Текст книги "Пьер Перекати-поле"
Автор книги: Жорж Санд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Положение это еще нас не очень пугало. Вдоль берегов, наверное, повсюду шныряют суда, и скоро мы увидим кругом себя маленькие паруса; во всяком случае, плот, конечно, скоро повстречается о каким-нибудь судном и сообщит ему о нашей беде.
С наступлением рассвета ветер совершенно переменился. Теперь он яростно дул с запада – обстоятельство тревожное во всех отношениях. Никакая рыбацкая лодка не могла пуститься в море, и никакому пассажирскому судну не вздумается рискнуть плыть по соседству с рифами. Удастся ли Моранбуа пристать куда-нибудь без крушения? Его плот снабдили таким количеством провизии, какое могло уместиться на нем. У нас ее осталось совсем немного, и мы рассудили, что будет разумнее как можно дольше к ней не прикасаться. Небольшой прилив, свойственный Адриатике, подступал ко входу в бухточку, и мы надеялись, что он принесет нам ракушек, которыми мы решили довольствоваться, чтобы не прикасаться к припасам.
Мы с Марко подстерегли волну, чтобы помешать ей унести обратно те богатства, которые она должна была принести нам. Но принесла она только пустые раковины. Империа, к которой вернулось все ее хладнокровие, попросила меня набрать ей самых красивых. Она взяла их, разобрала, уселась на выступ скалы, достала из кармана маленький рабочий несессер, всегда бывший при ней, и принялась нанизывать ожерелье из этих бедных бус, точно собираясь приукраситься им, чтобы ехать вечером на бал. Бледная и уже похудевшая после этой ночи терзаний, пока бушевавший ветер не то что играл с ее волосами, а, казалось, хотел сорвать их с ее головы, она сидела серьезная и кроткая, как тогда в фойе «Одеона», когда она только что встала после болезни и уже работала над гипюром в ожидании, когда ее позовут работать на сцене.
– Ты смотришь на нее, – сказал мне Белламар, тоже наблюдавший за нею, – девушка эта, конечно, на целую ступень выше человечества; она точно ангел среди окаянных.
– Уж не больны ли вы? – сказал я ему, глядя на него с удивлением.
Я находил его так сильно изменившимся, что испугался. Он понял и сказал мне, улыбаясь:
– У тебя не менее страшный вид, чем у меня; у нас у всех страшный вид! Мы переутомились, нам надо поесть, иначе мы все сойдем с ума через десять минут.
Он был прав. Ламбеск начинал ссору с Марко, а Пурпурин, лежа наполовину в воде, декламировал с бессмысленным выражением лица совершенно лишенные смысла стихи.
Мы бросились за припасами; они не были испорчены, но, поставленные хозяином «Алкиона», спекулировавшим на всем, они были весьма плохого качества, за исключением вина, которое было хорошо и имелось в достаточном количестве. Женщин наделили прежде всего. Только одна из них поела с большим аппетитом, а именно Регина; она также и выпила немало, а так как у нас не было хорошей воды, оттого что бочонок разбился при крушении, то она скоро оказалась совершенно пьяной и устроилась спать в таком месте, откуда ее непременно снесло бы волной, если бы мы не отвели ее повыше на скалу.
Ламбеск, уже возбужденный, тоже напился, а маленький Марко, обыкновенно умеренный, скоро проявил лихорадочную веселость. Остальные сдержались, а я отложил в сторону часть моей порции еды так, что никто этого не заметил. Я начинал подумывать про себя, что если море не поглотит Моранбуа или если он не разобьется о скалы, то он может еще не скоро вернуться, а я хотел поддерживать силы Империа, в ущерб моим собственным, до самого последнего часа.
