Текст книги "Мальчик с Антильских островов"
Автор книги: Жозеф Зобель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
А на том берегу реки плотные ряды тростника склонились над водой, готовые перейти реку и поглотить городок.
Мама Тина заболела в середине недели. Она жаловалась на боль в левом боку.
– Это ветры, – говорили соседи.
По их совету я поил больную настойкой из кожуры чеснока, которая вызывает отрыжку.
Она жаловалась и на головную боль. Ах! Она не может держать прямо голову – так она у нее отяжелела. Тогда мазель Делис сделала ей компресс из листьев пальмы, смоченных в растопленном воске.
И еще глаза.
– Как будто вдруг вечером в комнате погасили лампу, – говорила она, – и я осталась в полной темноте, и земля заколебалась у меня под ногами.
– Глаза – это дело деликатное, – сказал мосье Асионис. – Тут понадобится долгое лечение.
В субботу вечером мама Тина послала меня в Петиморн получать ее зарплату за первые три дня недели.
За все десять лет, что мы уехали с Негритянской улицы, я ни разу не был в Петиморне, и даже воспоминания о нем изгладились из моей памяти. Странный восторг охватил меня, стоило мне ступить на знакомые тропинки.
Несмотря на тяжесть на сердце из-за болезни бабушки, я чувствовал, как радость охватывает меня, когда я с непокрытой головой шагал босиком среди зеленого моря тростника.
Я узнавал издали деревья, дороги, саванны, берега реки, по которым я некогда бродил с моими маленькими товарищами, сопливыми, золотушными, голыми, но веселыми.
Закат солнца был нежен и ярок, как обычно над этими долинами.
Началась выдача. Поскольку пока выдавали деньги мужчинам и до мамы Тины дело должно было дойти не скоро, я отошел в сторонку и наблюдал.
Однако толпа меня заметила, и я слышал, как люди, глядя на меня, перешептывались. К счастью, выплата отвлекала от меня всеобщее внимание.
К тому времени радость и любопытство мои погасли и сменились тоскливым ощущением при виде знакомой с детства сцены.
Мне казалось, что я узнаю́ рабочих по голосам, по именам, но я старался не вглядываться. Может быть, из боязни, что старые товарищи плохо встретят меня. Чем еще объяснить мою нерешительность?
– Сонсон Лупоглазый! – крикнул надсмотрщик.
Я узнал надсмотрщика.
– Здесь.
– Восемнадцать франков.
Еще несколько имен.
Прошло некоторое время.
– Аманти́на старая!
– Здесь, – ответил я.
Я подошел к окошку.
Все повернулись ко мне. По толпе пронесся шепот.
– Ты получаешь за нее? – спросил меня эконом (новый, незнакомый мне, – очевидно, он заменил мосье Габриэля).
– Да, мосье, – ответил я.
– Одиннадцать франков, пятьдесят! – сказал он.
И, облизывая кончик карандаша, спросил меня:
– Как тебя зовут?
– Жозе!.. Я ее внук.
В толпе поднялся шум.
– А что я тебе говорил. Это Жозе!
И из скопления этих потных, словно закопченных фигур ко мне протянулись землистые руки в знак выражения дружбы, а мрачные лица осветились сияющими, приветливыми улыбками.
Восхищались, что я так вырос.
Некоторые говорили:
– Мы слыхали, ты учишься в прекрасной школе в Фор-де-Франсе. Это хорошо.
Другие просили меня назвать их по имени, чтобы проверить, помню ли я их, и хлопали меня по спине, когда я угадывал с первого раза.
Мне оставалось только улыбаться, пожимать изо всех сил руки, позволять себя тормошить. Я был крайне смущен, став центром всеобщего внимания.
Но когда я оказался один на тропинке с одиннадцатью франками пятьюдесятью сантимами, врученными мне за три дня работы моей бабушки, я почувствовал тяжесть раскаяния, неопределенную и гнетущую. Мне было стыдно за свое поведение: были, наверное, какие-то слова, которые напрашивались сами собой и которые я должен был сказать, но не сказал…
МОЙ УЧЕНИК КАРМЕН
Я перешел в последний класс.
