Текст книги "Пьер Перекати-поле"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Когда вам двадцать лет и когда носишь в себе все целомудрие и робость идеальной любви, то вам не приходит в голову воспользоваться подобным положением. Я почувствовал только испуг перед той сценой, которая должна была потом произойти: крики женщины, воображающей, что она попала в западню, смешную сторону моей кажущейся дерзости, пробуждение хозяев, сбегающихся на шум, смех, упреки, и так далее! Положение преглупое для меня, тяжелое для женщины, неловкое для хозяина дома. В одну минуту я перебрал в своей кружившейся голове все возможные средства выйти из этого положения без скандала. Выскочить из окна было опасно, но возможно; только прежде это окно надо открыть, а дама закричит, приняв меня за вора. Спрячься я под кровать или за занавески, будет еще хуже. Я уже успел убедиться, что из уборной не было никакого выхода. Мне оставалось только одно – это показаться сию минуту и все объяснить с первого же слова, а потом поскорее освободить место. Я так и решил поступить и собирался уже показаться, как вдруг дама вздрогнула при звуке шагов в передней и бросилась навстречу новому посетителю. Я воспользовался этой передышкой, чтобы пойти привести в порядок постель, взять обратно свой мешок и одеяло и вновь обуться для того, чтобы не быть застигнутым врасплох в роли посягателя на чужое жилище.
Я еще не покончил с этими поспешными приготовлениями и сидел на кушетке, натягивая конвульсивно ботинки, как до меня долетел из будуара звук голоса, слишком знакомого мне, чтобы я мог сомневаться в нем хоть мгновение: это был голос Белламара. Хотя это неожиданное обстоятельство и усложняло задачу, оно все-таки меня успокоило. Не будучи более вдвоем со мной, дама не будет ничего бояться, а со своей стороны я знал, что Белламар сумеет так хорошо и так скоро объяснить мое присутствие, что нельзя будет сомневаться ни секунды в чистоте моих помыслов. Кто знает, впрочем, намерена ли эта особа оставаться здесь, и не идет ли дело только о деловом свидании? Театральные дела иногда нуждаются в самых секретных предосторожностях. Я решил подождать конца вступления и не подслушивать, но вокруг нас царила такая глубокая тишина, а будуар, обшитый деревом, был так гулок, что, несмотря на старания дамы говорить тихо, я услыхал весь разговор с начала до конца и постараюсь привести его вам слово в слово:
– Вам открыли сейчас же дверь, не заставив вас ждать, не правда ли, месье Белламар?
– И не спрашивая меня ни о чем, только прося меня не шуметь.
– Да, это потому, что в соседнем доме под № 23 теперь живут.
– Я знаю. Там даже остановились двое из моих артистов.
– Двое? Ах, Боже мой! Кто же?
– Я полагаю, что вы не знаете ни того, ни другого!
– Я их всех знаю. Я бывала на ваших спектаклях в Орлеане и в Божанси. Скажите мне… уж не господин ли Леон?
– Да, сударыня, Леон и Лоранс.
– Вот странная случайность! Это меня так смущает.., не знаю, право, хватит ли мне теперь мужества сказать вам… Боже мой! Как мое поведение должно вам казаться странно! Что вы должны подумать обо мне!
– Я человек, видевший столько необычайных вещей, что теперь меня уж ничто не удивляет, а что касается моего мнения о вас, оно не должно вас тревожить. Я не имею чести знать вас, я не знаю ни вашего имени, ни вашего звания, ни вашей родины, ни вашего места жительства, раз вы здесь не у себя дома, ни ваших лет, ни вашего лица, которое вы прячете от меня под вуалью. Вы написали мне, что я могу возвратить вам спокойствие или дать вам счастье. Я отлично понял, что дело идет о любви, и не предполагал ни одной секунды, чтобы вы влюбились в мои сорок лет и в мое загорелое лицо. Ваше письмо было так настоятельно и прелестно. Я человеколюбив и услужлив, вот я и пришел. Вы просили меня сохранить тайну – я считаю своим долгом оправдать ваше доверие. Итак, вот я весь к вашим услугам, говорите и приступайте прямо к делу без опасений. В это время года ночи коротки, не теряйте времени, если вы боитесь, чтобы вас увидели выходящей отсюда.