Ни один парус не показался перед нами за весь этот день, который к полудню стал туманным. Ветер утих, и стало не так холодно. Мы занялись постройкой убежища для женщин и разломали для этого скалу, представлявшую что-то среднее между белым мрамором и мелом, так что ломать ее было не трудно. Мы прорыли в ней нечто вроде пещеры и удлинили ее маленькой стенкой из сухих камней. Из ящиков и тюков устроили общую постель и прикрыли ее полотнищем декорации, представлявшей, точно это была насмешка судьбы, вид моря среди скал. Другое полотнище, привязанное к стенкам настоящих скал веревками, составило уборную и гардеробную дам.
Затем мы занялись устройством сигнальной мачты, которая могла бы быть видна с моря над рифами. Напрасно караулили мы волны, разбивавшиеся о нашу темницу, – они не принесли нам ни малейшего обломка мачты с «Алкиона». Тонкие же планки наших декораций не устояли перед самым слабым морским ветерком; несмотря на все искусство и тщательность, с которыми мы их укрепляли, их уносило через несколько секунд, и нам пришлось отказаться от устройства сигнала.
Ночь застигла нас раньше, чем мы успели подумать об устройстве какого-нибудь убежища для себя. Восточный ветер возобновился и снова стал дуть, очень холодный и резкий. Три или четыре раза приходилось нам поправлять и укреплять палатку женщин, все-таки спавших спокойно, за исключением Анны, грезившей и время от времени пронзительно вскрикивавшей; но остальные были чересчур уставшие, чтобы обращать на это внимание.
Мы могли бы зажечь костер – у нас оставалось несколько дрянных щепок, но Белламар посоветовал нам приберечь этот запас на крайний случай, на случай, если бы кто-нибудь из нас оказался серьезно болен. В любую минуту мы могли быть спасены появлением какого-нибудь судна; но было также очевидно, что мы могли оставаться в плену, пока ветер будет вынуждать суда держаться в открытом море, или пока дневной туман будет мешать нашим сигналам.
К утру холод до того усилился, что нас всех начала трясти лихорадка. У нас имелись еще кое-какие припасы, но никому не хотелось есть, и мы старались согреться имевшимся в бочонке кипрским вином, что облегчало положение только на минуту, а потом увеличивало раздражение.
А между тем, это было только началом наших мучений. Следующий день принес нам потоки дождя, которому мы сначала обрадовались. Мы могли утолить жажду и сделать запас пресной воды, которую собрали в немногочисленные имевшиеся у нас сосуды; но мы совсем замерзли, и когда жажда была утолена, голод проснулся с новой силой. Белламар, с согласия Леона, Марко и меня, объявил, что мы должны крепиться как можно дольше, прежде чем прикоснуться к нашим последним запасам.
Этот второй день напрасного ожидания пробудил впервые во всех нас сознание, что мы можем оказаться окончательно покинутыми на этой бесплодной скале. Чувство отчаяния увеличивало физические страдания. Мы приуныли гораздо сильнее, чем в минуту крушения. Ламбеск стал невыносим своим бесполезным нытьем и жалобами. Оставшийся с нами матрос, настоящее грубое животное, поговаривал уже пантомимой о том, кого из нас следует съесть по жребию.
К вечеру дождь прошел, и мы сожгли небольшие остатки дров для того, чтобы привести в чувство Анну, ежеминутно падавшую в обморок. Империа, которую я заставил принять сбереженную мною еду, отдала ее Анне; оставшаяся провизия исчезла за ночь – ее съел Ламбеск или матрос, а может быть, и оба. Весь запас пресной воды был выпит или бесполезно истрачен.
В эту третью ночь, после промочившего насквозь нашу одежду дождя, наступил такой резкий холод, что мы не могли больше говорить, до того зуб на зуб не попадал. Мы продавили ящик с костюмами и напялили на себя как попало имевшиеся в нем куртки, платья, шубы и плащи. Женщины тоже промокли, потому что дождь промочил и декорацию, служившую им навесом, и прорытый нами свод в пористой скале. Эта проклятая скала не удерживала в себе воды, которой мы могли бы запастись в ее углублениях, и не защищала нас от непогоды.
Мы хотели было сжечь ящик, в котором хранились наши тряпки. Белламар воспротивился. Он мог служить убежищем последнему оставшемуся в живых.
