Текст книги "Арка святой Анны"
Автор книги: Жоан Алмейда Гарретт
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Глава XXXIII. Гражданская война
Однако же еще до того, как народная рать завладела штандартом общины и, укрепив дух означенным палладием{178} и ощущением законности, которое обрела она в оном, двинулась в поход против природного своего властелина и не менее природного недруга, сей последний уже спохватился и принял меры, дабы оборониться. Все двери и ворота дворца и собора были заперты, и толстые железные засовы, мощные дубовые перекладины, казалось, бросали вызов – попробуй-ка совладай с нами без помощи артиллерии… А в те поры и у королей-то артиллерии не было, тем паче у народа! За зубцами соборных башен виднелись арбалетчики и лучники, за зубцами Епископского дворца, более похожего на укрепленный замок, – тоже. Тишина, порядок, дисциплина, составляющие вместе величайшую мощь, противостоять которой в силах немногие и которая почти всегда одерживает верх надо многими, царствовали в епископских владениях. Прелат собственною персоной, сбросив долгополые понтификальные облачения и уже наполовину в рыцарских доспехах, словно собирался сражаться, спокойно отдавал приказы, ничего не упуская из виду и выказывая бестрепетную веселость человека сильного, который ощущает себя таковым и потому, что знает собственную силу, и потому, что право на его стороне, и методично готовится отразить ожидаемое нападение, дабы со справедливой суровостью покарать дерзновенных.
Таким казался судя по облику его, речам и движениям бывший рыцарь Афонсо IV. Но таково ли было на самом деле состояние его духа? Ужели и вправду билось так размеренно под металлом нагрудника это полное страстей и гордыни сердце, не знавшее покоя под пурпуром стихаря? О нет!
Быть может, его донимали угрызения совести за то, что он беспощадно обижал бедных своих вассалов, утесняя их и обирая, предавая их из одного только бесчеловечного равнодушия жестокому произволу кровожадного негодяя?.. Нет, разумеется. И я сказал уже: он не понимал ни умом, ни чувством Евангелия, истинам коего должен был наставлять людей, из законов общественной жизни знал лишь один, наиглавнейший: сеньор повелевает, вассал повинуется. Донимало его другое: смутное предчувствие, неопределенный страх, невнятный, но пророческий внутренний голос – кара злодеям, иногда постигающая их поздно, но всегда неотвратимая; вот что владело сейчас его сердцем.
Он не страшился бунтовщиков, был уверен, что совладает с ними и с разнузданной их дерзновенностью, но что-то в глубине души говорило ему, что нынешняя ночь будет для него роковою и не миновать ему сурового наказания. Но за что? Аниньяс… да, он велел ее похитить… А она ведь недурна, эта Аниньяс, и стоила того! Но что он такого ей сделал? Чинить над нею насилия не собирался… И коль уж она в самом деле была… добродетельна, скажем, да, добродетельна, что же, отпустим ее! Пусть отправится к себе и затеплит лампадку перед своей святой в часовенке – арке, и всяческого ей благополучия! Но это всегда успеется. Передавать ее этому сброду, что именуется мелким людом… да будь он хоть крупный… околачиваются тут, вопят, выказывают неуважение к природному своему властителю, являются к стенам его дворца и выкрикивают угрозы его служителям и здравицы в честь короля – и вот это уж оскорбление, уязвляющее его тщеславие и феодальную гордыню, – это уж нет! Этого он не потерпит! Даже не из-за того, что он сеньор, – а он сеньор! – и не из-за княжеского пурпура, его облекающего, а из чувства чести простого рыцаря он будет бороться. Будет бороться против грязного сброда, как велит его долг, а король пусть грязнит себя союзом с этим сбродом…
Но, о боже!.. Та женщина из давней поры, дочь его благодетеля, та, которую он трусливо оскорбил, погубил… и привел к погибели всю семью… она… о да, эта женщина – вот кто предстал сейчас перед мысленным его взором… Эсфирь, Эсфирь! Но это уже не Эсфирь, обливающаяся слезами, запятнанная позором; это вдохновенная Юдифь, она потрясает мечом карающим, готова вот-вот отсечь надменную главу Олоферна. А рядом с ужасным этим видением еще одна фигура, вначале черты смутны, но вот становятся яснее, яснее… Кто это? Васко! Васко, юный школяр, его любимец, единственное существо в мире, дорогое его сердцу!.. Как, почему он тут? Что делает? Что означает это видение?
Что означает оно, о погибший бездушный человек? Вспомни!..