– Вы кажетесь мне таким добрым, и я знаю, что вы так деликатны, что мне хватит духу сказать вам все. Я люблю одного молодого человека, принадлежащего к вашей труппе.
– Лоранса или Леона?
– Лоранса.
– Он заслуживает любви, это славный и достойный малый.
– Да, я знаю, я навела о нем, так же как и о вас, всевозможные справки. Я видела его дебют, он мне понравился. В тот вечер он не очень-то показал свой талант, он был смущен. Лицо его внушило мне симпатию, а голос проник мне в сердце. Я снова увидела его в другой вечер, он был великолепен, он заставил меня дрожать и плакать. Я почувствовала, что безумно его люблю; но никогда тайна эта не вырвалась бы из моего сердца, если бы не события, последовавшие за этим представлением.
– Дуэль с капитаном Вашаром?
– Именно. Я знаю этого Вашара, он вздумал было ухаживать за мной, но я оттолкнула его, он мне страшно не нравится. Оскорбленный резкостью моего отказа, он оклеветал меня. Это его привычка, он бесчестный человек. Итак, я его просто возненавидела, хотя он нимало мне не повредил. Жизнь моя безупречна, и ни один человек из знающих меня не поверил его выдумкам. Но нынешние мужчины лишены рыцарского инстинкта, и не нашлось ни одного, осмелившегося сказать этому военному: «Вы солгали!» Его, наконец, достойно проучил совсем молодой человек, актер, и из-за другой женщины. С этой минуты я решилась не бороться более с внушенной мне артистом страстью и обогатить его и осчастливить.., если только он согласится на это!
– Черт возьми, богатство и счастье! Когда можно соединить эти две крайности, люди всегда согласны!
– Постойте! Дрался он не из-за меня. Я справилась обо всех подробностях; он дрался из-за одной своей партнерши по труппе, из-за этой прелестной Империа, в которую я влюбилась бы, если бы была мужчиной, и которой я с тех пор от души и несмотря ни на что аплодировала. Я добра и умею быть справедливой. Если эти молодые люди любят друг друга, что очень возможно и вполне естественно предположить, то сохраните мою тайну; пусть будет так, точно я ничего вам не говорила, и я покорюсь и постараюсь победить себя, точно я ни на что не надеялась и ничего не чувствовала. Но если, как говорят иные, между ними нет ровно ничего, если Лоранс только хотел заставить уважать достоинство артиста, то вы, который должен знать правду, вы, репутация которого имеет огромный вес в моих глазах, вы успокоите меня и поможете мне открыться.
– Последнее толкование верно, Империа особа безусловной чистоты и даже несколько суровая. Она доверяет мне, как отцу. Если бы Лоранс говорил ей о любви, а она полюбила бы его, она взяла бы меня поверенным и советником. Если бы он говорил ей о любви, а она ему не ответила бы, то, может быть, они это от меня и скрыла бы; но тогда она стала бы обращаться с ним холодно и недоверчиво, тогда как теперь между ними царит спокойная и непринужденная дружба.
– Значит, вы уверены, что он не влюблен в нее?
– Мне так кажется. Я могу убедиться в этом, наблюдая за ним втихомолку, или могу спросить его от вашего имени.