Степень бакалавра представлялась нам узкой дверью, открывающей неограниченные возможности.
Мне огорчительно сознавать, что я, оказывается, не такой ученик, как все.
Геометрические теоремы, законы физики, общепринятые суждения о литературе не увлекают меня, не возбуждают во мне энергии, с какой мои товарищи без конца спорят и обсуждают вопросы, кажущиеся мне пустыми.
Так же не разделяю я их беспокойства по поводу места в классе.
Дисциплины, преподаваемые в лицее, не вызывают у меня энтузиазма. Я изучаю их без увлечения. Я с ними только мирюсь. Мне достаточно переходить из класса в класс без переэкзаменовок и получать целую стипендию вместо четверти.
Я остаюсь в тени и беспристрастно наблюдаю оттуда за теми, кто блистает поддельным блеском, за зубрилами, за тупицами. Но в каждом классе есть два-три ученика, заслуживающие серьезного внимания.
Я не принадлежу ни к одной из этих категорий. Считается, что я силен в английском. Однако я не прилагаю к этому особых стараний. Я средний ученик по математике, потому что она мне дается легко, и я учу уроки из уважения к рвению учителя.
Наш учитель истории и географии чересчур много говорит нудным, протяжным голосом, напоминающим моросящий, бесконечный дождь. И, как во время дождя, на его уроках я мечтаю, глядя вдаль.
По французскому я один из последних, но это меня не огорчает. Брошюрки, под названием «Сид», «Мизантропы», «Аталия», могут у кого угодно отбить охоту не только к занятиям, но и к чтению.
Учитель как-то объявил нам:
– Мы будем изучать Корнеля. Вы читали Корнеля?
Одни читали, другие нет.
– «Сид», акт первый, сцена вторая.
Он то читал сам, то поручал читать кому-нибудь из учеников, которому другой подавал реплики. Если только это можно назвать чтением. Потому что и учитель и ученики читали так невыразительно и скверно, что нас обволакивало унылое отупение.
В конце урока мосье Жан-Анри, наш учитель, диктует нам текст упражнения на тему «Корнелевский герой». На следующем уроке мы проходим еще две драмы: «Горация» и «Скупого». Подобным же образом.
Не знаю, может быть, я не вполне точен, но, во всяком случае, такое у меня осталось впечатление от этих уроков. И все-таки некоторые ученики получают хорошие отметки и слывут знатоками французской словесности. Они пользуются справочниками, учебниками и шпаргалками. Что касается меня, то, вернувшись домой, я пытаюсь перечитать «Сида». Через некоторое время я начинаю думать, что он гораздо интереснее, чем мне показалось в классе… Я уже готов воскликнуть: «Как это прекрасно!», но не успеваю – в следующий раз мы переходим к другой пьесе. Нет, положительно, я ничего не умею схватывать на лету.
Иногда у меня возникают мысли по поводу прочитанного, но, так как я не заимствовал их из справочников, в отличие от большинства моих соучеников, я не решаюсь их высказать, чтобы не оказаться в глупом положении. Приходится мне прибегать к записям, сделанным в классе, чтобы удовлетворить преподавателя и избежать нареканий. Ибо учитель наш любит цитаты: они доказывают, что ученик старается, работает. Так и получается, что я слаб во французском.
– Вы не делаете успехов, – обвиняет нас учитель.
Обескураженный нашей тупостью, он предложил нам написать сочинение на тему «Самое волнующее воспоминание моего детства».
«И прекрасно! – подумал я. – На этот раз не придется рыться в учебниках».
Вернувшись мысленно в Петиморн, я вспоминаю смерть мосье Медуза. В порыве вдохновения я разом накатал сочинение. Потом я принялся тщательно исправлять, отделывать написанное, согласно законам композиции и стиля и правилам орфографии.
Я с радостью и удовольствием трудился над этим заданием.
Восемь дней спустя нам объявляют отметки за сочинение.
– Настоящая катастрофа! – стонет учитель. – До чего же вы слабы! Убогий запас слов, никакого представления о синтаксисе, полное отсутствие идей. Редко попадаются такие бездарные ученики!
