Текст книги "Пьер Перекати-поле"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 22 страниц)
– Ты бранишь нас, – сказала ему Империа, – подумать можно, что мы виновны, а вы…
– Молчи, молчи! – вскричал Белламар, все более и более приходя в возбуждение. – Разве ты не видишь, что я в эту минуту схожу с ума от гордости, что я оправдываюсь, защищаюсь и, чего со мной никогда не бывало, – я люблю себя и восхищаюсь собой? Если ты любишь меня, значит, я представляю из себя что-то великое. Не мешай мне воображать себе это, потому что, вернись я к своему понятию о себе, я стану страшиться за твой ум. Позволь мне бредить и сходить с ума, а иначе я лопну!
Он говорил еще некоторое время какую-то чепуху, как актер, не находящий свою роль достаточно восторженной в сравнении со своим внутренним волнением и безотчетно импровизирующий ее. Было ясно, что он любил Империа сильнее, чем она думала, и что страх быть смешным, властвующий над умом, изощрившимся в изображении смешных сторон человечества, сковывал его порывы при всяких обстоятельствах. В конце концов он расплакался, как ребенок, а когда я хотел заговорить о Лорансе и условиться на его счет с мадам де Вальдер, он сознался, что теряет голову и что ему необходимо думать только о самом себе. Он убежал в лес и нам было видно, как он там бегал и говорил сам с собой точно сумасшедший. Я удивлялся этой силе волнения, пламя которого, так часто разжигаемое в пользу других, горело еще в нем, как в молодом человеке.
Пять дней спустя Лоранс вернулся в Бершевилль; он нашел там мадам де Вальдер, которая ждала его и готовила ему большой сюрприз. Он привез все бумаги, нужные для оглашения их бракосочетания. Она не позволила ему говорить о делах и планах; этот вечер должен был быть посвящен радости свидания и подведению итогов прошлого в сладкой тишине.
Я явился, как она того от меня потребовала, к концу обеда. Я не только был посвящен в то, что готовилось, но и сам много над этим потрудился и не должен был терять Лоранса ни на минуту из вида, когда графиня выйдет. Она велела принести себе очаровательный туалет, вышла надеть его и, когда она скорехонько вернулась, чтобы взять под руку Лоранса и перейти в гостиную, она была ослепительна. Было вполне от чего потерять голову и позабыть интересную, но бледную Империа. В гостиной она сказала ему:
– Я распорядилась здесь в ваше отсутствие по-хозяйски, точно я уже здесь у себя. Вы будете пить кофе в большой зале внизу, полную реставрацию которой я поторопила. Я непременно хотела, чтобы вы застали эту чудную работу оконченной, всю деревянную обшивку исправленной, паркет блистающим, старые люстры подвешенными и зажженными. Попробовала и топить, все прелестно! Ничто не дымит, взгляните сами, и если вы недовольны моим управлением, не говорите мне этого, чтобы не огорчить меня совсем.
Мы перешли в большую залу, назначение которой Лорансом не было еще определено. Это была древняя зала совета, нимало не уступавшая зале капитула в Сен-Вандриль. Архитектура ее так хорошо сохранилась, и деревянные обшивки были такого прекрасного стиля, что он пожелал восстановить ее и исполнил это, не имея другой цели, кроме любви к реставрации. Он стал любоваться общим видом и не спросил, почему в глубине она завешена большим зеленым холстом. Он подумал, что там спрятаны леса, которых еще не успели снять. Тайна наших поспешных приготовлений не разоблачилась. Он действительно ничего не подозревал. Тогда маленький невидимый оркестр, выписанный нами из Руана, заиграл одну классическую увертюру; простой холст, драпировавший конец залы, упал, и перед нами оказался другой холст, расписанный красным и золотом в рамке импровизированной сцены.
Лоранс вздрогнул.
– Что это такое, – сказал он, – театр? Я его разлюбил и не стану слушать пьесу!