– От моего имени? О, конечно, нет еще! Прежде всего вы должны узнать, кто я такая. Мне двадцать четыре года, я дочь артиста, оставившего мне некоторое состояние, вышла замуж за человека титулованного, у которого не было ни копейки, который не дал мне счастья и оставил вдовой в девятнадцать лет. Я вернулась к отцу, который тоже умер в прошлом году, оставив меня совсем одинокой, и с тех пор я жила тихо и уединенно. Я еще в трауре. Я обожала отца и поклялась, что если выйду вторично замуж, то непременно за артиста, и выйду замуж не иначе как по любви. Это мое право; я имею средства сделать это, как принято говорить: у меня есть двадцать тысяч франков годового дохода, свой дом и элегантная обстановка, которую сумел устроить себе отец. Муж мой не успел растратить мое приданое. Таким образом, я могу выбирать, и я выбрала. Ваше дело разобрать, достойна ли я быть счастливой и способна ли быть любимой. Справьтесь, вот вам карточка с моим именем и адресом. Я не боюсь никакого дознания. Что же касается моей особы, то вы должны также судить и о ней, а потому я сниму вуаль.
При этих словах, не думая о своем положении, я сорвался с кушетки, которая слабо скрипнула и выдала бы мое присутствие, если бы громкое восклицание Белламара не заглушило этого легкого звука.
– Ах! Графиня, – вскричал он, взглянув, вероятно, на поданную ему карточку, – вы столь же хороши собой, сколь Лоранс красив, и вы совершенно напрасно сомневаетесь в своем всемогуществе.
Теперь я был за портьерой и пытался опять раздвинуть ее дрожащей рукой; когда мне удалось взглянуть одним глазом, было уже слишком поздно: проклятая черная вуаль, неумолимо непроницаемая, уже снова закрывала лицо и бюст моей Галатеи. Я стоял неподвижно, не смея более смотреть, потому что, если она стояла ко мне спиной, то Белламар, находившийся в углу напротив нее, мог со своего места заметить, что портьера шевелится. Я дослушал, стоя как окаменелый, их разговор до конца.
– Я рада, что лицо мое нравится вам, месье Белламар; в свое время вы скажете ему, что я не урод.
– Ах! Черт возьми! – продолжал наивно Белламар, хорошо знавший, что выражение искреннего убеждения, в какой бы форме оно ни было выражено, никогда не оскорбляет женщину. – Вы так хороши собой, что можете свести с ума всякого! Хорошо! Я исполню ваше желание. Я осторожно наведу справки.
– Да, очень осторожно, но очень добросовестно – я так требую, а когда вы убедитесь, что я особа серьезная и что после продолжительной скуки, благоразумия и добродетели я допустила возникновение в своем сердце сильного чувства, благородного безумия, то вы поможете мне отдать свою руку тому, кого я выбрала себе в мужья.
– Вы знаете, что Лорансу едва лишь двадцать один год?
– Да, я знаю.
– Что отец его крестьянин?
– Знаю.
– Что он страстно любит театр?
– Знаю.
– Хорошо. Я не могу сказать вам, что выбор ваш благоразумен с точки зрения света, вы, несомненно, его обдумали и, я полагаю, предвидели то, что скажет об этом свет?
– Всенепременно, разве вы меня порицаете?
– Я стану порицать любовь, преданность, мужество и бескорыстие?! Наоборот, мне хочется стать перед вами на колени, графиня, и даже сказать вам, что, по моему мнению, вы вступили на верную дорогу! До сих пор я всегда видел, что та дорога, которую принято называть верною, вела только к разочарованиям и сожалениям. Но, кажется, светает, и мне пора бы уходить…
– Нет, нет! Месье Белламар, это я должна уйти сию минуту, ибо я тороплюсь на поезд, который уезжает через час.
– Вы едете в Тур?
– Нет. Я больше не буду следовать за вашей труппой. Теперь я спокойна и поеду ждать к себе в деревню письма от вас, в котором будет сказано: «Я разузнал все нужное для вас, сердце Лоранса совершенно свободно, пора действовать».Тогда я приеду к вам, где бы вы ни были. Прощайте, и да благословит вас Бог за то, что вы облегчили мне душу. Я оставляю в ваших руках свою честь и свою гордость. Вы даете мне слово, что Лоранс ничего не узнает?
– Клянусь вам в этом.
– Прощайте еще раз. Я пройду садами позади дома. Дом этот принадлежит одной моей приятельнице, уехавшей путешествовать, и она ничего не должна знать. Сейчас вас придет выпустить отсюда одна честная женщина, которая была в нищете и которую я определила сюда сторожихой. Она безгранично предана мне и не выдаст меня.