Он перечислил лучшие работы – их три. Потом начал громить посредственные. Обо мне ни слова. Меня он назвал в самом конце, когда я был уже в полном отчаянии.
– Хассам, – сказал он строгим тоном.
Я встал. Я бы покраснел, если бы мог.
– Хассам, – продолжает мосье Анри, раскрывая мою работу. – Вы самый циничный ученик, какого я видел! Когда речь идет о сочинениях на литературные темы, вас не заставишь обратиться к источникам, а здесь, в сочинении на свободную тему, вы сочли уместным списать с книги.
Я стою как громом пораженный. Кровь прилила к голове, в ушах шумит, взгляд затуманился. Мне кажется, кровь вот-вот хлынет у меня изо рта и ушей. Горло сжалось.
– Я не списывал, мосье… – бормочу я.
Держа листки двумя пальцами, он обращается ко всему классу:
– Вот, послушайте…
Громко, ироническим тоном читает он одну фразу. Потом еще несколько, на выбор.
– Видели? – спрашивает он. – И он смеет уверять, что не списывал! Если это не списано, это содрано!
– Мосье, клянусь вам, что я не…
– Молчать! – кричит он, стукнув кулаком по столу. Он брезгливо протягивает мне мое сочинение и добавляет: – Больше не развлекайтесь такими играми, я не люблю, когда надо мной издеваются. Держите.
Он так возмущен, что листки падают у него из рук.
Я подобрал их и сунул в книгу, не решаясь взглянуть, какие на них стоят пометки.
Но вечером, вернувшись к себе в комнату, я решил посмотреть, что означали пометки красным карандашом. Те места, которые учитель назвал списанными с разных книг, пришли мне на ум без каких бы то ни было литературных ассоциаций и выражали мои личные переживания.
Сначала во мне пробудилась гордость, и я решил усердно заниматься и всегда подавать хорошие работы, чтобы доказать учителю свою правоту. Но потом раздумал. Если хочет, пусть считает меня неспособным к французскому. Мне все равно.
В этот год здоровье мамы Тины тревожило меня гораздо больше, чем подготовка к экзамену на степень бакалавра. Последнее время меня преследовал страх, как бы бабушка не умерла. Мне казалось, что время слишком медленно тянется и не скоро настанет день, когда я начну работать и освобожу бабушку из рабства.
Когда я расстался с мамой Тиной, она снова вернулась на плантации, но силы ее убывали; и хотя она продолжала корчевать высокую, неподатливую траву, это не значило, что смерть не подстерегала ее, ожидая удобного момента, предпочитая кончать с нищими не сразу, а постепенно.
Каждую неделю я писал бабушке, что скоро выйду из лицея и поступлю работать в какую-нибудь контору, и с того времени она и мама Делия будут жить со мной вместе. Я посылал ей табак, вытряхнутый из окурков, которые мосье Лассеру оставлял в пепельницах и которые моя мать собирала каждый день. Огромное облегчение испытывал я в конце месяца, когда, получив стипендию, с разрешения мамы Делии отправлял бабушке по почте двадцать франков.
Когда в ноябре шел дождь или гремел гром, мама Делия глядела на небо и тяжело вздыхала:
– Бедная мама Тина.
Я не говорил ничего. Но сердце мое готово было разорваться от тоски. Если мы в это время сидели за столом, мама Делия переставала есть, а я отодвигал тарелку и вставал, стиснув зубы, чтобы не расплакаться.
…Кармен стал моим лучшим другом. Не только из-за нашего соседства, но и еще по одной причине.
Как-то вечером я ему сказал:
– Завтра – сочинение по истории, послезавтра – сочинение по биологии…
Кармен прервал меня:
– Жо, ты не считаешь меня кретином?
Я расхохотался.
– И все-таки я кретин! – заявил Кармен.
У него был очень убежденный вид, когда он без всякого, на мой взгляд, основания обвинил себя в глупости.
– Объясни, в чем дело, старина, – сказал я наконец.