– Она коротенькая, – отвечала ему графиня. – Ваши рабочие, которых вы сумели заставить полюбить вас, придумали для вас этот дивертисмент: это будет очень наивно; будьте таким же, будьте благодарны им за внимание.
– Ба! – сказал Лоранс. – Они будут претенциозны и смешны!
Он взглянул на программу: спектакль состоял из отрывков «Женитьбы Фигаро», а именно ночных сцен пятого акта.
– Ну! – сказал Лоранс. – Эти добрые люди сошли с ума; но я был в свое время таким плохим Альмавивой, что не имею права свистать никому.
Занавес поднялся. На сцене был Фигаро. Это был Белламар в красивом костюме, разгуливавший в темноте декорации с неподражаемой грацией и естественностью. Не знаю, узнал ли его Лоранс сразу же. Я же не сразу, поскольку не был привычен к этим внезапным превращениям. Я думал, что вся тайна их состоит в костюме и гриме. Я не знал, что талантливый актер молодеет действительно в силу какого-то тайного процесса, своего внутреннего чувства. Белламар был удивительно сложен и по-прежнему гибок. У него были стройные ноги, тонкая талия, прямые плечи, хорошо посаженная голова. Его маленькие черные глаза были настоящими бриллиантами. Его зубы, безукоризненно белые, прекрасные, так и блестели в полутьме искусственной ночи на сцене. Ему казалось не более тридцати лет, я нашел его прекрасным. Я боялся звука его нехорошего голоса. Он произнес первые слова своей сцены: «О женщина! Женщина! Женщина! Обманчивое создание!» – и этот комический голос, проникнутый какой-то внутренней, прочувствованной грустью, не шокировал меня нисколько. Он продолжал. Он говорил так хорошо! Этот монолог так прелестен, а он его так тонко понял и передал! Я не знаю, был ли я под влиянием всего слышанного мною о действительном лице, но только актер показался мне удивительным. Я забыл о его возрасте, я понял упрямую любовь Империа и с восторгом зааплодировал.
Лоранс был неподвижен и нем. Глаза его остановились, он казался превратившимся в статую. Он сдерживал дыхание, не стараясь понять то, что видел. На лбу его выступил пот, когда на сцену вышла Сюзанна и начала диалог с Фигаро. Это была Империа! Мадам де Вальдер была бледна как смерть. Лоранс, угадывая ее тревогу, обернулся к ней, взял ее руку, прижал к своим губам и не отпускал ее все время, пока продолжалась сцена. Это был быстрый, любовный, горячий дуэт. Друзья сыграли сцену с жаром. Империа показалась мне помолодевшей не менее Белламара; она была оживлена, можно было подумать, что в бедной, утомленной актрисе била ключом жизненная сила.
Затем явился Ламбеск, представивший скорее с энергией, чем с изяществом, гнев Альмавивы. Показался и Керубино в лице Анны, преждевременная полнота которой точно исчезла – так раскованна и мила она была в своем костюме пажа. Явился также и Моранбуа в широкой шляпе Базилио, под которой худоба его бледного, поблекшего лица выступала еще сильнее. Они сказали лишь несколько слов. Леон набросал нечто вроде общей, быстрой развязки, так рассчитанной, чтобы не обращало на себя внимание отсутствие некоторых героев. Они только хотели показать Лорансу, что они все живы, и вызвать для него на минуту давнишние розы среди зимнего снега. Лео от имени всех высказал ему это братское и нежное чувство в нескольких красиво написанных и хорошо сказанных стихах.
Тогда Лоранс бросился к ним с распростертыми объятиями, а они уже легко соскакивали с эстрады и бежали ему навстречу. Мадам де Вальдер свободно вздохнула, видя, что ее жених целует Империа, как и других, с такой же радостью и без смущения.
Лоранс, видя, что славная девушка тоже сердечно целуется с мадам де Вальдер, понял происшедшее между ними.
