Текст книги "Арка святой Анны"
Автор книги: Жоан Алмейда Гарретт
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Глава VIII. Парламент, прения
Пусть же следует своим путем сеньор студент, а мы – и повествование наше – вернемся к тому месту, где его начали и где сосредоточился, как в фокусе, весь интерес сей правдивейшей истории.
На улице Святой Анны и под благословенной ее аркой еще отдавалось звонкое цоканье копыт епископского гнедого, резво несшего к берегу реки своего юного седока, который был ему легким бременем, когда чьи-то смутные фигуры – сначала одна, потом две, вот уже их три, шесть, всего же набралось двенадцать, а то и пятнадцать – стали появляться из соседних улочек и переулков; они двигались тихохонько, словно разбойники, подстерегающие случай добраться к сроку до места сбора, откуда двинутся они на ночное дело, что обмыслили загодя и во всех тонкостях.
Все они так плотно кутались в длинные темные плащи, что в густом ночном мраке было почти невозможно разглядеть крадущиеся фигуры. Место сбора было неподалеку от арки, и после сигнала, явно условленного заранее, чей-то голос проговорил:
– Все пришли?
– Все, Перо Ваз!
– Потише! Нет здесь ни Перо, ни Пайо. Кто принес отмычку?
– Я, она только-только с наковальни, остыть не успела. К тому же, покуда я ее отковывал, все пальцы себе обжег.
– Не злись, это дьявол свою пробу поставил. Он тебя и больней припечет, когда душу твою заполучит, кузнец проклятый…
– Это когда еще будет… Хотя не скажу, что не будет совсем… Притом, что спознался я с такой честной братией, да и добрые буллы{46} получу из собора и из Епископского дворца.
– Молчи ты, как бы от церкви тебя не отлучили…
– Это кто же меня отлучит?.. Понял, наш епископ собственной особой.
Тут раздался общий хохот, почти не заглушенный плащами, в которые были закутаны собравшиеся: столь удачным показалось им замечание кузнеца.
Перо Пес – читатель уже понял, что это был он, – и остальной подлый сброд, который составляли сборщики податей и разные епископские прихвостни рангом помельче, словно по команде одновременно и в один голос зашикали, и свистящий звук прорезал тьму. Затем наступило недолгое молчание.
– Потише вы! – сказал Перо Пес. – Вот когда дело будет сделано и вернемся мы во дворец, потолкуем обо всем об этом и всяк скажет, что на ум ему придет и в голову взбредет. Есть там один бурдючок из тех, что получили мы вчера, когда выплачивалась десятина, я его взвесил на совесть, можете мне поверить, с его помощью даже тупица из тупиц станет острословом. А теперь за дело, пора уже, и наш… наш… наш пастырь с нетерпением ждет овечку. Вперед, овчарочки мои!
– Пастырь, пастырь… А кто же тогда волк?
– Какая тебе разница, пастырь он или волк, он же платит тебе, верно?
– Платить-то он платит, и по-княжески!
– Князь церкви, что и говорить!
– Припомнилось мне, Перо Пес…
– Сказано тебе, нет здесь ни Перо, ни Пелайо.
– Да, дело из опасных. Когда завтра станет известно всему городу Порто о злодействе, что нынче ночью будет учинено поблизости от арки святой Анны… поручусь, не придется людям спорить да гадать, кто же это злодеяние учинил. Все сразу скажут в один голос, и тузы, и мелкая сошка: «Это дело рук Перо Пса, на такое только он, проклятый, способен!»
– Клянусь Богоматерью Силваской, а она посвятее будет и поглавнее, чем эта самая святая Анна, у которой нынче я ничего не прошу, потому как по соседству с нею мы содеем недоброе… И клянусь всеми наиглавнейшими и наиважнейшими святыми и всеми их изваяниями и мощами, – сколько есть в благословенных пределах нашего собора!.. – что этот вот охотничий нож вонзится в глотку первому же, кто произнесет мое имя.
Все прикусили языки, ибо знали, что Перо Пес – человек слова… и дела тоже!
