.
Как мрачен вечер: тропинки тонут во тьме, крыши хижин посинели, отяжелевшие листья кокосовых пальм обвисли; и длинная вереница измученных непосильной работой мужчин и женщин выползает из тьмы сахарных плантаций, как процессия духов, направляющаяся на страшный шабаш!..
Я с ужасом жду появления одного из этих духов, возвращение которого не сулит мне ничего хорошего.
– Что с тобой? Устал бегать по владениям беке? – спрашивает мама Тина.
Когда она начинает с таких вопросов, дело обычно кончается плохо.
Я сразу теряюсь и невольно роняю пучок травы на пол, забыв про советы Тортиллы.
– Эй! А что ты делал в полдень на дороге в Тренель? – продолжает мама Тина.
Я не ожидал такого вопроса и молчу.
Кто мог предположить, что ей все уже известно?
Опустив голову, я переминаюсь с ноги на ногу.
Привычным жестом мама Тина прислоняет мотыгу к стенке, ставит на землю бамбуковую корзинку.
– Ну-ка, встань передо мной, я на тебя погляжу! – говорит она мне.
Медленно, с виноватым видом я встаю, впившись в землю пальцами ног, не зная, куда девать руки.
– Ну да! – кричит мама Тина. – В какой вид привел ты рубашку, которую я на тебя надела утром. И коленки у тебя ободраны, как у старого мула, и в голове соломы больше, чем в клетке зверинца!
Я замираю на месте так, что у меня начинают ныть суставы.
– Значит, ты был среди тех, кто бежал за повозкой? И кричал на быков нехорошими словами?
Я не отвечал. Да она и не ждала от меня ответа. Это были не вопросы, а обвинения.
– Так вот! – объявила она. – Ты так и будешь ходить рваным. Мне некогда зашивать тебе рубашку.
Так обошлось дело с набегом на Тренель, о котором мама Тина, наверное, узнала от возчика.
Но вместо того чтобы почувствовать облегчение, я продолжаю трепетать.
Мне бы хотелось самому завести разговор о разбитой миске, но я никак не наберусь храбрости соврать, как мне советовала Тортилла.
Тут, вместо того чтобы расположиться снаружи и закурить трубку, мама Тина входит в хижину.
– И ты разбил миску! – кричит она.
Мой разум мутнеет от страха. Чтобы не потерять равновесия, я напрягаюсь так, что у меня трещат кости.
– А? – говорит мама Тина, подходя ко мне. – Поди-ка сюда, скажи мне, как ты умудрился разбить миску? – Она хватает меня за руку.
Я продолжаю молчать, глядя на осколки миски потухшим взором.
– Что ты делал?
Мне кажется, что это самый подходящий момент, чтобы соврать по совету Тортиллы, но у меня свело челюсти. Даже палкой из меня не выбьешь ни звука.
– Господи! – восклицает мама Тина. – Что здесь происходило? – И снова обращается ко мне: – Что с тобой случилось? Что ты искал?
Я молча стою посередине комнаты, куда она меня втащила, и, опустив голову, гляжу в землю.
– Э-бе! Э-бе! – охает мама Тина, качая головой при виде беспорядка в передней комнате…
– Э-бе! Э-бе! – раздается из внутренней комнаты. – Моя постель перерыта, как грядка иньяма. Можно подумать, что здесь было землетрясение!
Наконец выйдя из задней комнаты, она строго приказывает мне:
– Приготовься к покаянию!
Я машинально падаю на колени.
Мама Тина возвращается в спальню, продолжая бушевать:
– Зачем этому негоднику понадобилось копаться в моих вещах?
Рытвины пола больно впиваются в мои колени, но я так внимательно слежу за развитием гнева мамы Тины, с ужасом ожидая момента, когда она набросится на меня и начнет колотить первым попавшимся предметом, что почти ничего не чувствую и, несмотря на страх, который меня снедает, стоически продолжаю стоять на коленях посередине хижины.
Вдруг мама Тина замолкает, и, не видя и не слыша ее, я уже не знаю, чего от нее ждать.