– Слушай, – ответил он. – Мы с тобой всегда разговариваем без всяких церемоний, болтаем и смеемся вместе. Почему же мне не пришло в голову попросить тебя об одной услуге? Я уверен, ты бы не отказался… Представь себе, я не умею подписывать свое имя. Я тебе никогда об этом не говорил, сам не знаю почему, но я не знаю алфавита: ни бе ни ме…
По правде говоря, эта простая просьба показалась мне упреком. Почему я сам не предложил Кармену свою помощь? Разве я не знал, что он стыдится своей неграмотности, кстати весьма заметной? Разве я сомневался, что он рад будет отделаться от нее?
– Ах, Кармен! – воскликнул я. – Как мне самому не пришло…
Так Кармен стал моим учеником.
Начиналось, как прежде: он свистел за стеной, потом распахивал дверь и входил. Но затем он сразу садился за мой письменный стол, раскрывал тоненькую книжечку и голубую или розовую тетрадку.
Тогда я начинал представлять ему одну за другой маленькие фигурки, которые поначалу так трудно запомнить в лицо. Я учил его правильно держать карандаш.
– Странно, – говорил он мне, – я могу вытворять что угодно, держа руль в руках, и не способен нарисовать кружок карандашом, легким, как солома. Странно, что за рулем я могу вести машину по плохой дороге так, чтобы она не виляла из стороны в сторону, и не могу как следует вести карандаш между двумя линейками…

И он улыбался так грустно, что я спешил успокоить его каким-нибудь ободряющим словом.
Он первый постановил не разговаривать больше на местном наречии – я бы не решился предложить ему это. Он же устанавливал по своему вкусу длину наших уроков, так что я часто жертвовал своими занятиями, стремясь удовлетворить его страсть к учению.
В некоторые вечера он бывал не в настроении. Написав коротенькое упражнение, он складывал в стопку книги и тетрадки. Для них я отвел специальное место у меня на столе. Он никогда не уносил школьных принадлежностей к себе.
– Мои гости любят во всем копаться, – объяснял он.
Если он не сразу уходил, мы принимались болтать как прежде.
Однако Кармен не стал солиднее после моих уроков. Наоборот, с тех пор как начал учиться читать и писать, он стал активнее во многих отношениях.
Иногда он ошарашивал меня неожиданными вопросами:
– Скажи-ка, Жо, а что это такое – поэзия?
Хотя я и захвачен врасплох, я пытаюсь выкрутиться. Беру книгу и читаю несколько стихотворений. Объясняю. Но Кармен настроен скептически:
– Я не понимаю.
– Как не понимаешь? Поэзия – это…
– Но в ней должно быть еще что-нибудь. Сегодня одна знакомая сказала мне: «Милый, мне с тобой так поэтично!»
Я чуть не лопнул от смеха.
– До чего же ты глуп! – сердится Кармен. – До чего глуп!
Когда мне удалось успокоиться, я продолжал профессорским тоном:
– Поэзия, Кармен, – это не только слова, стихи, книги. Поэзия может быть и в любых других вещах, производящих аналогичное впечатление.
– Значит, она не так уж плохо сказала. Я – поэт.
ВСТРЕЧА СО СТАРЫМ ДРУГОМ
Утром приятно идти в лицей пешком.
В воздухе разлита свежесть, так пленившая меня в первое посещение Аллеи Дидье.
Я любуюсь садами. Живые изгороди, обрамляющие их, огромные ковры газонов, пальмы всех сортов, цветущие розы, бегонии с металлическим отблеском, нахально яркие бугенвилеи, обвившие все балконы, производят умиротворяющее и бодрящее душу впечатление.
Я знаком почти со всеми садовниками домов, попадающихся на моем пути.
Проходя мимо, я здороваюсь с ними через изгородь, а в воскресенье днем кто-нибудь из них радует меня своим посещением.
Часто, стесняясь идти по одному, они приходят вдвоем, вежливые и сдержанные, чуть ли не почтительные, к великому моему смущению.
– Вот уже несколько дней, – говорят они в виде предлога и извинения, – мы хотели зайти к вам, но не знали, доставит ли это вам удовольствие. А то бы мы зашли.
Я освобождал стол от книг и бумаг и начинал приготовлять пунш.
Во время разговора они неизменно возвращались к дню своего рождения на холме или на плантации, к безнадзорным играм и баловству, потом – к работе в группе малолетних или учебе в начальной школе, которую пришлось бросить. У всех та же исходная точка, один и тот же путь.