Но спорщик, затеявший разговор, который мы излагаем, не отступился:
– Ладно, не будем больше поминать это имя, раз такое оно запретное. Не хочется мне, чтобы ты пропорол меня своим охотничьим ножом… да и тебе не особенно захочется свести знакомство с этим вот кривым кинжалом… я собственноручно его выковал, закалил и наточил… а лезвия моей работы покуда пробивали и железо лучших миланских нагрудников, и строченые доспехи буйволовой кожи из Венеции… Ладно, что об этом толковать. Я вот что хотел бы знать: когда мы, добрые простолюдины… – не унес бы в недобрый час Вельзевул наши души, словно они дворянские!.. – когда мы, злосчастные простолюдины, продаем душу твоему сеньору… и дьяволу, потому как это одно и то же, и оба потребуют с нас своей доли, когда подойдет время… хочу узнать, когда продаем мы им эдаким манером душу, поступая вопреки совести и грабя народ в податных палатах, значит ли это, что мы еще должны бродить глухой ночью по домам наших данников и горожан нашего города и воровать у них жен и дочерей, чтобы услужить все тому же дьяволу или все тому же…
– Хватит тебе бить молотом все по той же поковке, кузнец, вижу я, куда ты клонишь. Нынешняя услуга – особая статья и будет оплачена и вознаграждена особо. Не сомневайся. Мы купим твою душу дороже, чем она стоит. Боюсь, не даст мне дьявол расписки за такие деньжища.
Спорщик не унимался, бормотал что-то обиняками про свою совесть, про то, что недовольные простолюдины правы, и про то, что надлежит делать всякому горожанину и честному человеку, если хочет он спасти свою душу и покаяться.
Перо Пес, ловкий политик и деятель почти парламентского образца, увидел, что прения принимают слишком серьезный оборот и могут оказать на большинство деморализующее действие. А потому он постарался выставить дело в пошло комическом виде, прибегнув к грязной и святотатственной шутке; с помощью сего приема, столь избитого и столь безнравственного, он отвлек от серьезных размышлений своих соратников, души коих не отличались тонкостью: всегда и во всех слоях общества найдутся души такого склада, их обладатели способны зубоскалить и смеяться среди худших злодейств.
В наши дни другие парламентские сборища куда более высокого пошиба, – не чета тому, каковое имело место близ арки святой Анны в Порто, – были свидетелями того, как во время подобного рода прений, подготавливавших не менее позорные дела, паясничал с трибуны некий государственный деятель, подстрекая подло и жестоко к величайшим преступлениям, и при этом он изощрялся в плоских шуточках и корчил гримасы, как слабоумный, дабы рассмешить – и это в грозный миг общественной тревоги – своих сообщников, не менее грубых и продажных, чем сообщники Перо Пса, от коих отделяло их четыреста лег.
По длительному, хоть и натужному смеху «благородных» соратников Перо Пес понял, что достиг своей парламентской цели; воспользовавшись благоприятным и удобным моментом, он закрыл прения, подсчитал голоса и объявил:
– За дело, хватит разговоров, пора действовать. Вы, – тут он назвал имена шестерых из своей шайки, – будете сторожить с задней стороны дома, чтобы овечка не скрылась от нас черным ходом. Мы войдем отсюда молча и бесшумно, как тени. Давай сюда ключ.
Он взял ключ, поплотней закутался в плащ и через десять – двенадцать минут ожидания, заполненных пугающим безмолвием, внезапно оказался у подножия арки и сунул отмычку в дверь дома, примыкавшего к ней слева… Дверь открылась… и Перо проследовал вверх по лестнице с двумя сообщниками, оставив остальных у дверей в качестве караула и подкрепления.
Глава IX. Бунт
Следующий день с самого рассвета был погожим и ясным, как и положено в апреле; туманная пелена, на заре всегда расстилающаяся над Доуро, рассеялась ранее, чем обычно. Восходящее солнце залило светом самые темные и унылые закоулки Порто. Наша улица Святой Анны тоже впитывала в узкие и глубокие свои извивы живительное сияние. Был восьмой час: створки ставен в доме справа от арки святой Анны уже не раз приотворялись, и живые сверкающие глаза пылкой Жертрудес пристально вглядывались в окна дома напротив, еще закрытые.