Я впадаю в панику.
Это ужасное молчание усиливает мое смятение, мир меркнет вокруг меня. Я подозреваю, что мама Тина ищет веник или веревку, чтобы выпороть меня.
Мне хочется начать вопить заранее.
Из глубины спальни раздраженный голос спрашивает:
– А! Ты искал сахар? Вот что ты искал!
Не успел я заметить, что мама Тина вышла из спальни, как ее рука, жесткая, словно ком засохшей земли, уже бьет меня по лицу.
– Вот тебе за сахар!
Оглушенный, я опрокидываюсь на землю, а надо мной ее голос раздается как гром, и я готов безропотно принять новые удары.
– Встань на колени!
Я с трудом встаю на колени, взглянув украдкой на маму Тину, которая держит в руках коробку с сахаром и рассматривает ее.
– Маленький негодяй! – говорит она. – Перевернул вверх дном весь дом и не мог найти сахар, впопыхах он разбил миску… Вот оно что… Господи, неужели мне нельзя спокойно вернуться с работы в свою старую хижину?! О нет! Я больше не могу!
Тогда, в который раз, она решает отправить меня к Де́лии, моей матери.
Потому что, говорит она, боженька не допустит, чтобы моя мать «припеваючи» жила в городе, прислуживая беке, в то время как она сохнет на солнце, как табак, и не может даже спокойно отдохнуть, когда тело ее изнемогает от усталости.
И тут начинаются жалобы, которые я слышу каждый раз, как ее рассержу, каждый раз, когда она бывает огорчена или обижена.
Мама Тина говорит:
– Когда я была маленькая, я никому не доставляла хлопот. Никому. После смерти моей матери никто не хотел взять меня к себе, кроме дядюшки Жильбе́ра. А как он со мной обошелся, дядюшка Жильбер? Он послал меня работать в группу малолетних вместе с другими детьми – полоть молодой тростник, чтобы я приносила ему несколько су в субботу вечером. А тем временем он как хотел распоряжался участком земли, который моя мать получила от беке, сажал, собирал урожай, сдавал другим по полквадрата. А я гнула спину с утра до вечера. Ну, а твою мать я не отправила работать. Мне не удалось послать ее в школу, потому что в нашем городке тогда еще не было школы, но я заботилась о ней до двенадцати лет все равно как богачка. А потом я нашла ей место в городе у мадам Леонс. Она не пошла по плохой дороге. Она там научилась стирать, гладить, выжимать масло.
Э-бе! Мосье Леонс работал мастером на заводе, и когда патрон попросил найти ему молодую девушку в прислуги, он направил к нему твою мать, он прекрасно знал, что это девушка, способная служить у беке, и что патрон будет ему за нее благодарен.
Если бы она не встретилась с твоим папой, который был кучером у управляющего, она бы, наверное, все еще служила на том же месте. Я никогда в глаза не видела этого типа Эже́на, твоего отца. И ты тоже. Ты родился после того, как его схватили и отправили воевать во Францию. С того момента Эжен исчез, хотя война скоро кончилась. Твоя мать принесла тебя ко мне, а сама уехала искать место в Фор-де-Франс…
И для меня все началось сначала. Твои болезни – моя забота. Твои глисты – моя забота. Мыть тебя, вытирать, одевать! А ты еще целый день придумываешь, чем бы мне досадить, как будто бы с меня недостаточно палящих лучей солнца, ливней, гроз и мотыги, которой я должна без устали скрести жесткую землю господина беке. Вместо того чтобы помогать мне и хорошо себя вести, чтобы я могла протянуть подольше и устроить тебя, хотя бы как твою мать, ты заставишь меня отправить тебя работать на плантации с группой малолетних, как поступают со своими детьми остальные негры. Тут никаких сил не хватит.
Поэтому, решает мама Тина, на будущей неделе она обязательно сходит в город и попросит одну «ученую женщину» сочинить письмо к моей матери, чтобы та взяла меня к себе. Если мать не приедет за мной, она отправит меня в группу малолетних.