Наконец, на третий день показалось солнце, туман рассеялся, и вновь зародилась надежда, что нас заметят. Все немного согрелись, воскресли кое-какие иллюзии, Анна чуть-чуть окрепла; вино утешило тех, кто захотел прибегнуть к его помощи. Мне не удалось помешать Марко превысить необходимую порцию. Он ненавидел Ламбеска, высокомерие и эгоизм которого выводили его из себя. С великим трудом удалось нам помешать серьезной драке между ними.
Неожиданная надежда на спасение отвлекла всеобщее внимание: на горизонте показался, наконец, парус. Мы стали подавать всевозможные сигналы. Увы, парус был слишком далеко, а мы были слишком малы и заслонены рифами! Парус прошел мимо! Второй парус, потом третий, еще два к вечеру повергли нас один за другим в безумный восторг и в отчаянное уныние. Анна заснула, и нам не удалось разбудить ее, чтобы дать ей проглотить несколько ракушек, которых нам удалось поймать. Люцинда закуталась с головой в свою шаль и точно окаменела. Регина снова принялась молиться; смертельная бледность сменила на ее лице синеватую краску опьянения. Нам пришлось связать Пурпурино, чтобы помешать ему броситься в воду, и хорошенько приколотить кулаками матроса, кидавшегося на нас и желавшего выпить нашу кровь.
Жажда терзала нас опять с новой силой; кипрское вино еще более ее усиливало, и были такие минуты, когда зверь начинал брать во мне верх, и мне пришлось просить Белламара и Леона, еще владевших собой, помешать мне напиться до полусмерти.
Не будь у нас этого вина, жегшего нашу кровь и пожиравшего наши голодные внутренности, мучились ли бы мы меньше? Может быть; но, быть может, погибли бы тогда от холода и сырости, прежде чем подоспела бы помощь.
Построенный нами шалаш нимало не защищал нас от холода. Так как под ящиком от костюмов мог укрыться на корточках только один человек, то Ламбеск овладел им, забился под него и еще издали бранился и угрожал каждому, приближавшемуся к нему, до того он боялся, чтобы у него его не отняли. Рискуя задохнуться, он так тянул к себе крышку, что сломал ее и стал еще более ругаться.
– Так и надо, – сказал ему Белламар, – эгоистам ничего не идет впрок. Я советую вам пережить всех нас, ибо если это печальное преимущество суждено кому-либо другому, то он, конечно, не сочинит вам надгробной похвалы.
Чтобы не слышать неприятного ответа Ламбеска, он отвел меня подальше и сказал:
– Если мы должны выбраться отсюда, мое милое дитя, то все наши мучения пустяки. Я не хочу сомневаться в том, что мы выберемся, но я солгал бы, если бы сказал, что уверен в этом, и даже если бы это было очевидно, я все-таки не мог бы справиться с тем глубоким огорчением, которое причиняет мне более чем вероятная смерть Моранбуа. В первый раз в моей жизни грусть одерживает верх над моей волей. Ты молод, ты мужествен и энергичен, Леон – немой стоик, Марко – славный ребенок, но он чересчур молод для подобного испытания. А потому, если мне не хватит мужества, ты должен придать мне его. Обещаешь ли ты мне быть мужчиной и главой нашей бедной, потерпевшей крушение семьи, если Белламар умрет или станет бредить?
– Вы изобретательны во всем, – отвечал я ему, – даже в наставлениях. Я понял… Я только что ослабевал, вы нашли средство подбодрить меня, притворяясь, что сами ослабеваете. Благодарю вас, друг мой, я постараюсь до последнего часа быть достойным вашим помощником.
Он обнял меня, и я увидел слезы на глазах этого человека, которого я всегда видел только смеявшимся.