У Жертрудес на душе тревожно, она и сама не знает почему; ее беспокоит безмолвие этого дома, – хоть обычно он начинает являть признаки жизни не так уж рано. Разумеется, Ана встает со своего унылого и одинокого ложа спозаранку, с рассветом; но ей приходится много часов трудиться дома, чтобы справиться с многочисленными хозяйственными заботами, и лишь потом выходит она к двум любимым соседкам, которые всегда являются ей на помощь, к доброй святой, своей заступнице, и к доброй подруге, своей радетельнице.
Но пробило семь, пробило восемь, вот-вот пробьет девять… а ставни на окнах Аниньяс все еще закрыты. Нетерпение Жертрудес усиливается, усиливаются и опасения… Что-то случилось… и нужно выяснить, что же именно.
Честный Мартин Родригес, добропорядочный и толстобрюхий медник с улицы Святой Анны, отец нашей Жертрудес, истинное олицетворение и типический образ зажиточного представителя третьего сословия, составляющего основное население сего города, давно уже отправился в палату Совета, где занимал первое курульное кресло,{47} поскольку достойный муж был облечен должностью судьи этого края. Жертрудес была одна. Старуха, составлявшая ей компанию и помогавшая по хозяйству с тех пор, как отец овдовел, ушла еще до света на заутреню, а поскольку она во исполнение своих обетов должна была побывать на великом множестве месс, кратких служб, девяти– и тринадцатидневных стояний, ей пришлось проделать немалый путь, да еще замешкалась она в соборных часовнях, где находятся изваяния святого Гонсало, и святого Иакова, и Богоматери Силваской, и Богоматери до О, и прочих святых угодников, коих она особливо почитала, и таким образом утро ее обычно завершалось часам к десяти, пора, когда оно еще и не начинается для сонливого нынешнего племени.
Жертрудес не в силах ждать дома: она бегом спускается по крутой лестнице, одной из лестниц того ужасающего образца, коих немало еще осталось в нашем славном краю, и устремляется в мастерскую, где подмастерья и ученики ее отца звонко, хоть и не в лад, постукивали молотками по красным и желтым поковкам, составлявшим гордость и славу – весьма громозвучную, надо признаться, – мастера Мартина Родригеса.
Жертрудес была любимицей и предметом восхищения и поклонения всех циклопов с улицы Святой Анны{48} и соседней улицы Баньярия. Подмастерья и ученики отца обожали ее. И не только потому, что она была добра и обо всех них пеклась, но еще и потому, что она внушала необычное почтение, ибо представлялась им особою высшего разряда, возведенной в дворянское достоинство по милости, так сказать, достоинств природных (да простится мне изысканность сего выражения), а дворянство такого рода – самое редкое, самое ценное и самое истинное, хоть и не подкреплено ни родственными связями, ни родословными книгами.
Едва только медники мастера Мартина завидели белоснежное платье прелестной его дочери и заметили призывающий к тишине взмах руки ее, которая была еще белее платья, как все молотки замерли в воздухе и адская музыка оборвалась.
– Кто из вас видел сегодня: входили какие-нибудь люди в дверь дома напротив? Выходили оттуда?
– В дверь дома напротив? Дома, что принадлежит златокузнецу?
– Да.
– Сегодня, стало быть… Я – то… не примечали мы… А верно ведь… До сих пор закрыто все…
– Пусть кто-нибудь пойдет поглядит… Постучит, толкнется в дверь… Пусть высадит дверь, если понадобится…
Не кто-то один – все бросились к двери. Жертрудес, стоя на пороге мастерской, в тревоге ждала.
Постучали в дверь – никакого ответа. Стали молотить по ней своими молотками, оглушающими как набат, – никакого ответа.
– Сорвите дверь с петель! – вскричала Жертрудес.
Повторять приказ не пришлось: засов оказался непрочен или был плохо задвинут, и дверь поддалась, едва на нее нажали.
Две секунды спустя один из циклопов уже отворял окно нижнего жилья; лицо у него было испуганное, бледное, вполне подходящее к случаю, как говорится; он произнес:
– Здесь никого нет.
– Никого!.. – повторила в ужасе Жертрудес. – Угадывало правду мое сердце… Бедная Аниньяс! Увели ее, увели ее, проклятые…
Перейдя улицу, она вошла в дом подруги и в одно мгновение пробежала по всем горницам. Внизу никого не было… она поднялась наверх. Какое зрелище представилось очам доброй Жертрудес!