Они тоже ни на что не жаловались. Все объяснялось существованием беке. Раз беке существуют, место их, естественно, наверху, на загривке у негров.
Они признавали, что на семьдесят пять или восемьдесят франков в месяц, которые они получали, нельзя даже купить сносный костюм. Но у них были свои мечты, например научиться водить машину: стать шофером, зарабатывать сто пятьдесят франков, как Кармен; снять комнату в Петифоне за пятьдесят франков в месяц. Подняться на ступеньку выше в своем лакействе.
– Тогда мы будем избавлены от унижения являться перед беке в рваной и грязной одежде. Мы хотим выглядеть прилично. У нас есть своя гордость.
Иногда по дороге в лицей я замечал отсутствие какого-нибудь садовника. Вечером Кармен подтверждал мое предположение, что его рассчитали. День спустя его заменял другой, и заместитель, видя, как я прохожу мимо в одни и те же часы, тоже начинал здороваться со мной.
Однажды утром, увидев нового садовника на вилле Бализье́, я подскочил от удивления – что-то в его облике поразило меня. Но он находился слишком далеко, чтобы я мог разглядеть его лицо.
На другое утро я опять вижу его в дальнем конце сада со шлангом для поливки в руках. Я останавливаюсь. Он поворачивается ко мне, смотрит на меня, поливая газон.

Потом он вздрагивает, так ясе, как я, словно он испытал то же ощущение.
Мне хочется подойти к нему, и в этот момент он кладет шланг на землю и, перепрыгивая через клумбы, подбегает ко мне.
– Но это же Хассам! – кричит он.
– Жожо!
Мы стоим друг против друга.
– Хассам! – снова восклицает он.
Я протягиваю ему руку, но он привлекает меня к себе, и мы горячо обнимаемся и хлопаем друг друга по спине.
Жожо вырос, раздался в плечах. Над верхней губой у него уже усики. Все это говорит о том, сколько лет мы не виделись, красноречивее, чем подсчеты, которые я торопливо произвожу в уме. Мне кажется, что он гораздо взрослее меня.
Хотя мы ровесники, я выгляжу подростком рядом с ним – он огрубел и возмужал.
– Как ты сюда попал, Хассам? Где ты работаешь?
– Моя мать работает у мосье Лассеру.
Уклончивость ответа не укрылась от него; взглянув на книги, которые я несу под мышкой, он спрашивает меня:
– Ты все еще в школе?
– Да, я учусь в лицее.
Не знаю, сумел ли я вложить в эти слова объективность и бесстрастность, которые показали бы моему товарищу, что я не вижу разницы между его и моим положением.
– Ты уже сдал на бакалавра? – спрашивает он.
– Готовлюсь сдать первую часть в этом году.
– Я рад за тебя, – говорит Жожо. В глазах его загорается огонь, и он повторяет: – Я рад за тебя, Хассам!
Весь день я хожу под впечатлением от этой встречи.
К моей радости от свидания с другом детства примешивается удивление, как это Жорж Рок – сын мосье Жюстина Рока, который не ходил босиком в начальную школу, жил в одном из красивейших домов Петибурга, у родителей которого была машина и прислуга, – как этот Жорж Рок вдруг оказался на Аллее Дидье в качестве садовника или, вернее, боя, ибо на Аллее Дидье садовником называют слугу на все руки.
Как будто старый Жожо умер и после смерти перевоплотился в другого человека.
Весь день воспоминания, разбереженные этой встречей, роились в моем мозгу.
У меня от них голова горела.
Пытаясь все осмыслить, я соображаю, что Жорж Рок – сын мастера петибургского завода, также сын мазель Грасьез – жницы с плантаций сахарного тростника. Он убежал от отца, в доме которого его мучили. И вот у матери, которая жила в деревне, его постигла судьба всех маленьких детей, чьи родители работали на плантациях.
Теперь я без труда представил себе, как он попал сюда.
Кроме одной подробности.