Но он не помнит: сердце его лишено памяти, а дух смущен этим странным сновидением наяву, когда смешливое жизнерадостное лицо его юного Васко вдруг возникло в том же самом воспоминании, что и пугающий образ мстительницы.
Бредни, нелепицы дурного сна… Нужно развеять их, проснуться. Но где же пропадает Васко?.. Еще не вернулся… А время такое позднее! И народ так разбушевался! Что, если он попадет простолюдинам в лапы? Вот это действительно опасность, и немалая… Что делать? Брат Жоан еще не явился; слуги, что были за ним посланы, воротились без ответа, ибо все монастырские ворота на запоре. Сущие канальи все эти монахи, что францисканцы, что доминиканцы, все они хотят остаться в стороне, если дойдет до столкновения, и боятся навлечь на себя неприязнь горожан! Может быть, по крайней мере, Васко сейчас в монастыре? Там он был бы в безопасности, вот счастье было бы…
Он снова позвал слуг и челядинцев и, расспросив всех и каждого, из рассказа стремянного, которому юноша передал гнедого близ арки святой Анны, узнал наконец, что Васко вернулся в город еще вечером и сразу же отправился в дом Мартина Родригеса.
– Что делать ему в доме судьи? – осведомился епископ в удивлении.
– Что ему там делать? У мастера Мартина есть дочка, красавица и разумница, ну и…
– Стало быть, Васко?.. Ну, с этим я покончу. Пусть кто-нибудь отправится в дом мастера Мартина и…
– Сеньор, весь дворец окружен, выйти неоткуда.
– Пусть арбалетчики обстреляют осаждающих, не жалея стрел, с главной башни, и в то же время пусть из ворот ринутся четверо копейщиков верхами да на конях порезвее; пусть прорвутся через толпу и разузнают…
Зарево, внезапно осветившее небо, оглушительный гул голосов, смешавшийся с чудовищным грохотом, который производили восставшие, колотя в медную утварь, – вот что заставило епископа прервать речь и поспешить к окну вместе с комендантом дворца и всеми прочими, кто был там. Грозное зрелище предстало их очам. Сам епископ содрогнулся, остальные же пали духом. Оба главных дворцовых входа были охвачены огнем: по-видимому, вначале там развели неприметные костры, куда подкладывали угли, чтобы не было видно пламени, а теперь упорный и медлительный этот огонь исподволь перекинулся на двери. Внезапно послышался многократный грохот, и старые дубовые доски распались, рассеялись градом искр, которые с шипеньем взметнулись в воздух, так что страшно было глядеть.
Но смятение епископа продлилось не дольше секунды; дрожь, пробежавшая по телу его, была вызвана скорее думами, что волновали его дух; чувство опасности вернуло твердость нервам и душе его.
– Ах так? – молвил он с горькою усмешкой, но выражение лица его было спокойным и холодным, ибо гнев придал ему обычную жестокость. – Ах, так? Что ж, поглядим.
Он скинул скуфью, надел шлем и, схватив меч, без дальних слов ринулся вниз по дворцовой лестнице.
При виде этого старика в доспехах, горящих глаз его, седой бороды, креста на груди и меча в деснице можно было бы подумать, что перед нами сам святой Иаков, собирающийся разить мавров… Но это не апостол, это недостойный преемник апостолов, поднимающий меч против детей Христовых; это злой пастырь, ополчающийся на паству свою, дабы ее истребить.
Комендант и остальные военачальники обнажили мечи и последовали за епископом; ратники, те из лучников, что не перебежали на сторону народа, весь гарнизон замка, одним словом, все воинство епископа, а было оно многочисленным, сбежалось на зов своего сеньора. Опрометью скатившись по лестницам, они собрались в передней, куда вели горящие двери, и построились в боевой порядок.
Рыцарь-прелат во главе своей рати d’élite,[37]37
Отборный (фр.).
[Закрыть] казалось, вновь переживает дни былого, радостно приветствует опасность сечи, неистовое опьянение боев, в которых прошла его молодость.
Но возбуждение выдавали только глаза его, только дыханье, бурно вздымавшее грудь. И сам он, и все прочие стояли, не двигаясь, не говоря ни слова, вперив взгляды в створки дверей, которые дымились и трещали; поведение епископа и людей его свидетельствовало о мужестве разумном и надежном, ибо они спокойно ожидали решающего мгновения.
Ждать пришлось недолго. Одна из створок обрушилась грудой раскаленных углей, рассыпавших множество искр, и осаждающие разразились громовыми криками – «Победа, победа!», раскатившимися по всему городу.