Малютка двух лет, еще голышом, самостоятельно выбравшись из колыбельки, беззаботно играл с любимым котом, который, словно чуя, что о дитяти некому позаботиться, резвился и скакал что было мочи, как будто старался предотвратить плач.
Жертрудес взяла крошку на руки, второпях набросила на него кой-какую одежду, оказавшуюся под рукой, и сказала своим:
– Кто-нибудь пусть останется сторожить этот дом, остальные пусть пойдут за моим отцом. Ох, Аниньяс, Аниньяс! – И она не смогла больше сдержать слезы.
– Но что случилось, сеньора?
– Что случилось? Что могло случиться? Вы что, не знаете Перо Пса?
– А, Перо Пес, Перо Пес… И верно, он, треклятый, все крутился здесь последние дни… Видно, епископ, зверь этот, приказал ему выкрасть Аниньяс, кто не верит, пускай сам поглядит. Так оно и было. Так и было, так и было, нечего тут глядеть, не о чем толковать!
– Какой позор для нашей улицы!
– Для нашего города!
– Для всего нашего края!
– Это им даром не пройдет!
– Не пройдет, не пройдет!
– Смерть им, псам, особливо же псам по кличке Перо! Смерть каноникам, епископам, сборщикам податей и наушникам и всей этой вельзевуловой шайке!
– За меньшее поплатились они десять лет назад, когда мы ворвались в Епископский дворец и прикончили двух его слуг-злодеев.
– Сюда, люди короля, сюда, люди короля, похищена жена Афонсо де Кампаньана, добрая Аниньяс, честная Аниньяс!
Кто-то из подмастерьев сбегал в мастерскую, отыскал там поковку позвонче и давай бить в нее молотом; сей набат – да еще вкупе с восклицаниями и проклятиями ремесленников – оказался столь громозвучным и быстродействующим, что вскоре под аркою преславной святой Анны собралась толпа; то была истинная émeute[11]11
Бунт, мятеж (фр.).
[Закрыть] – вспышка простонародного бунта, и притом самая неистовая со времени войн принца дона Педро против собственного отца{49} либо со времен последнего мятежа, когда простолюдины дорого поплатились за попытку собственными силами учинить правосудие над епископом, повелителем, властным отлучить их от церкви.
Жертрудес вернулась домой с беспомощным младенцем подруги на руках. И, показывая его из окна народу, она раздувала благородное пламя, которое – под воздействием негодования, вызванного актами произвола, – неизменно вспыхивает в наименее развращенных классах общества… их именуют низшими, эти классы, и они действительно таковы, если высшие – те, кто достигли «высот» подлости и холодного эгоизма, ибо в их мире властвует лишь корысть…
Толпа становилась все многолюднее, необычная история переходила из уст в уста, и возмущение росло при воспоминании о бессчетных низостях и гнусностях, которые совершались одними и претерпевались другими все последнее время… Послышались жалобы на бремя налогов и на бремя оскорблений, тоже налагаемое на всех, хоть и не поровну, – словом, все речи, что неизменно раздаются в недолгую пору народных волнений, ибо тем, кто постоянно сносит гнет, голос инстинкта говорит, что нужно воспользоваться моментом возмездия и кары, ибо утеснение длится века, а свобода – мгновения.
Большая часть жестокостей и несправедливостей, совершенных народом, – а они все равно остаются жестокостями и несправедливостями, – объяснимы в свете этой теории о грозном инстинкте народа, не обманывающем его, но порою помрачающем ему рассудок.
Глава X. Законные представители
В разгар возбуждения и гомона пожаловал к себе домой на славную улицу Святой Анны мастер Мартин Родригес в сопровождении своего коллеги и alter ego,[12]12
Второе «я» (лат.).
[Закрыть] второго общинного судьи. Оба они год назад, в день святого Иоанна, были назначены на эти должности епископом из числа восьми кандидатов, избранных горожанами.
Добрые и рассудительные вершители правосудия решились наконец пойти поглядеть, что происходит, – и приглядеть за тем, как оно происходит.
– Долгие лета нашему судье! – загремела толпа, таков еще один ее инстинкт – толпе всегда нужен кто-то, кого чествовать и славить… хотя потом его могут побить каменьями.