– Я работал в Павильо́не, – рассказал он, – ты знаешь, это поселок около завода Пуарье́. Так вот! Во время уборки тростника я был погонщиком мулов, а в поздний сезон – поденщиком. Там был управляющий, который, как и все управляющие, подделывал цифры и обсчитывал негров, выдавая им еще меньшее жалованье, чем им положили беке. Ну, благодаря моему знаменитому дядюшке Стефану я еще кое-что помнил из арифметики. Не будучи бараном, я заметил, что дело нечисто, и каждую субботу говорил ему потихоньку одно только слово: «Вор!» – и делал вид, что это не я.
Но в одно воскресенье я не выдержал.
Я крикнул перед собравшимися рабочими: «Чего вы ждете, почему вы не спалите этот проклятый тростник? Неужели вы не видите, что от него все несчастья негров?»
– Жожо, неужели ты так и сказал?
– Да, я так сказал, потому что сердце мое изнывало от ярости и тоски. Управляющий задержал мое жалованье и крикнул мне: «Эй ты! Если ты немедленно не заткнешься, я вызову жандармов!» Но меня уже нельзя было остановить. По пословице: «После «здравствуй» идет «что нового?» – управляющий вышел из конторы и направился ко мне. «Сейчас я тебе дам пинка в зад», – сказал он. Толпа выла от страха, но никто не решился его остановить. И вот! Я получаю удар башмаком под коленку. Нечего и говорить, что я не дал ему времени повторить свой номер на бис. Да, прежде чем успели вмешаться эконом и надсмотрщик, я уже влепил ему в морду несколько ударов. И тут же улетучился. Но он послал вдогонку за мной жандармов. Меня поймали. Я отсидел шесть месяцев в тюрьме здесь, в Фор-де-Франсе. После трех месяцев заключения меня стали водить вместе с другими арестованными работать в городском парке.
Когда срок мой кончился, я остался здесь, так как на всех плантациях, наверное, известны мои приметы. И вот мы и встретились.
Странная штука жизнь!
Мне нечего было ему рассказать. Моя жизнь была небогата событиями.
ПЕРЕЭКЗАМЕНОВКА
Я провалился на экзамене. И ничуть не удивился: я весь год не занимался. Понять не могу, почему предметы, которые я в другое время изучал бы с увлечением, опротивели мне, как только я узнал, что они входят в программу предстоящего экзамена.
Мать была в отчаянии.
Жожо и Кармен, купившие в складчину бутылку шампанского, чтобы отпраздновать мой успех, решили, что шампанское не должно пропадать: мы выпили его за мои будущие успехи.
Сразу же после этого я принялся за занятия. Я составил себе расписание – для каждого предмета я отвел соответствующее время. Я решил повторять все сначала. Целый день я занимался, а вечером прогуливался по Аллее, любуясь садами, вдыхая запах цветов, если только Кармен не приходил ко мне заниматься письмом или арифметикой.
Жожо открыл у меня своеобразный абонемент на чтение. С тех пор как он убежал из школы, признался Жожо, он не прочел ни строчки.
Как-то вечером, глядя на книги, доставшиеся мне по случаю, купленные или найденные, обернутые в бумагу и аккуратно расставленные по полкам, которые я смастерил из старых ящиков, Жожо сказал мне:
– Жозе, когда будет время, посмотри, пожалуйста, не найдется ли у тебя какой-нибудь старой книжки, которую ты мог бы мне одолжить. Я буду с ней аккуратно обращаться.
Я начал давать ему книги, которыми зачитывался сам, когда стал учиться в лицее. Удивительно, сколько Жожо успевал прочитать в немногие свободные часы.
СПОРЫ ПОСЛЕ КИНО
Будто не желая остаться у меня в долгу, Кармен и Жожо приглашали меня в кино по вторникам и четвергам. В самом большом кинотеатре Фор-де-Франса в эти дни давались сеансы по удешевленным ценам, и простой народ сбегался на демонстрацию первых звуковых фильмов, дошедших до Антильских островов.
Мы отправлялись пешком после ужина.
Скудно освещенный электрическим светом зал был всегда полон; там было душно и шумно. Паркет и лестница скрипели под ногами публики, которая до начала сеанса сновала взад и вперед, обменивалась шутками, хохотала, кричала, как будто каждый хотел перекричать всех.