Белламар проводил графиню до двери передней. Вернувшись в будуар, он шарахнулся от удивления, увидав меня сидящим на том самом месте, где только что сидел он.
– Я прошу у вас позволения, – сказал Лоранс, – прервать немного свой рассказ. Если он вам не прискучил, то я хочу быть в состоянии продолжать его так же правдиво и искренно, как это удавалось мне до настоящей минуты. Воспоминания мои были вполне ясны, потому что они были очень просты и относились к одной исключительной мысли. Начиная с приключения в голубой комнате, мысль эта раздвоилась, и мне необходимо отыскать путеводную нить в том лабиринте, где я так долго чувствовал себя заблудившимся.
– То есть, – заметил я Лорансу, – вы стали любить одновременно и прекрасную графиню, и прелестную актрису?
– И да, и нет, и нет, и да; пожалуй, почем я знаю? Вы поможете мне разобраться в самом себе. Не пройтись ли нам немного? Я не привык сидеть так долго на одном месте и так много заниматься самим собой.
– Вернемся в город, – сказал я ему, – пообедайте со мной, и мы вернемся к вашей истории сегодня вечером или завтра, как вам будет угодно.
Он согласился, но только с условием, что я побываю с ним у его отца, которого он еще не видел сегодня и который мог тревожиться о нем. Мы быстро спустились с горы и по берегу быстрой Вольпи выбрались на равнину. Лоранс провел меня скорым шагом по великолепным лугам до городского предместья, ничуть не превосходившего безобразием и грязью сам город. Мы прошли между двух торжественных навозных куч и добрались до дома и сада старика Лоранса, не имевших, смею вас уверить, ничего поэтичного. Отсутствие женщины чувствовалось и во дворе, и в доме, ибо никак нельзя было назвать женщиной старую колдунью, таскавшую помои в лейке, присматривая время от времени за супом и принимаясь иногда за стряпню. Один только сад содержался хорошо, и там мы застали старика Лоранса, копавшегося на грядке. Это был человек семидесяти лет, хорошо сохранившийся и удивительно красивый, но без всякого выражения на лице и до такой степени глухой, что хоть из пушки пали. Своими немногочисленными мыслями он мог обмениваться только со своим сыном, который отвечал на его вопросы, не повышая голоса и сопровождая свои слова довольно таинственной, условленной между ними пантомимой. Он понял, что я доброжелательный посетитель, и вообразил, очевидно, что его овощи очень меня заинтересуют, ибо показал мне все, до последней репки, рассказывая подробно на малопонятном местном наречии о своих садоводческих опытах. Не имея возможности делиться с ним своими впечатлениями, я терпеливо слушал его, видя, что Лоранс схватил лопату и живо стал копать начатую отцом грядку. Когда она была вся вскопана, он вернулся и освободил меня.
– Простите меня, пожалуйста, – сказал он, – я не выполнил утром своего ежедневного задания и моему бедному старику пришлось бы сделать слишком много; он, видите ли, никогда не жалуется и наказывает меня только тем, что работает вдвое.
Я спросил, не вызвана ли необходимость этой работы их положением.
– Нет, – отвечал он, – мы могли бы свободно жить, не утомляясь. Но отец мой питает страсть к земле, и если бы он оставил ее хоть на минуту в покое, он счел бы себя преступником. Как видите, это настоящий крестьянин, и вне его сада мир для него не существует. Тот навоз, что мы сваливаем в кучи вокруг, представляет собой горизонт, дальше которого не идет его мысль, и он прячет тут сокровища деятельности, терпения, практического ума, предусмотрительности и смирения. Если бы вы провели с них хоть один день, вы невольно полюбили бы его. Он обладает всеми добродетелями: кротостью, целомудрием, милосердием, самопожертвованием. Он не понимает, какую я принес жертву, вернувшись к нему, но если бы ему пришлось принести мне гораздо большую жертву, он сделал бы это, не задумываясь. Одним словом, я уважаю его и люблю всей душой. Мне было приятно показать вам его прекрасное лицо и сказать вам, что я о нем думаю, прежде чем продолжать свою историю. Нам остается еще добрый час до вашего обеда. Здесь нам будет спокойно: на другой день свадьбы все мои товарищи утомлены и нам не помешают. Я проведу вас в свой микроскопический оазис, ибо у меня имеется свой оазис, приносящий утешение в прозаичности моих будней.