И в то же мгновенье под ливнем жгучих искр и прямо по грудам раскаленных углей, шипевших на влажной земле, во дворец хлынули беспорядочно, ничего не видя, ничего не слыша в неистовстве своем и восторге, огромные массы народа; с громогласными здравицами и проклятьями ворвались в переднюю плотной бурлящей толпой, а на эту толпу напирали, тесня ее сзади, еще более многолюдные толпы, беспрестанно надвигавшиеся одна вслед другой. И они прибывали и прибывали, своим напором сбивая с ног и повергая наземь все, что попадалось на пути.
Но даже неистовствующему этому океану не сокрушить было железную преграду, о которую разбивались его волны. Повстанцы были все плохо вооружены, у них не было ни командиров, ни дисциплины, и они очертя голову налетели прямо на выстроившуюся в боевом порядке дружину епископа, которую не предполагали застать здесь; ослепленные, ошалевшие, они даже не разглядели воинов. Кто грудью напоролся на копье либо алебарду, которые держали наготове ратники, кто пал, рассеченный страшным ударом меча, которые рассыпа́л епископ, да и военачальники его не жалели своих сил… и жизней людских.
Почти все участники первого натиска мятежников были убиты или при смерти, иные же, полуживые, корчились на грудах раскаленных углей, усеявших вход во дворец.
Вопли, проклятья, кощунства… потрескивающие и обдающие жаром языки пламени… глаза епископа, горящие, сверкающие даже средь огня, словно глаза Люцифера… Перо Пес, хохочущий дьявольским смехом… казалось, жестокая эта сцена происходит в аду.
Народный поток замер и подался было назад, словно туловище змеи, у которой отрубили голову.
Прочь с дороги, прочь с дороги: не для того, чтобы помочь отчаянному своему авангарду, но для того, чтобы отомстить за него, появляется новый отряд повстанцев, он продвигается размереннее, ряды его стройнее, другая будет битва, ибо другие воители подоспели.
Они не издают нестройных восклицаний, не нарушают строя, восклицая; их боевой клич звучит грозно и торжественно:
– Пресвятая, оборони нас! Отмсти за наших братьев!
Среди наступающих был всадник на коне, размахивавший штандартом. То был штандарт Богоматери, покровительницы города.
Со словами: «Вперед, вперед! За деву Марию и ее народ!» – они бросились на врага, словно разъяренные львы. Но ярость их была подвластна приказу и воинской премудрости; и между ними и людьми епископа завязался бой – не столь неравный, как прежде, – не менее кровавый. С обеих сторон валились бойцы, лилась кровь. У простолюдинов потерь было больше, потому что у них хорошо вооружены были только перебежчики-лучники. Таким образом, у людей епископа был большой перевес по сравнению с воинами общины.
Дым, обволакивавший вначале поле боя, постепенно рассеивался, теперь удары мечей разили без промаха, сеяли смерть – народ начал отступать… Но тут молодой вожак – в левой руке он вздымал штандарт, правая потрясала мечом – вскричал:
– Что с вами, друзья! На врага за нашу честь, за свободу нашей земли!
Его восклицание, звуки его голоса подняли дух горожан, а вражеские ряды пришли в беспорядок и расстройство, ибо военачальник их вдруг рухнул наземь, словно пораженный смертельной раной прямо в сердце.
Его подняли и понесли в безопасное место; и покуда комендант и несколько самых отважных ратников без особого труда отбивались от нападавших, остальные стали подниматься по лестнице, неся на плечах своих епископа, который почти не дышал.
Глава XXXIV. Перемирие
Все сочли епископа смертельно раненным, битва утихла, казалось, сражаться нет более причины. Перевес был явно на стороне простолюдинов, но собственная победа привела их в растерянность, они не знали, что делать с нею, и уже стали поддаваться испугу, боязни «чувства пустоты», порожденного успехом.
Испугались они, однако ж, прежде времени: все происходившее было странно и удивительно – епископ не умирал, и свалила его наземь не рана – на нем не было ни царапины, – а обморок. Он пришел в себя, но переменился до неузнаваемости: лицо его было скорбно, слезы выступили на глазах; стоя на ступеньках, он воздел к небу длани и вскричал голосом, исполненным такой предсмертной муки, что сердца присутствовавших дрогнули:
– Васко!.. Ты ли это? Ты ли?..
Васко оцепенел, замер недвижно, епископ же отшвырнул меч, которого не выпускал из рук даже во время обморока.
– Рази меня, – вскричал он, – рази меня, Васко! Лишь от твоей руки я паду. Вот моя грудь, я жду удара.
И он сорвал с себя нагрудник, разорвал пурпурное облачение и, обнажив мощную грудь, на которой вздыбились щетиною седоватые волоски, густо ее покрывавшие, и которая вздымалась от гулких ударов сердца, явственно слышных, подставил ее под удар..