– Мы узнали о твоем счастье, – сказала ему Империа, – нам захотелось поделиться с тобой и нашим счастьем. Белламар и я – давно жених и невеста, мы решили в Америке обвенчаться, как только вернемся во Францию. Таким образом, это, так сказать, свадебный визит.
Лоранс вскрикнул от удивления.
– А между тем, – сказал он, – я об этом думал двадцать раз!
– И все не мог этому поверить? – сказал ему Белламар. – Я же, никогда в то время об этом не думавший, все еще не могу этому поверить. Это так неправдоподобно! Разве ты завидуешь моей удаче? – добавил он шепотом.
– Нет, – отвечал Лоранс так же, – ты ее заслужил, именно потому, что не добивался ее. Если бы я был еще влюблен в нее, твое счастье залечило бы мою рану; но незнакомка восторжествовала, открывшись мне; я принадлежу ей, всецело ей и навсегда!
Актеры ушли раздеваться, Лоранс сидел у ног графини в гостиной, куда я чуть было не вошел по рассеянности и отошел, прежде чем они меня заметили, и благословлял ее деликатное доверие и клялся ей, что она никогда в нем не раскается.
Я отправился побродить из любопытства вокруг актеров. Я встретил Империа, переодетую и очень хорошо одетую в городской туалет, казавшийся еще свежим, хотя она и играла в нем много раз, как она мне сообщила, «Даму с камелиями» в Нью-Йорке. В другой комнате я заметил Моранбуа и подумал, что могу войти туда, но отступил с удивлением при виде Керубино, кормящего грудью своего младенца. Ребенок отрывался по временам, смеясь и проводя своими толстыми розовыми пальчиками по куртке пажа с золотыми пуговками.
– Войдите, войдите, – крикнула мне переодетая актриса, – посмотрите, какой он красавец!
Она сняла с него рубашечку и, подняв его на руках, прикрыла своим нагим ребенком голую грудь, очищенную этим страстным объятием.
– Не спрашивайте меня, кто его отец, – добавила она, – мой крошка этого не узнает, и это будет для него счастьем. Я одна буду у него! Человек, которому я обязана этим ребенком, и который о нем и не думает, в моих глазах ангел, раз он предоставляет его одной мне!
– А вы не боитесь, – сказал я ей, любуясь ребенком, действительно великолепным, – что эта беспокойная жизнь будет ему вредна?
– Нет, нет, – продолжала она. – Я потеряла уже двух детей, потому что мне посоветовали отдать их кормилицам в деревню под предлогом, что там уход будет лучше. Я дала клятву, что если мне выпадет счастье снова иметь ребенка, то я с ним не расстанусь. Разве может быть нехорошо ребенку на руках матери? Этот родился под газовым рожком, за кулисами, когда я только что ушла со сцены. Когда я играю, он всегда в кулисе и не кричит: он уже знает, что там не надо кричать. Он всегда рад, когда я в костюме: он любит мишуру. А когда я в красном, он вне себя от восторга, он обожает перья!
– И он будет актером? – спросил я.
– Конечно, чтобы не расставаться со мной… Впрочем, если это самое тяжелое ремесло, то все-таки оно дает вам время от времени всего более счастья.
– Ну, – сказал Моранбуа, – переодевайся и давай мне моего крестника!
Он взял ребенка, обозвал его постреленком и принялся разгуливать с ним по коридорам, напевая ему своим могильным и фальшивым голосом какую-то неразборчивую арию, которая, однако, пришлась по вкусу малышу, вздумавшему тоже петь ее по-своему.