Он провел меня в глубину сада, мягко расстилавшегося по склону холма и окруженного достаточно высокими стенами, не позволявшими любопытным взорам проникать за них.
– Прежде наш сад был прелестен, – сказал мне Лоранс, – отсюда был удивительный вид, но когда я вернулся после своей последней отлучки, отец показал мне с гордостью эту стену, превратившую сад в могилу, и сказал мне: «Надеюсь, что теперь тебе будет приятно здесь!» Мне стало страшно грустно; но он до того гордился своей оградой и своими молодыми шпалерами, что я ничего не сказал. Только я отделил для себя часть, которую вы сейчас увидите, – клочок земли величиной с носовой платок, составляющий мою утеху, потому что там ничего не тронули и ничего не испортили.
Он открыл маленькую калитку, ключ от которой был при нем, и мы оказались на узкой полосе невозделанной земли на площадке больших скал.
– Это только верхняя часть, – сказал он мне, когда я налюбовлся видом, – нижняя тоже принадлежит мне. Спускайтесь осторожно.
Он исчез между двух глыб; я последовал за ним, и мы спустились по отвесным уступам к маленькому потоку, протекавшему с таинственным журчанием в ущелье. Мы очутились внутри как бы естественного овального колодца, ибо с обеих сторон скалы сдвигались до того, что составляли свод над потоком, а по краям углубления красовалась чудесная растительность. Навоз с огорода просачивался, вероятно, в щели между скал, а дожди приносили сюда, несмотря на стену, лучшие частицы земли и семена, так как садовые растения примешивались тут к дикой флоре, разросшейся до необычных размеров. В глубине душистые аронники, изящные папирусы и другие грациозные растения переплетались и росли по соседству с водяными шильниками, кувшинниками и чилимами, водворившимися в прозрачной луже, расположившейся точно неподвижный алмаз немного повыше ложа проточной воды.
Все это было чрезвычайно тесно, но довольно глубоко, и природные украшения росли так изящно и роскошно, что я был очарован.
– Я называю это своей подземной темницей, – сказал Лоранс, – эту пропасть из цветов, скал, мха и сорных трав, куда я прихожу забывать о прошлом, когда оно меня слишком мучит. Я погружаюсь в созерцание какой-нибудь гирлянды диких роз или пучка злаков и воображаю себе, что никогда не жил иначе, чем эти камни и зелень; они вот так счастливы, как только могут быть, они живут в своей природной среде и ничто не мучит их в их пассивном существовании. Почему бы мне не быть так же довольным, как и они, когда я имею еще то преимущество, что наделен способностью ощущать свое счастье? Но я не могу оставаться тут очень долго, я иногда чувствую, что, когда воля моя отвечает: «Да», – малодушные слезы, падающие на мои праздные руки, говорят: «Нет!»
– Если так, не надо тут оставаться. Не рассказывайте мне здесь о своих печалях; пожалуй, это навсегда уничтожит успокоительные свойства вашего подземелья.
– Почем знать? А вдруг выйдет наоборот! Чем более отталкиваешь от себя иные мысли, тем они упорнее возвращаются. Знаете, что: завтра, пожалуй, мне не хватит духу продолжать свой рассказ, а я знаю, что послезавтра на рассвете вам надо уехать. Выпьем сразу горькую чашу!
И сын садовода, вымыв свои выпачканные землей руки в ручье, продолжал следующим образом историю своей жизни артиста.