Какой ужас! Увезти меня с плантации, разлучить с мамой Тиной, с товарищами, с саванной!
Не переставая жаловаться, несмотря на усталость, мама Тина с упорством колдуньи начинает сложный ритуал приготовления ужина.
А я продолжаю стоять на коленях в полутемной комнате.
Снаружи яростно полыхает огонь, и через полуоткрытую дверь свет временами доходит и до меня. Мои колени совершенно онемели. Я больше не думаю о себе. Я убаюкан горькими, печальными словами, которые бормочет моя бабушка; я хотел бы, чтобы она, не переставая, рассказывала истории, во многом непонятные, но надрывающие мне сердце.
Мое печальное полузабытье прерывается раздраженным голосом мамы Тины:
– Проси прощенья, тогда я разрешу тебе встать!
– Прости, мама, – бормочу я.
– Вставай, противный!
Из моих ободранных коленей сочилась кровь, они прилипли к земляному полу, и я отдираю их, с трудом удерживая крик боли.
Не успел я встать, как мама Тина хватает меня за руку и ведет наружу к огню, где уже приготовлен таз с водой.
Продолжая ворчать, она снимает с меня рубашку, сажает меня в таз и подвергает настоящей пытке: тело мое, исцарапанное за время дневных похождений, отчаянно щиплет от воды. Я морщусь и извиваюсь.
– Так тебе и надо! – сердится мама Тина.
Ее шершавые руки, задевая за мои царапины, исторгают у меня вопли, которые не вызывают в ней никакого сочувствия; продолжая тереть меня мочалкой, она доходит до моих колен и возмущается:
– Поглядите-ка на колени этого человечка!.. О нет, я больше не могу. Пусть мама Делия поскорее избавит меня от своего сынка.
После мытья и позднего ужина меня ожидает новая мука – молитва.
– Во имя отца…
– Во имя отца… – повторяю я, начиная креститься.
– …и сына…
Я знаю, что «сын» находится на середине груди на косточке, – так учила меня мама Тина, чтобы легче было запомнить.
– …и святого духа…
В этом месте я всегда сбиваюсь. Моя рука прыгает с одного плеча на другое, не зная, где остановиться.
Я взглядываю на маму Тину, ожидая от нее одобрения или взрыва негодования.
Моя рука, дрожа от страха, касается правого плеча.
– …и святого духа… – повторяю я неуверенно.
– Маленький нечестивец! – кричит мама Тина. – А ты еще и крестишься наоборот! Я уже говорила тебе, что «святой дух» находится на левом плече. Вот на этом, этом! – повторяет она, хлопая меня по плечу моей же рукой.
В этот вечер мама Тина не позволяет мне сократить молитву, как она делает, когда устает или когда я клюю носом. Наоборот: после «предстанем перед господом» она переходит к «отцу нашему», к «благодарствую» и «верую». Она не подсказывает мне ни слова и кричит: «Дальше, дальше!», стоит мне запнуться.
Мне кажется, что я ковыляю, обдирая пальцы и колени, по изрытой ямами каменистой дороге, к тому же усеянной колючками. «Верую» становится узенькой извилистой тропинкой, вьющейся по горе, пик которой уходит в самое небо.
И когда наконец я дохожу до «…поднялся на небо и сел по правую», мне чудится, что я оказался на горном перевале, обдуваемом ветрами. Я набираю побольше воздуха и после «откуда он придет, дабы вершить суд» начинаю спуск по ту сторону вершины. Но – увы! – я безнадежно запутался во всех «актах» веры, от «раскаянья» до «надежды». Мама Тина по настроению заставляет меня оканчивать молитву каждый раз по-иному: то воззванием, то длинной литанией[7], то молитвой за усопших.
После чего мне следует сверх программы попросить у господа силы, смелости, умения не пи́сать в постель, не воровать сахар, не уходить из дома и не рвать одежду.
В некоторые вечера я с грехом пополам добираюсь до конца.
Но сегодня я опозорился. У меня слишком болят коленки. Я слишком устал. Мне слишком хочется спать. Я бормотал сколько мог, потом сполз на пол.