Тонкий и прелестный ужин объединил нас всех с полночи до шести часов утра. Венецианский хрусталь горел и переливался яркими цветами при свете свечей. Цветы из оранжереи замка, расставленные на полках круглого возвышения, окружали нас весенним благоуханием, тогда как снег продолжал покрывать парк, освещенный полной луной. Мы шумели вдесятером больше, чем целая шайка студентов. Все говорили разом, чокались, вспоминая всякую всячину, а затем принимались слушать Белламара, рассказывавшего с неподражаемой прелестью, нимало не преувеличенною мне Лорансом, о своей поездке по Америке. Он рассказывал об одной музыкальной репетиции на пароходе, проезжавшем по порогам св. Лаврентия, которую они обязались клятвенно не прерывать; о ночи кутежа в Квебеке, где они ужинали при свете северного сияния; о другой бедственной ночи, когда они заплутались в девственном лесу; об утомительных переходах и голодовке в пустыне за большими озерами; о злополучной встрече с дикарями; о встрече со стадом бизонов; о больших овациях в Калифорнии, где машинистами у них были китайцы. Приковав нас к себе своими рассказами, он затем стал приглашать нас смеяться и петь; потом мы утихли, прислушиваясь к глубокой зимней тишине на дворе, и эти минуты сосредоточенности давали душе Лоранса нравственный, умственный и физический отдых, торжественную сладость которого он, наконец, понимал и вкушал.
Мадам де Вальдер была очаровательна. Она веселилась, как дитя; она говорила «ты» Империа, которая отвечала ей тем же, чтобы не огорчать ее. Минутами она даже говорила «ты» и Белламару, сама того не замечая. Белламар был уже для нее старым другом, испытанным поверенным. Между нею и Империа, этими двумя безупречными женщинами, для которых он был отцом, он чувствовал себя – говорил он – очищенным от прежних грехов.
Прислуживал Пурпурин, которого переодели негром.
В конце ужина Лоранс обратился к Моранбуа, называя его старым прозвищем, что силач позволял только своим лучшим друзьям.
– Коканбуа, – сказал он ему, – где твоя касса? Я по-прежнему компаньон и желаю видеть, в каком положении касса.
– Это немудрено, – отвечал режиссер, не смущаясь. – Мы приехали сюда как раз рассчитаться с тобой.
И он вытащил из кармана толстый потертый бумажник, из которого вынул пять банковских бумажек.
– Старая, брат, штука! – продолжал Лоранс. – Давай-ка сюда твою посудину.
Он осмотрел бумажник. За вычетом возвращаемой ему суммы там оставалось триста франков.
– Вечные моты! – сказал Лоранс со смехом. – Еще хорошо, что сегодня вы, наконец, прилично играли! Ну-ка, жена, – сказал он, обращаясь к графине, – раз сегодня вечером всем говорят «ты», то сходи-ка за сбором наших артистов – твое дело определить его.
Она поцеловала его в лоб при всех нас, взяла протягиваемый им ключ, исчезла и скоро вернулась.
Набитый бумажник режиссера заключал теперь в себе на двести тысяч франков бумаг.
– Не возражайте, – сказала она Белламару, – я тут в половине, и моя доля – приданое Империа.
– Я отдаю мою сегодняшнюю часть сбора моему крестнику, – сказал Моранбуа невозмутимо.
– А я свою Белламару, – сказал Леон. – Я тоже получил наследство от дяди, хотя и не миллионера, но все-таки мне есть теперь чем жить.
– И ты нас покидаешь? – сказал Белламар, роняя с испугом бумажник. – О богатство! Если ты нас разъединишь, то ты годишься только на то, чтобы зажечь тобой пунш!
– Я – покинуть вас! – вскричал Леон, тоже бледный, но с вдохновенным лицом автора, нашедшего, наконец, нужную развязку. – Никогда! Мое время ушло, теперь поздно! Вдохновение есть нечто безумное, требующее невозможной среды; если я сделаюсь настоящим поэтом, то только при условии не сделаться рассудительным человеком. Да к тому же..,– добавил он с некоторым смущением, – Анна, мне кажется, что твой ребенок кричит!
Она встала и прошла в смежную комнату, где ребенок спал в своей колыбели, не обращая внимания на наш гвалт.