Партер состоял из деревянных складных стульев, нанизанных на деревянную же ось. Здесь сидели молодые оборванцы, драчуны, крикуны; мужчины и женщины, обутые и разутые. Там усаживались и мы. Шумели и дурачились всегда одни и те же. Этот замечал сидящую отдельно женщину, подходил к ней и начинал нашептывать ей на ухо гадости; в ответ та разражалась ругательствами. А другая женщина, наоборот, взбиралась на стул и принималась петь и приплясывать, чтобы привлечь к себе всеобщее внимание.
Был там один тип, который непременно налетал на кого-нибудь при входе и сразу затевал драку.
Были и мирные люди, которые, забившись в уголок, недоверчиво и смущенно выглядывали оттуда.
Когда гасили свет, все бросались занимать места.
Начинался показ, и в зале наступала относительная тишина, хотя под покровом темноты продолжались разговоры. Комментарии вслух вызывали отклики из разных концов зала, переходящие подчас в яростные споры со взаимными угрозами.
Но, по существу, атмосфера царила, скорее, дружелюбная и безобидная – просто ярмарочная.
На обратном пути мы обменивались мыслями. В пылу споров мы замедляли шаг и долго задерживались на улице, продолжая разговор приглушенными голосами, чтобы не разбудить собак.
Я не хотел мириться со стилем Негритянской улицы. В такой отсталой стране все должно было быть направлено на возвышение народа!
Кармен, Жожо и я любили обсуждать фильмы. Особенно разгорались у нас страсти, если в только что увиденном фильме был выведен негр.
Кто, например, создал в кино и в театре ходячий тип негра-боя, шофера, лакея-лентяя, предмет всеобщих насмешек? Он тупо вращает белками, непрестанно улыбается и получает за это пинки в зад от белого, который одурачивает его с легкостью, подтверждающей теорию: «негры – большие дети».
Кто выдумал для негров, которых изображают в кино и в театре, язык, на котором никогда не говорил ни один негр?
Кто раз и навсегда выбрал для них клетчатый костюм, какого не надел бы ни один уважающий себя человек? Это совсем не то, что рваные ботинки, котелок, потертое платье и дырявый зонтик – символ жалкого удела целой части общества, принужденной в цивилизованных странах довольствоваться объедками со столов привилегированных классов.
ЧЕРНОТА ОБЯЗЫВАЕТ
Да, редко проходил у нас день без обсуждения сакраментального вопроса о цвете кожи, волнующего все слои общества Антильских островов.

Невдалеке от Саванны находился маленький бар, куда мы часто ходили пить фруктовый сок. Как-то раз, придя туда, мы застали хозяйку – мадемуазель Андреа́ – в большом волнении. Красивая брюнетка, с которой мы обычно весело шутили, продолжала, видимо, разговор, начатый с кем-то из посетителей. Мы появились как раз вовремя, чтобы получить, как пощечину, прямо в лицо ее заявление:
– Вот потому-то я и ненавижу черную расу, хотя сама к ней принадлежу.
– Однако черный цвет вам явно к лицу, – заметил я.
– Как я могу любить негров и гордиться тем, что принадлежу к их числу, – с раздражением ответила она, – когда каждый день на моих глазах они делают гадости! Во мне нет ничего негритянского, кроме цвета кожи: у меня характер белой женщины…
Если я правильно понял, мадемуазель Андреа рассердилась на клиента с черной кожей, и ее горячность объясняется лишь пылкостью южного темперамента.
– Так вот! Глядя на вас, мадемуазель Андреа, я понимаю, что мы, негры, достойны сожаления. Нет на свете людей, которые бы так легко отказывались от своей расы из-за плохого поведения одного из ее представителей. Слыхали ли вы, чтобы белый кричал: «Я презираю белых!», узнав о краже или об убийстве, которые далеко не редкость среди белых? Так почему же вы из-за одного отщепенца из нашей среды торопитесь отказаться от негров всего мира и предаете анафеме всю черную расу?