– Дай мне поплакать хорошенько, – продолжал он со своей обычной улыбкой, теперь невыразимо грустной. – Моранбуа не услышит другого прости, кроме этих слез друга, который, быть может, скоро исчезнет и сам. Этот грубый товарищ моей бродячей жизни был олицетворенной самоотверженностью. Он умер именно так, как должен был умереть! Постараемся умереть так же хорошо, дитя мое, если мы осуждены остаться на этой скале, только замедляющей нашу агонию. Было бы легко умереть, потонув вместе с судном. Погибнуть же от жажды и холода – это дольше и серьезнее. Будем же мужчинами! Воздержимся от этого вина, которое только возбуждает и ослабляет нас, я в этом уверен. Я читал немало отчетов о крушениях и рассказов о самоубийствах голодом. Я знаю, что голод проходит через три или четыре дня, мы достигли этого срока; еще дня через два или три исчезнет и жажда, и те из нас, организм у которых крепкий, будут в состоянии прожить еще несколько дней, не бредя и не мучаясь. Устроимся так, чтобы поддерживать терпение и надежду в самых слабых, особенно в женщинах. Анна самая нервная из них, она выдержит дольше всех. Всего более тревожит меня самая мужественная из них, Империа, потому что она забывает о себе ради других и совсем не бережется. Я должен тебе сказать, что я спрятал у себя сокровище для нее – коробочку фиников, увы! маленькую коробочку и бутылочку пресной воды. Не станем ждать первого симптома ее слабости, ибо для этих натур, падающих только для того, чтобы умереть, запоздалая помощь бывает уже излишнею. Сходи за нею от моего имени и, когда она будет здесь, мы заставим ее напиться и поесть.
Я поспешно исполнил его желание, не говоря Империа, в чем дело. Мы увели ее на крайний выступ островка, и там Белламар сказал ей:
– Или ты повинуешься мне, моя милая, или, даю тебе честное слово, я брошусь в море. Я не желаю видеть, как ты умрешь с голода.
– Я не голодна, – отвечала она, – и совсем не чувствую себя дурно; вот я брошусь в море, если вы не съедите оба того, что у вас осталось.
Она упорно отказывалась, божась, что она крепка и может ждать еще долго. Пока она так оживленно отнекивалась, она вдруг упала в обморок. Несколько капель воды привели ее в чувство, а когда ей стало лучше, мы принудили ее съесть несколько фиников.
– А вы разве не поедите их тоже? – сказала она нам умоляющим тоном.
– Вспомните о вашем отце, – сказал я ей, – вам нельзя отказываться от жизни.
На следующий, четвертый день погода была опять великолепная, и мы согревались понемногу на солнце. Слабость начинала овладевать всеми нами; мы были спокойны, вина больше не было. Ламбеск и матрос, наконец-то, спали глубоким сном. Пурпурин лишился памяти и не декламировал более стихов. Белламар, Леон, Марко и я вошли в небольшое отгороженное место, предназначавшееся дамам. Империа ухитрилась поднять в них дух своим непоколебимым терпением. Она поддерживала своих подруг, как Белламар поддерживал своих товарищей.
– Останьтесь с нами, – сказала она нам, – мы уж больше не больны и не скучны, смотрите! Мы причесались и оделись, привели в порядок свою гостиную и принимаем своих друзей. Теперь нам кажется невозможным, чтобы помощь не пришла сегодня – погода так хороша! Регина из страха смерти превратилась в святую и воображает себе, что постится добровольно, чтобы искупить свои старые грехи. Люцинда нашла свое зеркало, затерявшееся было при переноске вещей, и убедилась, что бледность ей весьма к лицу. Она приняла даже решение употреблять менее румян, когда снова вернется на сцену. Наша маленькая Анна поправилась, и мы собирались мирно поболтать, точно у нас антракт, не вспоминая вовсе о том, что мы очутились здесь не для своего удовольствия.
– Мадам, – отвечал Белламар очень серьезно, – мы принимаем ваше любезное приглашение, но с тем условием, что программа у вас будет серьезная. Я предлагаю брать штраф с того, кто заговорит о море, или о ветре, или о скале, или о голоде и жажде, – словом, обо всем, что может напоминать о неприятном приключении, благодаря которому мы сидим тут.