– Друзья мои, – сказал тогда Леон, – впечатление этой ночи упоения и дружбы так сильно поразило меня, что я хочу открыть перед вами свое сердце. В моей жизни есть одно угрызение совести, и зовется оно Анной. Я был первой любовью этой бедной девушки, и я не сумел любить ее! Она была ребенком без принципов и совсем еще безрассудная. Мое дело мужчины было вдохнуть в нее душу и ум. Я не сумел этого сделать, потому что не захотел. Я воображал себя чересчур важной персоной для того, чтобы потрудиться ради доброго дела, плоды которого я собрал бы. Я был в возрасте честолюбивых мечтаний, горьких досад и безумных иллюзий. «К чему, – говорил я самому себе, – посвящать себя счастью одной женщины, когда все остальные должны дать мне счастье?» Так рассуждает самонадеянная молодость. Теперь я дожил до зрелых лет и вижу, что в других общественных кругах женщины не стоят выше женщин нашего круга. Если они и обладают большей осторожностью и сдержанностью, то в них меньше преданности и искренности. Если бы я был терпелив и великодушен, Анна могла бы не сделать тех ошибок, которые она сделала. Теперь эта заблудшая женщина стала нежной матерью, такой нежной, такой мужественной и трогательной, что я все ей прощаю! Я не совсем уверен, я ли отец ее ребенка, но это все равно! Вернись я в свет, женитьба с подобным сомнением была бы смешна и скандальна. В той же жизни, которую ведем мы, это только доброе дело! Я вывожу из этого заключение, что для меня жизнь актера будет нравственнее, чем жизнь светского человека. А потому я и остаюсь на сцене и связываю себя с нею без возврата. Белламар, ты часто упрекал меня в том, что я воспользовался слабостью ребенка и пренебрег им именно из-за этой слабости. Я не хотел признавать справедливости этого упрека. Теперь я чувствую, что он был заслужен мною и что он был исходной точкой моей мизантропии. Я хочу отделаться от него и женюсь на Анне. Она думает, что я снова полюбил ее, но что я не принимаю этого всерьез и что мои вечные подозрения делают наш супружеский союз невозможным. Она не позволяет мне думать, что ее ребенок принадлежит мне. Она это отрицает, чтобы наказать меня за мое сомнение. Ну что ж, я не хочу ничего знать. Я люблю ребенка и хочу воспитать его. Я хочу восстановить честь матери. Клянусь вам в ее отсутствие, друзья мои, чтобы вы служили мне порукой подле нее: да, я клянусь жениться на Анне…
– И ты хорошо сделаешь, – вскричал Белламар, – потому что я уверен, что она тебя всегда любила!.. Здравствуй! – сказал он, обращаясь к наступающему рассвету, который, странно смешиваясь с лунным светом, пробивался к нам среди цветов и свечей большой голубоватой полосой, – наступай, ласковый рассвет, прекраснейший день моей жизни! Все друзья мои счастливы, и я… я! Империа! Моя святая, моя возлюбленная, моя дочь! Наконец-то мы предадимся искусству. Послушай, Лоранс! Если я принимаю тот капитал, который ты мне ссужаешь…
– Позволь, – сказал Лоранс, – надеюсь, что на этот раз не будет речи о возврате долга. Я знаю тебя, Белламар, вечное препятствие твоей жизни – это твоя совесть. Имей ты капитал меньше того, который я дал тебе, ты отлично бы выпутывался, если бы не был вечным должником друзей, которых ты не хотел разорять. Со мной тебе незачем опасаться этого. Мой дар меня нимало не стесняет, да если бы даже и стеснял, если бы даже мне пришлось убавить что-нибудь от своего чересчур большого достатка… Ты дал мне три года наполненной жизни, унесшей всю пену моей молодости и оставившей мне лишь любовь к идеалу, которому ты следуешь и который ты проповедуешь самым убедительным и убежденным образом… Ты сформировал мой вкус, ты возвысил мои мысли, ты научил меня самоотвержению и мужеству… Все, что у меня есть в душе молодого и великодушного, – всем я обязан