Я остановился на той минуте, как Белламар вернулся в будуар, смежный с голубой спальней, за шляпой и увидел меня внезапно перед собой, точно статую Командора.
Он удивился, встревожился и рассердился; все эти чувства быстро промелькнули на его выразительном лице и вылились в неудержимый взрыв громкого хохота.
– Вы понимаете, – сказал я ему, – что я пришел сюда, твердо убежденный, что попал в дом № 23; меня заперли, я ничего не понял и заснул…
– И ничего не слыхал?
– Нет, я все слышал. Я видел эту даму, но под вуалью; талию я приблизительно разглядел, но лица не видел.
– Тем хуже для тебя, это чудо красоты! Белокурая Форнарина!
– Вы влюблены в нее, мой милый директор?
– Бескорыстно влюблен, да.
– Вы на ней не женились бы?
– Конечно, нет.
– Почему?
– Значит, ты не знаешь, что я женат?
– Понятия не имею.
– Я женат и весьма этим доволен, потому что, не будь я женат, мне, быть может, пришла бы фантазия жениться, и я мог бы выбрать еще хуже.
– А ваша жена?..
– А черт ее знает, где она; но дело не в ней. Мне поручено осторожно тебя прощупать. Судьба смеется над предосторожностями очаровательной графини. Мне остается только допросить тебя, но не здесь, где мы ни у себя, ни у нее. Я знаю, что ты человек честный, и мне нечего просить тебя молчать. Уйдем потихоньку, и не ходи теперь к соседу. Пойдем в мою гостиницу, а по дороге и поговорим.
Старуха выпустила нас, не проявляя никакого любопытства, не сказала нам ни слова и бесшумно затворила за нами двери. Когда мы ушли достаточно далеко для того, чтобы не нарушать тишины этой таинственной улицы, уже начинало светать, и Белламар сказал мне:
– Ну что же, это недурной дебют в любовной карьере! Мне нечего сообщить тебе; раз ты все знаешь, поручение мое исполнено. Твое дело обдумать это и спросить себя, согласен ли ты, чтобы это первое приключение в твоей жизни было и последним, ибо дама эта так и понимает и имеет право это требовать. Что должен я ответить ей?
– Вы бы лучше дали мне совет, чем допрашивать меня, – сказал я. – Я не могу быть влюблен в женщину, которой я не видел, да к тому же я так удивлен и смущен, что мысли мои путаются. Что бы вы думали на моем месте?
– Сказать тебе, как я рассудил в подобных же обстоятельствах?
– Пожалуйста, скажите.
– Я был молод, лицом не лучше, чем теперь, но страстно любил женщин, а женщины очень ценят такие страстные натуры. А потому я пользовался не меньшим успехом, чем другие, но успехи эти были так же странны, как мое лицо и ум. Одна англичанка, миллионерша, племянница которой упала раз в воду при переправе через Женевское озеро, откуда я ее вытащил, вообразила себе, что любит меня, и захотела, чтобы я ее полюбил. Я сделал бы это с удовольствием, хотя, собственно, предпочел бы племянницу; но пятнадцатилетняя племянница находила меня уродом, а тетушка, которой было уже за тридцать, пожелала надеть на меня цепи и обогатить меня, женив меня на себе. Я все откладывал и откладывал решение этого вопроса; но когда я увидел, что она добивается этого с упорством, свойственным жительницам Великобритании, я уложил свой чемодан и на рассвете сбежал прочь из садов Армиды. Я больше ничего не слыхал о миледи, которая была, однако, красивой и доброй женщиной, и предпочел жениться на одной маленькой Коломбине, потому что был в нее влюблен, а она бросила меня из-за одного первого любовника, тулузца с невозможным акцентом. С моей стороны было большой ошибкой жениться на этой комедиантке, но я прекрасно сделал, что предпочел ее добродетельной и романтичной англичанке. Коломбина, взяв обратно свою свободу, не отняла у меня моей. Предпочтя мне осла, она не отняла у меня моего ума. Наконец, не оценив ни моего таланта, ни моего сердца, она оставила и мое сердце, и мой талант неприкосновенными.