– Согласны! – вскричали все.
И к Леону обратились с просьбой продекламировать нам стихи собственного сочинения.
– Нет, – отвечал он, – стихи мои всегда печального содержания. Я всегда смотрел на свою жизнь, как на крушение, а говорить об этом здесь не следует. Это было бы в высшей степени неуместно, это дело решенное.
– Если так, – продолжал Белламар, – то мы займемся музыкой. Ящик с инструментами у вас, мадам, он служит вам постелью, если я не ошибаюсь; откроем его, и пусть всякий исполнит, что может.
Он дал мне скрипку и взялся за бас, Марко завладел цимбалами, а Леон флейтой; мы были все немножко музыканты, ибо в тех местах, где французского языка не понимали, мы пели, как могли, комическую оперу, а когда в оркестре не хватало музыкантов, один из нас дирижировал любителями и сам играл.
Результат нашего концерта был таков, что все мы залились слезами. Этим разрешилось всеобщее нервное напряжение. Пурпурин, привлеченный музыкой, бросился к ногам своего господина, говоря ему, что пойдет за ним на край света.
– На край света, – отвечал меланхолично Белламар, – мне кажется, что мы и без того уже там.
– Штраф, – крикнула ему Империа, – здесь не позволяется делать намеков. Пурпурин выразился верно, мы побываем все на краю света и вернемся оттуда.
Тогда она начала петь и танцевать, схватив нас за руки, и мы последовали ее примеру, забыв обо всем и не замечая, что наши ноги совсем ослабели; но вскоре мы все очутились лежащими и спящими на берегу.
Я проснулся первым. Империа была подле меня. Я схватил ее в свои объятия и страстно поцеловал, сам не зная, что делаю.
– Что такое? – сказала она мне с испугом. – Что с нами еще случилось?
– Ничего, – сказал я, – только я чувствую, что умираю, и не хочу умереть, не сказав вам правды. Я вас обожаю и сделался актером из-за вас. Вы для меня все, и только вас одну я буду любить вечно. – Я не знаю, чего я ей еще наговорил. Я был в бреду. Кажется, я долго что-то говорил ей очень громким голосом, никого, однако, не разбудившим. Белламар в костюме Криспена лежал подле нас неподвижный и безжизненный; Леон, в русском костюме, положил голову на колени Марко, завернувшегося в римскую тогу. Я бессмысленно взглянул на них.
– Смотрите, – сказал я Империа, – пьеса кончена, все действующие лица умерли. Это плутовская драма; мы с вами тоже оба умрем; вот почему я и открываю вам тайну, великую тайну моей роли и моей жизни. Я вас люблю, я вас безумно люблю, люблю до смерти и умираю от этой любви.
Она мне не отвечала и заплакала. Я обезумел.
– Надо с этим покончить, – сказал я ей, смеясь.
И я хотел было сбросить ее в море, но упал без чувств и сохранил только смутное воспоминание о двух последующих днях. Мы больше не проявляли ни веселости, ни гнева, ни печали; все были угрюмы и равнодушны. Прилив принес нам несколько обломков, покрытых дрянными морскими улитками, которые не дали нам умереть с голода и которых мы подбирали с удивительной вялостью, до того мы были уверены в неизбежности своей гибели. Выпало несколько капель дождя, что едва облегчило жажду; некоторые из нас не захотели даже воспользоваться этим небольшим облегчением, снова пробуждавшим задремавшее желание жить. Я едва помню свои тогдашние впечатления и могу припомнить только повторные припадки моей idée fixe. Империа непрестанно представлялась мне во сне, потому что я постоянно был в забытьи. Когда Белламар, все еще не поддававшийся и боровшийся, являлся немного встряхнуть меня, я не отличал более бреда от действительности и, воображая, что он зовет меня на сцену, просил его напомнить мне входную реплику, или мне чудилось, что мы с ним стоим в голубой спальне, и я говорил с ним шепотом. Мне кажется, что я еще раз открыл свою любовь Империа, но она уже меня более не поняла. Она вышивала гипюр или воображала, что мастерит его, ибо ее закоченелые и прозрачные от худобы пальцы часто шевелились в пространстве. В одно утро – не знаю, какое это было утро, – я почувствовал, что меня поднимает и уносит на руках, как ребенка, кто-то очень сильный. Я открыл глаза, лицо мое очутилось подле какого-то загорелого лица, которое я поцеловал, сам не знаю, почему, так как в тот момент я его не узнал; это было лицо Моранбуа.