Городские судьи с достоинством прошествовали между двумя рядами людей, которые теснились вдоль узенькой улочки, освобождая им путь, и вошли в дом Мартина Родригеса, дабы рассмотреть и тщательно обдумать дело.
– Слава богу, что пришли вы, сеньор отец! Стыд какой – народ собрался и кричит, требуя правосудия, а судьи нет как нет!
– Мне приятно слушать вас, дочь моя: вы красноречивы и разумны. Но будьте осмотрительней, Жертрудес: вы ведь моя дочь, а не дочь какого-то простолюдина! Дочь члена Совета, гражданина, коему сограждане вверили охрану своих прав и привилегий и попечение об оных, не должна вести неосторожные речи. Народ кричит?.. Пусть себе кричит.
– Пусть себе кричит?.. Отец!
– Я хочу сказать: народ не может кричать и не должен кричать; его крикуны – это мы.
Сия конституционная теория, считавшаяся в четырнадцатом веке чрезвычайно консервативной, в наши дни расценивалась бы как теория, в высшей степени демагогическая и крамольная, если принять во внимание колоссальные успехи просвещения, великие достижения нашей цивилизации и недавно обретенные нами привычки свободы…
– Но, сеньор отец, если их обижают, если всех нас обижают, мы, стало быть, должны подождать с жалобами… до каких же пор?
– До тех пор, покуда мы, члены Совета, пользуясь властью, каковая была нам доверена, и правами, каковые были нам предоставлены в тот час, когда все сообща избрали немногих, восчувствуем горю их, восстраждем за них… и поразмыслим, призвав всю свою мудрость и без спешки, над тем, как следует составить жалобу.
– О сеньор отец, а если вот этот невинный младенец окажется при смерти, лишась материнской заботы, кто придет ему на помощь при этакой осторожности и неспешности?
И с этими словами пылкая Жертрудес показала отцу младенца, сидевшего у нее на руках и не сводившего с нее глаз, словно он взывал к ней с мольбой как к единственной своей защитнице и заступнице.
– Чей это сын, Жертрудес? Сущий херувим! Поглядите-ка на него, кум мой Жил Эанес! Кто родители этого миловидного мальчугана, Жертрудес?
– Ах он, херувим, прелесть моя! – воскликнул тут еще один голос, хорошо известный в доме, но еще незнакомый любезному читателю. Принадлежал он не кому иному, как самой тетушке Бриоланже Гомес, доброй женщине, которая взяла на себя попечение о доме мастера Мартина, когда тот овдовел, и заодно попечение – не слишком строгое – о нашей Жертрудес; сейчас дона Бриоланжа как раз вернулась из благочестивого своего странствия.
– Ах он, херувим, прелесть моя! – повторила она. – Так вы его не знаете, мастер Мартин Родригес? Вот так-так! Вы еще спрашиваете, чей он? Чей же может он быть, ангелок небесный, серафим ненаглядный, ему бы с младенцем Иисусом резвиться! Чей же может он быть, человече, да ведь он же – сынок нашей святой, она и телом и душой святая, достойна своей крестной матери, наипервейшей из угодниц, превыше нее одна только Дева Пресвятая, владычица наша… И еще не уступит ей блаженная госпожа наша святая Елисавета, матерь Крестителя, к ней сама Богоматерь в гости пришла, обе-то в ожидании были, благословенны их чрева… и Предтеча стал на колени в утробе своей благословенной матери{50} и молвил, так и в Евангелье сказано: «Поклоняюсь тебе и почитаю тебя, ибо еси Слово: „Verbum саго fato es…“»[13]13
Еси слово милостью любезной судьбы… (лат.).
[Закрыть]
– Ох, женщина, ох, женщина, заклинаю вас всеми святыми, сколько есть их на небе и у нас в соборе, замолчите ради бога, вы меня убиваете и оглушаете, вон у вас какая одышка, послушать, так у самого одышка начнется. Что это за мальчик, Жертрудес?
– Сын Аниньяс, злосчастной жены золотых дел мастера, что живет напротив.
– Вон оно что! А что же приключилось с ней нынче ночью, люди толкуют, что… Не может такого быть! Ходил уже кто-нибудь в дом соседки?