– Понимаю, – сказал я, – женщина, давшая вам богатство и положение в обществе, имела бы нравственно право на вашу жизнь и смерть.
– И чем с большей кротостью она овладевала бы мной и покоряла бы меня себе, тем более я считал бы себя закованным в цепи и побежденным, ибо я добр и честен, подобно тебе; но до чего я был бы несчастен в важной клетке общественных приличий! Артист-комик, не проявляющий в частной жизни такой же веселости, как на сцене, мигом впадает в меланхолию и доходит до самоубийства. Наконец, я не раз отталкивал от себя богатство во всяких других формах. Я никогда не хотел цепей, и все находят, что я был неправ; но я признаю свою правоту, потому что я по-прежнему чувствую себя молодым и живым. Не высказывай мне своего мнения на мой счет – это бесполезно, подумай о своем собственном положении. Ты красив и не комичен. Особа, которой ты нравишься, кажется настолько серьезной, насколько это возможно в любви. Ты еще недостаточно втянулся в театральную жизнь для того, чтобы она оставила по себе неизгладимые сожаления. Может быть, ты честолюбив, сам того не зная, и вполне способен сыграть свою собственную роль на сцене действительной жизни. Если это так, то женись, мой милый, женись! Жизнь есть покатость, удел иных спускаться в равнины, где их ждут золото и пшеница, а удел других карабкаться на бесплодные кручи, где они пожинают лишь ветер да облака. Заставь-ка свой ум проделать несколько прыжков, вот ты и увидишь, легок он или тяжел, склонен ли он скатиться в благополучие или упорхнуть в ветерке. А засим отправимся спать.
Я последовал за ним, не отвечая ему, неуверенный и усталый. Я бросился на постель и не мог придумать никакого выхода из моих колебаний.
Белламар проспал несколько часов и приготовился к отъезду с Империа и Анной, совершенно поправившейся.
– Я оставлю тебя здесь до завтра на свободе, – сказал он мне. – Пойди к Леону и осмотри с ним достопримечательности города. Ты можешь даже попросить у него совета, не упоминая о доме № 25 и не рассказывая ему никаких подробностей, никаких сведений, которые помогли бы ему потом узнать случайно заинтересованную личность. Впрочем, на Леона можно положиться в той же мере, как и на меня, – это серьезный молодой человек, ум высшего закала. Его мнение должно иметь в твоих глазах более веса, чем мое.
– А мне-то вы не скажете фамилии графини?
– Никогда, пока она не даст мне на это разрешения. Кстати, мне поручено, если ты помнишь, узнать, свободно ли твое сердце. Ну, что ж, свободно оно или нет?
В эту минуту Империа вышла из своей комнаты, неся в руке маленький дорожный мешок из полинялого и стертого трипа и плотнее заворачиваясь в складки жиденького дорожного плаща, чтобы скрыть платье, прорвавшееся у проймы. Контраст между этой целомудренной бедностью и роскошью дамы в дорогих кружевах поразил меня, открывая мне глаза на мои собственные инстинкты. Честолюбив ли я? Чувствителен ли я к обаянию роскоши, так соблазнительно играющей перед непривычными к ней глазами? Бедность была ли мне противна? Мог ли я вызвать в своем воображении такое наслаждение роскошью, которое было бы способно заставить меня позабыть дорогой образ моей маленькой подруги? Душа моя кричала изо всей силы, внезапно и пронзительно: «Нет!»
– Ну, что же, – продолжал тихим голосом Белламар, – я спрашиваю тебя, свободно ли твое сердце? Глух ты, что ли?
– Знаете что, – отвечал я тихо, – ее сиятельство графиня чересчур любопытна.
Белламар взял меня за руку, отвел на два или на три шага от Империа и сказал:
– Если ты думаешь об этой, то не можешь думать о той.
Я не посмел доверить своей тайны Белламару. Очень уж я боялся, чтобы он не оказался против меня. Я отвечал ему, что я безусловно свободен и что, прежде чем отказаться от такого большого преимущества, я еще хорошенько подумаю.