Мы провели семь ночей и шесть дней на скале, между жизнью и смертью. О том, что случилось дальше с моей особой, я расскажу вам не по личным моим впечатлениям – я провел целую неделю в состоянии полного отупения. Большинство моих товарищей претерпели те же самые последствия наших бед; но я все-таки сообщу вам обо всем со слов Белламара и Моранбуа, которых я расспрашивал по мере своего возвращения к жизни и восстановления здоровья.
В последнюю ночь нашего мученичества на проклятой скале Белламар внезапно был разбужен матросом, собиравшимся его задушить для того, чтобы съесть. Он стал отбиваться, и результатом борьбы было то, что враг упал в море. Он так из него и не вынырнул, и никто его не оплакивал; один лишь Ламбеск выразил сожаление по поводу того, что, прикончив его в силу законной самообороны, Белламар уступил рыбам останки этого негодяя. Ламбеска ничуть не смущала мысль съесть подобного себе, как бы он ни был мало аппетитен, и если бы он почувствовал в себе необходимые силы, не знаю, не покусился ли бы он на нас.
Но вас главным образом, должно быть, интересует кампания Моранбуа. Вот его приключения, начиная с той минуты, как он взошел на плот.
Только что он выбрался из волн, так яростно бушевавших у рифов, как его понесло в открытое море необыкновенно сильным, необъяснимым течением. Хозяин «Алкиона» ничего не понимал и говорил, что с незапамятных времен на Адриатике не бывало ничего подобного. Добравшись до суши, куда после двадцатичасовой отчаянной борьбы он был выброшен живым, один, с обломками плота и трупами своих спутников, он понял, в чем дело. Случилось землетрясение, которого мы не ощутили в минуту нашего крушения и которое навело ужас на берега Далмации, видоизменило, быть может, подводные части тех рифов, где мы потерпели крушение, и произвело нечто вроде отлива, продолжавшегося несколько дней.
Моранбуа выбросило на бедный островок наподалеку от Рагузы, на котором жило несколько рыбаков. Они подобрали его, полумертвого. Только через несколько часов он был в состоянии объясниться жестами, так как они не понимали ни слова ни по-французски, ни по-итальянски. Все, чего он мог добиться от них, так это того, что его отвезли на другой остров, где он натолкнулся на те же препятствия: его так же не понимали и оттуда так же трудно оказалось добраться до континента. Вы знаете, что страна эта была некогда опустошена страшными землетрясениями, причем одно из них разрушило совершенно великолепный город Рагузу, вторую Венецию, как ее тогда называли. Моранбуа нашел прибрежных жителей гораздо более озабоченными своей судьбой, чем готовыми поспешить на помощь другим. Он добрел до Гравозы, предместья и военного порта Рагузы, и там, сраженный усталостью, горем и гневом, он так расхворался, что его отнесли в больницу, где он чуть не умер.
Когда он был в состоянии встать с постели и вступить в переговоры с местными властями, его приняли за сумасшедшего, до того он был возбужден лихорадкой и отчаянием. Рассказ его показался неправдоподобным, и его хотели было посадить в сумасшедший дом. Вы догадываетесь, конечно, что его речь, обыкновенно мало изысканная, приобрела при подобных обстоятельствах такую силу, которая действовала не в его пользу. Его заподозрили в том, что он хочет увести судно на тщетные поиски воображаемых жертв крушения для того, чтобы передать это судно пиратам. Заговорили даже о том, чтобы посадить его в тюрьму как убийцу хозяина «Алкиона». Наконец, когда ему удалось доказать свою искренность, а погода стала ясной, он нанял с трудом за дорогую цену какую-то тартану, экипаж которой насмехался над ним и которая плыла наудачу, не торопясь, так как капитан не соглашался подойти к тем рифам, куда именно Моранбуа хотел попасть. Он очень долго лавировал, прежде чем узнал то место, где мы были, и смог приблизиться к нам только на спасательной лодке.