Неожиданный поступок его и странные речи оказали незамедлительно свое действие – ожесточение сражавшихся улеглось. Все дивились, все оцепенели и смолкли.
Зарево пожара отбрасывало кровавые и огненные отсветы на это зрелище, являвшее весь ужас гражданской войны. Освещение придало нечто возвышенное сей сцене, грозной и волнующей.
Васко, бедный Васко не мог долее владеть собою; он почувствовал, что в глазах у него темнеет, последним усилием воли – сердце его уже было побеждено – прижал левою рукой к груди своей знамя города, но потерял стремена, выронил меч, поводья упали на спину гнедого, голова юноши поникла… и хорошо, что благородный конь замер тотчас же, словно превратившись в бронзовое изваяние, ибо при малейшем его движении всадник оказался бы на земле.
Никто, однако же, не заметил этого, и лишь пристальный взгляд епископа уловил происшедшее. В смятении прелат вскричал:
– Помогите ему, помогите! Прекратите бой, довольно, помогите ему! Мечи в ножны! Спасите его. Я сделаю все, чего хотите вы, люди добрые. Да, я вступлю в переговоры с ним, с Васко, коли он вождь ваш… Так, так… хорошо, друзья, хорошо. Снимите его с седла, да осторожнее. А конь благородный, шерстинкой не шевельнет. Похож на моего гнедого… Да это он и есть! Как могло случиться подобное? Не важно. Поддержите его, он еще нетверд на ногах. Расстегните на нем нагрудник. Дитя! Совсем еще дитя – и в железных доспехах. Боже праведный…
И все повеления епископа исполнялись, и обеими ратями, почти перемешавшимися меж собою, командовал он один. Такой властью обладает голос сердца, и таковы странности гражданской войны.
Но наш народный вождь уже пришел в себя, воспрял духом и телом: опираясь на древко своего знамени, он приблизился на несколько шагов к епископу, который взирал на него с восхищением и радостно улыбался ему; Васко склонился перед прелатом в почтительном поклоне и с достоинством, скромно, но твердо повел такую речь:
– Сеньор, я – дитя годами, это верно; но бог порою посылает малых против великих, частенько дабы поразить их в единоборстве, нередко дабы предостеречь. Пусть же голос мой, смиренный и слабый, проникнет вам в сердце и смягчит его…
– Твой голос всегда, всегда проникает мне в сердце! – прервал епископ юношу, раскрыв объятия. – Но… – И тут он сжался, словно от укуса аспида. – Но чего ты хочешь? Что делаешь здесь? Чего ради явился? Что значит твое вооружение, хоругвь, речи?
– Эта хоругвь, сеньор? Вы не узнаете? Это хоругвь Богоматери, покровительницы нашего города, защитницы наших прав и вольностей. А я…
– А ты?..
– Я избран этими добрыми людьми для того, чтобы…
– Для чего?
– Для того, чтобы сказать вам от их имени, что они не могут долее терпеть ярмо рабства, на которое вы обрекли наш народ, вверив правление людям, что недостойны и вашего доверия, и права распоряжаться христианами, свободными, верными долгу и честными.
Глаза прелата засверкали; лицо, которое еще хранило бледность, вызванную страхом при мысли, что Васко его убит или ранен, зарделось жутковатым красно-бурым румянцем гордыни. Он прикусил губы, чтобы сдержаться, и молвил с горько-иронической усмешкой:
– Стало быть, этот честный, этот верный долгу народ явился сюда, вооружившись до зубов, дабы требовать справедливости? Он вложил тебе в руки хоругвь Богородицы, хоругвь мира… и без объявления войны поджигает дворец мой, вышибает двери, вторгается с огнем и мечом в жилище собственного сеньора… Васко, ты воистину дитя, и твоя невинность служит тебе оправданием. Отступись от этих людей, они ввели тебя в обман, идем со мной, ибо я…
– Да, я дитя; но бог дал мне разуменье, дабы видел я, на чьей стороне справедливость и право. Сеньор, вам известна роковая причина волнения, охватившего народ нынче утром… Народ, негодуя, но храня почтительность, пошел к вам со своими судьями во главе, пал к стопам вашим, прося вас о правосудии, о том, чтобы содеянное было исправлено. Все это было обещано, но посулы остались посулами. Ваши должностные лица посмеялись над мольбами народа, запугали его судей и выборных, поглумились над возмущением общины, ибо они почитали нас слабыми, полагали, что гнев народа – все равно что огонь, охвативший солому: вспыхнет и погаснет. Народ меж тем вооружился, придал стройность рядам своим, избрал надежных вождей, и теперь… теперь он уже не просит…
– Что же делает он?