Зарывшись в подстилку, еще теплую от дневного солнца, я слышу отдаленные завывания: это Жеснер и Тортилла продолжают искупать свои грехи.
ТАИНСТВЕННЫЙ САД
Мир взрослых поражал нас своей загадочностью. Действительно, таинственный мир, где люди сами достают себе еду, где людей не наказывают (правда, мосье Донатье́н колотит каждый день Орасию, свою жену; но и она не скупится на затрещины); мир, где не падают на ходу и на бегу и не плачут по любому поводу. Странный мир! Мы испытывали глубочайшее преклонение перед мужчинами и женщинами с Негритянской улицы. Я предпочитал тех, у кого не было детей. Родителей моих товарищей я боялся еще больше, чем маму Тину. Эти люди били своих детей. Эти люди вечно придирались к чужим детям. А бездетные соседи всегда относились к нам доброжелательно, давали нам мелкие поручения, посылали в «дом» за покупками, а иногда даже баловали нас.
– Самый лучший человек на плантации, – уверяет Жеснер, – это мосье Сен-Луи.
– Мосье Сен-Луи! – восклицает Суман. – Я его не люблю. Прошлый раз проходил я мимо его сада. Э-бе! Я только вытащил один прутик из изгороди, а он уже поднял шум. Кто же знал, что он дома? Сначала разорался как черт, потом пожаловался моей маме, что я разрушаю изгородь и хочу выпустить птиц…
– Я тоже его не люблю, – подхватывает Викторина. – Один раз я попросила у него сливу, так он сказал, что сливы еще зеленые и есть их нельзя. Чего ни попросишь, все у него зеленое.
– И потом, он посыпает вокруг своего сада битое стекло, чтобы мы там не ходили…
– Э-бе! – прерывает Жеснер. – А мне мосье Сен-Луи дает все, что хочешь. В воскресенье он позвал меня к себе, велел подождать, пока сварится ужин, и угостил меня иньямом с рыбой. Он даже разрешил мне взять у него в саду гнездо с птенчиками.
Мосье Сен-Луи был здоровенный негр, плечи которого поднимались и опускались на ходу, как у лошади. Угрюмое его лицо, почти целиком скрытое полями драной соломенной шляпы, обросло седой бородой, которую я бы ни за что на свете не осмелился потрогать. Шляпе вполне соответствовали старые штаны, доходившие ему только до икр, и пань[8] из мешковины.
Хижина мосье Сен-Луи была крайняя в нашем ряду. С той стороны, где у него не было соседей, он огородил участок земли и возился на нем по воскресеньям и понедельникам.
Никто из нас не знал, что выращивает мосье Сен-Луи в своем саду. Изгородь была такая плотная, что нельзя было заглянуть внутрь. Высовывались только верхушки сливы и авокадо[9], а об остальном приходилось лишь догадываться.
Впрочем, некоторые люди говорили, что мосье Сен-Луи разводит в своем саду лекарственные травы.
Невероятное любопытство вызывал у нас этот сад. Но мы не решались залезть в него. Он и манил и отпугивал нас своей недоступностью. А в то время года, когда в изгороди гнездились птицы, таинственный сад казался еще заманчивее.
МОЙ ДРУГ МЕДУЗ
Романе больше нравится старая подслеповатая мазель Аполи́на, Тортилле – мосье Асселин, прозванный Хлебным за то, что он никогда не разводит огня. У него нет жены, и он питается всухомятку хлебом, соленой рыбой и ромом. Один хлебец в день, четверть фунта рыбы и бутылка рома. Это самый могучий негр на нашей улице. Когда он бегает, земля дрожит. Он также самый голый: ничего не носит, кроме набедренной повязки. У него большие белые ровные зубы, и смеется он очень заразительно. А когда он танцует лагию[10] в субботу вечером, хочется, чтобы ночь никогда не кончалась и огни не гасли целую вечность.
А мне мой взрослый друг не дарит ничего. Он самый старый, самый несчастный, самый одинокий человек на нашей улице. Но я его люблю больше даже, чем сахар, игры и развлечения.