Все это объясняет вам, почему он добрался до нас только тогда, когда мы утратили уже и надежду, и желание бороться. Я должен исключить Белламара, совершенно ясные воспоминания которого доказали нам, что он не переставал ни минуты оберегать нас и всегда отдавал себе отчет в нашем положении.
Тартана перевезла нас в порт Рагузы, и только там, по истечении нескольких дней, ко мне вернулась память о прошлом и сознание настоящей минуты. Все мои спутники были очень больны, но я, с моим крупным, молодым, сильным, а следовательно, и требующим соответствующего питания телом, пострадал более других. Моранбуа оправился в два дня; Анна была еще так слаба, что ее приходилось носить; Ламбеск был крепче нас всех в физическом отношении, но ум его до того помутился, что он продолжал воображать себя на скале и бессмысленно ныл. Люцинда божилась, что никогда более не сядет на судно и, не отрывая взгляда от зеркала, тревожилась по поводу длины своего носа, еще более выступавшего теперь между провалившихся щек. Регина же, наоборот, нисколько не была огорчена тем, что похудела, и забавно и особенно цинично шутила; она сделала успехи в этом направлении. Леон сохранил свой рассудок ясным, но у него разболелась печень, и он, не жалуясь ни на что, казался еще более мизантропом, чем раньше. Зато Марко был нежнее и любезнее, занимаясь только другими и забывая о самом себе. Пурпурин стал почти нем, до того он отупел, и Моранбуа все желал ему таким и остаться.
Что касается Империа, интересовавшей меня более всех других, она была загадочна в расстройстве, как и во всем: физически она пострадала менее своих подруг благодаря той маленькой помощи, которую Белламар и я заставили ее принять, но ум ее точно перенес какое-то особенное потрясение. Она хворала меньше других, но была гораздо более расстроена, чем другие, и не выносила, когда теперь говорили о пережитых страданиях.
– Она была удивительна до самого конца, – сказал мне Белламар, которому я выразил свое удивление, – она думала только о нас, совершенно забывая себя. Теперь в ней совершается реакция, она расплачивается за свое крайнее самоотвержение, она немного невзлюбила всех нас за то, что мы причинили ей слишком много труда и забот. Насколько я видел ее кроткой и терпеливой с нами, когда мы были все умирающими, настолько она теперь требовательна и раздражительна с нами, выздоравливающими; но она не отдает себе в этом отчета. Притворимся, что мы ничего не замечаем, через несколько дней равновесие в ней восстановится. Госпожа природа – неумолимая владычица; самоотвержение покоряет ее, но она снова вступает в свои права, как только этому великому стимулу больше незачем действовать.
Действительно, к Империа скоро вернулось равновесие, только не в отношении ко мне. Я находил ее недоверчивой, минутами она даже все хулила и высмеивала. Видя меня удивленным и огорченным, она поправлялась, но это уже не была первая дружеская простота отношений. Что же произошло в то время, когда я был в бреду? Я мог припомнить только то, что сказал вам. Этого было уже довольно, чтобы она стала остерегаться меня; но поняла ли она? Могла ли она помнить мои слова? Не приписывала ли она этот порыв моей тогдашней лихорадке? Я не посмел расспрашивать ее, именно боясь напомнить ей факт, быть может, забытый ею. Вначале это была с моей стороны беззаботность. Я был чересчур слаб для того, чтобы чувствовать себя влюбленным, и мне нравилось уверять себя, что я никогда не был влюблен. Несомненно то, что мы все были сильно истощены и присмирели. Когда мы сошлись все в первый раз на террасе маленькой виллы, нанятой нами на лесистом холме, возвышавшемся над портом, меня поразили не худоба и не бледность наших лиц, уже менее страшных, чем тогда на скале, но какое-то общее для всех выражение, вносившее родственное сходство в самые различные черты. Глаза наши расширились и округлились, точно застыв от ужаса, а между тем бессмысленная улыбка кривила наши дрожащие губы, что составляло тяжелый контраст. Мы все как бы немного заикались и больше или меньше оглохли. На некоторых из нас это еще долго сказывалось.