– Как не ходить, ходили. Но из живых существ оказалось там лишь невинное дитятко без присмотра, да белый кот Аниньяс, мальчонка играл с ним.
– Стало быть, все правда?..
– Правда, отец. И это его рук дело: голову дам на отсечение, его рук дело, богомерзкого, богом проклятого, а сам еще благословляет нас на улицах во имя господа, словно… Иисусе!.. словно не грозит таким вот злодеям ни гром небесный, ни…
– Жертрудес, Жертрудес, вспомни, дочь моя, слова, только что мною сказанные. Похвально обладать добрым сердцем, похвально сострадать ближнему в обидах его… Но осторожность прежде всего, дочь моя, ибо сеньорам и князьям церкви дана великая власть.
– О мой отец, кто хочет жить в страхе и почтении перед власть имущими, тому не следовало брать на себя обязанность карать зло и печься о малых сих.
Общественные теории мастера Мартина Родригеса и достойного его коллеги не устояли перед необычным доводом простодушной девушки. Как все почти софистические теории нашего времени и всех времен, они подобны ассирийскому гиганту:{51} камень, пущенный из пращи рукою невинного отрока, сражающегося честно и бесхитростно перед лицом божиим, повергает их во прах и лишает жизни.
Высокомудрые мужи Совета смолкли: не знали, не находили, что сказать в ответ.
И Мартин Родригес благословил болтливый язык Бриоланжи, каковая подоспела ему на выручку со своей скороговоркой, а уж когда она начинала тараторить, то, если не прервать ее, конца не дождешься.
– Ох, дочка, спаси господи, что вижу я, что слышу от вас, сдается мне, и вы тоже… Ох, боже мой! Не остави, Иисусе!.. Пошел прочь, в темень и в ночь, нечистый дух, искуситель и ругатель!.. И вы туда же, Жертрудиньяс! Только этого не хватало! Да не услышу я ничего более этими грешными ушами, что станут добычей земли, и да пребуду в часовне Богоматери Силваской, и да останусь там в покое, и в тиши, и в безопасности до самого Судного дня, когда воскреснем мы во плоти и покажу я кукиш всем демонам-искусителям, и я, и ты, дочка, и мастер Мартин тоже, и все мы, кого искупил своей кровью тот, кто все грехи наши искупил и жизнь нам дал вечную, аминь, Иисусе!.. Но вы же мне этакой ереси не скажете, дочка Жертрудес; не говорите мне этакой ереси, я ведь чуть было глаза не выцарапала одному тут ученику-меднику… а, может, жестянщику, их-то порода похуже будет… Наши-то медники совсем другого складу и помягче. Он ведь что осмелился сказать, проклятущий… Изыди, сатана, ступай к себе в проклятую преисподнюю!.. Он ведь что осмелился сказать – ох, господи, – что сделано-то все по приказу из Епископского дворца…
– Так оно и есть, тетушка Бриоланжа, покарай их боже… И сатане есть чему порадоваться, сколько бы вы его здесь ни кляли. Нынче ночью было у него пированье да ликованье на новый лад… а вернее, на старый, потому что слишком стар он, богом отверженный, чтобы чинить докуки таким молодкам, как моя Аниньяс, она всем взяла, и нравом, и красой… Ох, Аниньяс, бедняжка!
– Так, стало быть, правда это? Ох, уши мои, как не оглохли вы от такой вести, ох, глаза мои, как не ослепли вы от такого зрелища, ох, земля, что же не покрыла ты меня своим покровом! Боже правый, близок, видать, Судный день! Аниньяс… Аниньяс, крестная дочь госпожи моей святой Анны, каждый вечер лампадку ей зажигала, каждый день молитву ей возносила!.. Аниньяс, ангел красоты и доброты!.. Ох, что же будет с нами, грешницами!.. Ох, мастер Мартин Родригес, что, если завтра меня тоже похитят, с них станется?!
При всей своей должностной серьезности и несмотря на всю затруднительность своего положения мастер Мартин не мог удержаться от хохота; ему вторил его коллега, важность коего как рукой сняло; даже юной Жертрудес не без труда удалось поджать стыдливые девичьи губки, дабы не разразиться громким смехом в ответ на опасения робкой Бриоланжи.