тебе. Благодаря тебе я не превратился в скептика. Благодаря тебе я проповедую культ прекрасного, веру в добро, способность любить. Если я достоин еще быть выбранным очаровательной женщиной, так это потому, что среди жизни, безумной как сон, ты всегда говорил мне: «Дитя мое, когда ангелы пролетают в облаках поднимаемой нами пыли, – станем на колени, ибо ангелы существуют, что бы там ни говорили!» Таким образом, я навсегда твой должник, Белламар, и никогда мне не расплатиться с тобой годом или двумя моих доходов. Деньгами нельзя платить подобные долги! Я тебя понял: тебе хочется предаваться отныне искусству, а не ремеслу. Ну что ж, друг мой, набери хорошую труппу для пополнения твоей и ставь всегда хорошие пьесы. Я не думаю, чтобы ты нажился: такое множество людей любит низменное! Но я тебя знаю, ты будешь счастлив и при стесненных средствах, лишь бы ты мог служить хорошей литературе и применять хорошую методу, не жертвуя ничем необходимости обеспечивать сбор…
– Вот-вот! – отвечал Белламар с сияющим лицом. – Ты понял меня, и мои дорогие компаньоны тоже меня понимают. О идеал моей жизни! Не быть более вынужденным делать сборы для того, чтобы быть сытым! Быть в состоянии сказать, наконец, публике: «Приходи-ка в школу, дружок. Если прекрасное нагоняет на тебя скуку, ложись спать. Я больше не раб твоих медяков. Мы больше не будем давать вздора в обмен на хлеб. У нас тоже есть свой хлеб, как и у тебя, милейший мой, и мы отлично умеем скорее есть его сухим, чем обмакивать в пар твоего цинизма. Мелкая публика, доставляющая большие барыши, знай, что театр Белламара не то, что ты думаешь! Там могут обходиться и без тебя, когда ты дуешься; там могут ждать и твоего возвращения, когда к тебе вернется вкус к правде. Это дуэль между нами и тобой. Ты устраиваешь забастовку? Хорошо! Мы еще лучше сыграем перед полсотней людей понимающих, чем перед тысячью ничего не смыслящих ветрогонов». Но… взгляните на этот красный луч на потолке, рядом с которым так бледны наши лица, утомленные прошлой жизнью; сейчас, когда он спустится на наше чело, мы просияем радостью надежды! Это восходящее солнце, это великолепие правды, это ослепительная рампа, поднимающаяся с горизонта для того, чтобы осветить сцену, где все человечество станет разыгрывать вечную драму своих страстей, своей борьбы, своих триумфов и невзгод. Мы, в качестве гистрионов, – ночные птицы! Мы исчезаем во мраке небытия тогда, когда земля пробуждается; вот, наконец, и нам улыбается прекрасное утро, как существам действительным, и говорит нам: «Нет, вы не привидения; нет, драма, разыгранная вами сегодня ночью, не есть обманчивая фикция; вы все нашли свой идеал, и он от вас больше не вырвется. Вы можете теперь идти спать, мои бедные труженики фантазии; теперь вы такие же люди, как и другие, у вас те же могучие привязанности, те же серьезные обязанности и простые радости. Вы купили их не чересчур дорогой ценой и не слишком поздно: взгляните прямо мне в лицо, я – жизнь, а вы имеете, наконец, право на жизнь!»
Энтузиазм Белламара заразил нас всех, и не было никого, кто бы не думал, что счастье состоит в нашем ощущении этого счастья, а вовсе не в том, как будущее выполняет свои обещания. Я был так же увлечен, как и другие, хотя я во всей этой истории не имел другого назначения и другой заслуги, как посвятить себя в течение нескольких дней счастью других, помочь ему устроиться поскорее и вернее.
Когда несколько дней спустя я очутился один среди прозаичного стечения обстоятельств моей бродяжьей жизни, этот ужин актеров в бывшем монастыре Бершевилля показался мне сном, но сном до того романтическим и странным, что я пообещал себе сдержать данное мною Лорансу обещание и повторить этот ужин в том же обществе, как только это позволят обстоятельства.