Обычно мне не сидится на месте, а около него я могу оставаться часами. Его хижина – мрачная и неуютная, но я предпочитаю ее хижине мамы Тины – одной из лучших на улице.
– Дети не должны вечно торчать у людей, – внушает мне бабушка, – это невежливо.
Но вечером, пока мама Тина курит, я мечтаю только об одном: чтобы мосье Меду́з позвал меня к себе.
Он поджидает меня у двери своей жалкой хижины и посылает занять соли у мамы Тины или купить на два су керосина в лавочке.
Потом мы зажигаем перед хижиной огонь между трех камней. Я собираю для этого сухие щепки, которые хорошо горят.
Пока в «канарейке» варятся дикие корни, которые мосье Медуз принес с плантации, где он работает, мы с ним усаживаемся на пороге хижины, на краю прямоугольной глотки, словно впитавшей в себя всю тьму ночную. Он набивает трубку, и я иду к огню за горящей лучиной, а когда он наклоняется над огнем, чтобы прикурить, свет обращает его лицо в таинственную маску – истинное лицо мосье Медуза, лицо, обрамленное рыжеватой клочкастой бородой.
Огонь освещает фасад хижины и всю фигуру мосье Медуза, одетого так же, как мосье Сен-Луи. На шее у него висит на нитке маленький почерневший мешочек.
Он молча и не двигаясь курит трубку. Потом, как бы пробудившись ото сна, прочищает горло, сплевывает и кричит прерывающимся голосом:
– Титим!
Я прихожу в восторг и тотчас же отвечаю:
– Сухое дерево!
Так начинается наша игра в загадки.
– Сегодня я здесь, завтра – во Франции! – задает мне загадку мосье Медуз.
Делая вид, что соображаю, я внимательно рассматриваю его.
Его спокойное лицо снова освещено отблесками пляшущего под «канарейкой» пламени. Он знает, что мне самому не догадаться.
– Письмо, – говорит он наконец.
Письмо? Я не знаю, что это такое, но так еще интереснее. Обычно мосье Медуз начинает с самых легких загадок, отгадка которых мне давно известна.
– Как вода взбирается на гору?
– В кокосовом орехе, – отвечаю я без запинки.
– Как вода спускается с горы?
– В сахарном тростнике!
– Мадам надела фартук задом наперед?
– Ноготь на пальце́.
Потом он переходит к более трудным:
– Мадам у себя в хижине, а косы ее снаружи?
Молчание. Долгое молчание. Несколько затяжек трубкой, и он сам отвечает:
– Грядка иньяма.
Мне это кажется странным.
– Ну да, – объясняет он, – иньям сидит в земле – земля служит ему хижиной, – а его побеги, как косы или локоны, вьются по подпоркам.
Привлекательность этих отгадываний заключается в том, что мне открывается сходство неодушевленного мира с одушевленным. Глиняный графин с водой становится слугой, который подает хозяину воду только тогда, когда тот его душит за шею. А зонтик управляющего превращается в крышу с одной трубой.
По воле мосье Медуза мир раздвигается, ширится, чудесно преображается вокруг меня.
Когда мосье Медуз кончает курить, он энергично сплевывает, вытирает рот тыльной стороной ладони, чешет жесткую бородку. Тогда начинается самое волнующее:
– Э, крик!
– Э, крак!
Сердце мое начинает бешено биться, глаза загораются.
– Трижды прекрасные сказки!
– Все сказки прекрасные, когда их рассказывают.
– Кто мать пса?
– Собака.
– Отец пса?
– Пес.
– Абуху!
– Биа!
Я прекрасно справился с предварительными вопросами.
Молчание. Я затаил дыхание.
– Э-бе! Жил-был однажды, – медленно начинает мосье Медуз, – в те времена, когда Кролик носил белый полотняный костюм и панаму, когда все дороги Петиморна были замощены бриллиантами, рубинами, топазами, все реки были из золота, а озеро Грандэта́н – из меда, а Медуз был Медуз, – так вот в те времена жил-был старик, который жил совсем один в замке, далеко-далеко. Врун сказал бы: так далеко, как отсюда до Большой реки. Мой брат, который любил приврать, сказал бы: далеко, как отсюда до Сен-Луи. Но я совсем не врун, я говорю, что это было так далеко, как отсюда до Гвинеи…
Э, крик!