– Вы меня не поняли, – сказала Андреа оскорбленно. – Мне тяжело видеть, когда кто-нибудь, мало того что он черный, еще совершает плохой поступок. Пусть самый пустяковый. Я готова тут же послать мою расу к черту. Но вы знаете, что никому другому я не позволю плохо отзываться о черных в моем присутствии.
Действительно, я часто слышал такие рассуждения. Разве моя мать не повторяла мне без конца: «достаточно того, что ты негритенок, а еще балуешься»? Да, я знаю, что весь мир, и черный и белый, сходятся на том, что негр не заслуживает никакого снисхождения из-за своего цвета и может быть переносим только в том случае, если ведет себя, как святой.
Андреа, по крайней мере, признает свою вину не менее импульсивно, чем впадает в ярость.
Кармен угощает всех холодным сахарным соком.
КЕМ БЫТЬ?
Я сдал первую часть экзамена на бакалавра с той же легкостью, с какой провалился три месяца назад.
Теперь я знал программу, потому что прошел ее за каникулы с куда большим интересом, чем в учебном году.
Моя мать плакала от радости.
Кармен и Жожо ворвались ко мне в комнату, нагруженные бутылками, съестными припасами. Соседские служанки, лакеи, садовники и шоферы по очереди приходили выпить за мое здоровье.
К моему удивлению, вместо радости на меня напала какая-то апатия. Правда, я испытывал чувство огромного облегчения, но моя радость станет полной только тогда, когда мама Тина лично от меня узнает счастливую новость и поцелует меня за нее. Еще один год осталось ей ждать своего освобождения. Всего один учебный год!
С этой мыслью вернулся я в лицей, в класс философии.
Я не сомневался, что сдам экзамен в конце года, но что потом? У меня было ощущение, что я зашел в тупик. Как осуществить на практике мои мечты и обещания, данные маме Тине? Выдержать экзамен на замещение вакантной должности чиновника, как делали большинство сдавших на бакалавра, если они не получили стипендий на продолжение учебы в Европе?
Ничто меня не привлекало.
Я честно изучал учебники философии, даже самые скучные. Но моим излюбленным чтением в этом году была литература, не имеющая отношения к программе и касающаяся жизни негров, и антильских и американских. Исторические труды и романы. Эти книги волновали и интересовали меня куда больше, чем рассказы о жизни нумерованных королей и даты их смертей и войн, которые я постоянно учил, чтобы тут же позабыть.
Изучая прошлое негритянской расы, сопоставляя его с настоящим, я представлял себе ее будущее.
Но мне не с кем было обсудить все это, кроме Кармена и Жожо.
САВАННА
Я уже давно перестал ходить в Ботанический сад или в порт, когда прогуливал уроки.
Если после перерыва мне не хотелось возвращаться в лицей, я просто оставался в своей комнате и читал. Или садился и составлял список того, что я хотел бы изучить. Потом строил воздушные замки по поводу того, чего бы я хотел достичь в жизни, какие мне нужны материальные блага, домик, окруженный садом, комната с книгами по стенам.
По четвергам я любил ходить в парк Саванны. Не гулять, а наблюдать за гуляющими.
Я приходил в часы, когда в тени тамарисков сидели, болтая между собой, старые черные няньки, а по дорожкам играли и бегали дети. В эти часы Саванна представляла собой детский сад.
Я встаю со скамейки, чтобы пойти на берег, – море здесь совсем близко. Я вижу парусник, который несут к городу пассаты, бороздящие Карибское море, или грузовое судно, поднимающее целый веер брызг за кормой и распространяющее облака дыма и пара, рисующие на закатном небе миражи Марселя, Бордо, Сен-Назара.
Вокруг Саванны расположены кафе с окнами, жадно глядящими на море. Они быстро наполняются – настал конец рабочего дня. Кончен дневной труд, расправляются мышцы. Душа под воздействием креольского пунша открыта для шуток, для приязни. Я брожу, засунув руки в карманы, мимо киосков и бистро, прислушиваясь к мелодичному негритянскому смеху. Какой великолепный инструмент грудная клетка негра, а голос его звучит сердечнее, когда к тому же видишь блеск зубов и глаз!




