– Завтра вы присоединитесь к нам в Туре? – сказала мне Империа, садясь в вагон. – Не забудьте, что без Леона и без вас мы не посмеем сделать и шага.
– А как же другие и наш милый директор?
– Наш милый директор будет слишком занят всеобщим устройством, а другие, хоть и очень милы, но это не вы. Прощайте! Веселитесь хорошенько и не забывайте нас.
Она уехала, взглянув на меня с таким целомудренно-дружеским видом, что волнение, испытанное в голубой спальне, показалось мне пустым сновидением. Империа точно угадывала мое положение, и я уверил себя, что глаза ее говорили мне: «Не любите никого, кроме меня».
Я не заикнулся об этом Леону. Раз я больше не колебался, мне нечего было советоваться с ним. Я говорил с ним только о нем. Его друг из дома № 23 происходил из хорошей семьи и был достаточно образован и серьезен для человека праздного. Мы вместе осмотрели замок Блуа, все исторические подробности о котором он интересно нам рассказал. Вечером он предложил нам остаться у него и просто поболтать за стаканом пунша, покуривая отличные сигары. В течение этого мирного разговора я понял в первый раз, что за таинственные мысли обуревали Леона.
Леон был уже не мальчик, ему было тридцать два года, он много пожил и многому научился в жизни. Театр был всегда его преобладающей страстью. Он любил все его фикции и не мирился ни с одной его действительностью. Его поддерживал дух, а не долг. Он любил все свои роли, он всегда дополнял их в уме и, тщательно заботясь о своей внешности, гриме и костюме, выходил всегда на сцену убежденный, что он и есть изображаемое им лицо. Но в то же время он и ненавидел все свои роли, потому что находил их очерченными и написанными не в духе его чувства. Наконец, он был слишком большим мастером для того, чтобы быть виртуозом, слишком начитанным для того, чтобы быть исполнителем, и постоянно внутренне восставал против своей задачи, не желая, однако, отрекаться от нее и не будучи в состоянии думать о чем-либо другом, кроме своего дорогого и омерзительного ремесла.
Он и сам писал, как я уже вам говорил, и я всегда был уверен, я и теперь еще уверен, что в нем был гений, но самый несчастный гений, какой только может выпасть на долю человека, – гений без таланта. Его пьесы были полны оригинальности, сильных порывов, сильных и простых положений; они носили ту печать величия и отличались той строгостью сценических средств, которые встречаются у великих мастеров прошлых времен. Несмотря на эти высшие качества, в большинстве случаев они были невозможны для постановки, и для того, чтобы публика могла понять их, их нужно было бы совершенно переделать и исправить. Если бы их играли перед десятью или двенадцатью начитанными людьми, они привели бы их в восхищение, но во всякой многочисленной публике большинство представляют невежды или ленивые умы, которые не могут ни доискиваться, ни сравнивать, ни помнить, ни угадывать. Особенно в провинции не следует ничего предоставлять толкованию толпы; она заходит чересчур далеко в подобном деле и страшно возмущается тем, что нимало не шокировало бы серьезные, образованные умы.
Леон немного сердился на Белламара за то, что тот сыграл до сих пор всего лишь одну или две из его пьес, да и то еще потребовал от него значительных изменений и жертв. Он говорил, что долг такого умного человека, такого истинного артиста, как наш директор, заключается в том, чтобы попытаться обучать и воспитывать публику, даже создать ее, в случае надобности, вместо того, чтобы подчиняться дурному вкусу и подлаживаться под невежество публики всех стран. Белламар на эти упреки отвечал так:
– Дай мне театр и сто тысяч франков субсидии, и я клянусь ставить твои пьесы и все пьесы тех неизвестных авторов, у которых окажется гений или талант, хотя бы пьесам этим и не было суждено иметь никакого успеха. Я не положу ни копейки в карман и буду очень рад работать для одного лишь искусства; но из ничего ничего и не сделаешь.