Белламар, ни минуты не отдыхавший, ухаживавший за всеми нами, контролируя рецепты местных докторов, не внушавших ему доверия, давая нам лекарства из своей аптечки, стал чувствовать в свою очередь утомление тогда, когда наше стало проходить. Мы жили уже две недели в этом маленьком порту на прелестном холме с видом на голубовато-серые окружающие его горы, а ни один из нас не был еще в состоянии ни работать, ни путешествовать. Со времени отъезда из Анконы, то есть почти уже с месяц, мы ровно ничего не заработали и много истратили, так как Белламар ничего не жалел для нашего лечения. Финансовые дела ухудшались с каждым днем, и с каждым днем чело Моранбуа все более и более омрачалось; но он не хотел говорить об этом, боясь, чтобы Белламар не вздумал устраивать спектаклей в Рагузе, что слишком скоро втянуло бы его в новые хлопоты и труды. Да и имелся ли в Рагузе театр? Мы спасли свои задние декорации, и Леон собирался подновить их, тогда как Марко и я занимались их подклейкой. Я лично ни о чем не тревожился. Мой небольшой капитал в бумажках все еще был в моем кушаке, и я смотрел на эти деньги, как на спасение директора и труппы, когда касса совсем опустеет.
Но спасение должно было прийти не от меня. Раз вечером, пока мы пили кофе в саду под цветущими лимонными деревьями, нам доложили о приезде владельца виллы, которому принадлежала также и тартана, нанятая Моранбуа для наших поисков. Ни за то, ни за другое еще не было заплачено.
– Вот она, критическая минута, – сказал нам Белламар, глядя на Моранбуа, ругавшегося сквозь зубы.
– Будьте спокойны, – сказал я им, – я еще при деньгах, примем учтиво кредитора.
Перед нами появился высокий молодой человек, перетянутый в талии, точно оса, одетый в золото и пурпур, с лицом античной красоты, полный величественной грации.
– Который из вас, господа, – сказал он на хорошем французском языке и с вежливым поклоном, – директор труппы?
– Я, – отвечал Белламар, – и позвольте мне поблагодарить вас за то доверие, с которым сторож этой виллы разрешил мне от вашего имени поселиться в ней с моими бедными товарищами, не требуя внесения залога; но мы готовы…
– Дело не в этом, – продолжал блестящий господин, – я не сдаю внаем этот дом, я просто уступаю его на время. А также не намерен заставлять людей, потерпевших крушение, платить за ту помощь, которую каждый человек должен оказывать себе подобным.
– Но, позвольте…
– Прошу вас не говорить об этом более, это оскорбило бы меня. Я князь Клементи, богат для своей страны, тогда как в вашей, где другие потребности, другие привычки, но также и другие обязанности, я оказался бы бедным. Все относительно. Я воспитывался во Франции, в коллегии Генриха IV. Значит, я немного цивилизован и немного француз – мать моя была парижанка. Я люблю театр, которого давно уже лишен, и смотрю на артистов, как на людей умных и знающих, весьма необходимых для нашего прогресса. Посещение мое не имеет другой цели, кроме желания увезти вас с собой на весну в наши горы, где вы все скоро поправитесь на чистом воздухе, среди сердечных людей, которые будут восхищаться вашими талантами и будут считать себя, так же, как и я сам, вашими должниками, когда вы захотите поделиться этими талантами с ними.