– Э, крак!
– Этот человек жил один, – продолжал мосье Медуз, – он был немолод, но у него ни в чем не было недостатка. Однажды утром он надел сапоги, взял шляпу и, нарочно ничего не поев и не выпив, сел на свою белую лошадь и поехал.
Сначала было тихо. Как будто бы лошадь скакала по облакам. Потом, с восходом солнца, человек с удивлением услышал, что его сопровождает музыка. Он замедлил ход – музыка стала тихой и протяжной. Он остановился – молчание. Он пришпорил лошадь – музыка раздалась снова.
Тогда он понял, что это четыре копыта лошади звучно наигрывают:
Это бал королевы,
Пла-кати, пла-ката.
Это бал королевы,
Пла-кати, пла-ката.
«Какая замечательная музыка!» – удивился старик.
Это бал королевы…
Медуз поет. Своим скрипучим глухим голосом он изображает сотни скрипок, двадцать виолончелей, десять кларнетов, пятнадцать контрабасов. Я с увлечением подхватываю слова волшебной песенки:
Пла-кати, пла-ката…
Но – увы! – раздается голос мамы Тины, прерывающий наш дуэт. Скрепя сердце, с трудом удерживаясь от слез, я оставляю моего старого друга, пожелав ему на ходу доброй ночи.
Так случается почти каждый вечер. Мне никогда не удается дослушать сказку до конца. То ли мама Тина зовет меня слишком рано, то ли мосье Медуз рассказывает слишком медленно. Во всяком случае, каждый вечер мое любопытство остается неудовлетворенным.
ДАЛЕКАЯ ГВИНЕЯ
Мы знаем, что земля простирается немного дальше Петиморна и что за заводскими трубами и за холмами, которые обступают нашу плантацию, есть еще такие же плантации.
Мы знаем также, что существует город Фор-де-Франс, где много автомобилей.
Мама Тина уже рассказывала мне о далекой стране, под названием Франция, где у всех людей белая кожа и где говорят на языке, который называется «французским», – это страна, откуда берется мука для хлеба и пирожков и откуда привозят разные прекрасные вещи.
Наконец, мосье Медуз по вечерам в своих рассказах и сказках упоминал еще более далекую, чем Франция, страну, откуда был родом его отец, – Гвинею. Там люди такие, как я и он, но они не умирают ни от усталости, ни от голода.
Там нет такой нищеты.
Странные истории рассказывает мосье Медуз о рабстве со слов своего отца. Того привезли сюда из Гвинеи, навеки разлучив с семьей.
– Каждый раз, как мой отец пытался рассказать мне историю своей жизни, дойдя до слов: «У меня был старший брат Усма́н и младшая сестричка Сония», он зажмуривал глаза и внезапно умолкал, не в силах продолжать рассказ. И я тоже закусывал губы и чувствовал камень на сердце. «Я был еще молодой, – говорил мой отец, – когда все негры Мартиники сбежали с плантаций, потому что им сказали, что рабство кончилось. Я скакал от радости как сумасшедший, – ведь мне уже давно хотелось стать свободным или сбежать. Но когда моя радость немного поутихла, я обнаружил, что ничего не изменилось ни для меня, ни для моих товарищей.
Я не вернул ни братьев, ни сестер, ни матери, ни отца. Я оказался в том же положении, что и остальные негры в этой проклятой стране. Земля осталась у беке, вся земля, а мы продолжали работать на них. Закон запрещает им сечь нас, но не обязывает их как следует оплачивать наш труд»… Да, – добавляет от себя Медуз, – во всех смыслах мы в подчинении у беке, привязаны к их земле; они так и остались нашими хозяевами.




