Васко словно поперхнулся звуком, вырвавшимся у него из груди; но, снова набравшись духу и набрав воздуху, он вымолвил торжественно:
– Требует!
– Вот как!.. И они избрали тебя предводителем, и ты главарь бунтующих смутьянов?
– Меня, сеньор, избрали вожаком народа… А кем окажемся мы, бунтовщиками либо верноподданными, зависит от вас.
– Чего же хочет от меня народ?
– Чтоб сдержали вы клятву, выполнили то, на что имеет он святое и неотъемлемое право: чтобы наказали вы виноватых и оправдали правых – это касательно прошлого, и чтобы блюли его вольности – это касательно будущего. Чтобы прогнали вы прочь злых людей, при вас состоящих, и призвали к себе честных, коим народ доверяет.
– А коли я порешу, что не подобает мне заключать соглашения с моими возмутившимися вассалами, каковы ни будь их обиды, въявь ли причинены или примерещились, коли я в свой черед потребую – тоже потребую, – чтобы сложили они оружие и прекратили мятеж?
– Не сложат. Они получили хороший урок, сеньор; один раз их уже провели. Ни единого из посулов никто не сдержал, а вместо обещанного удовлетворения всякий раз им наносилась сотня новых обид. Коли прибегли они к оружию как к последнему доводу и праву, то потому лишь, что никаких других прав им не оставили. Вините же тех, кто отнял у народа все права.
– Но чего добьются они, чего хотят они добиться с помощью оружия? Разве у меня его нет? Разве не в моей власти победить их и уничтожить?
– Тем лишь усугубится бедствие, сеньор. Бог будет нам судьей, и победа одной из сторон решит исход сражения. Но в любом случае они откажутся от вассальной подвластности и подчинения вам, уже не будут вашими людьми, и отдадут себя под покровительство короля, и объявят его природным своим властителем…
– Короля! Короля, стало быть! Так я и знал, что тут не обошлось без его происков. Эти люди не отважились бы на подобное, не будь они в сговоре с королем. Ладно, я поразмыслю и… Позвать судей. Вместе с ними явишься ты… явитесь вы, сеньор предводитель. Через час мы дадим публичную аудиенцию у нас в соборе, выслушаем, в чем состоят обиды народа, и посмотрим, какое вынести решение. Сеньор комендант, прекращение военных действий объявлено. Тем не менее выставить стражу при главном входе. Отворить соборные врата: пусть народ проследует в собор, мы явимся туда, дабы выслушать его. Позвать городских судей, моего викария, всех моих придворных и должностных лиц. А ты, Васко… Нет, ты сейчас пойдешь со мною.
И, взяв студента за руку, он поднялся вместе с ним по широкой дворцовой лестнице.
Они уже прошли полпути, когда собравшиеся заметили, что Васко уводят, и народ зашумел:
– Измена, измена! Хотят увести от нас нашего вожака!
– Не позволим, не позволим! – отвечали другие голоса.
– Нет, нет! – вскричали все.
– Пусть оставят нам заложников, – молвил один из простолюдинов, более дошлый и бывалый. – Иначе дело не пойдет.
– Давайте заложников.
– Подать Перо Пса.
– Тут мы его и вздернем.
– Смерть Перо Псу.
– Смерть.
И ярость народа снова разгоралась, и люди епископа уже готовились к обороне. Предводители обеих враждующих сторон, которые поднимались по лестнице и дружественный вид которых сулил мир и казался залогом того, что сбудется надежда на соглашение, едва было народившаяся, остановились и не решались ни подниматься, ни спускаться.
Руй Ваз, у которого были свои планы и который не хотел, чтобы сей мирный почин потерпел крах, испугался. В одном из тех порывов вдохновения, которые нередко спасают отечество с помощью удачной шутки, бывший лучник разразился громким хохотом и вскричал:
– Кто подал дурацкий этот совет, какой шут? Да не только шут, предатель вдобавок! Не надо нам в заложники ни Перо Пса, ни прочих, такие псы, как он, в заложники не годятся. Нам один волосок с головы нашего предводителя дороже, чем эти все лица. Ведь почему нужны нам эти все лица – потому что заждалась их виселица, как тут не веселиться!
Все захохотали.
– Хорошо сказано! – вскричал один медник – пиит, обожавший созвучия и поклонявшийся каламбуру. – Хорошо сказано!
Зачем нужны нам эти все лица?
Затем, что мы хотим веселиться!
Пора им отсюда выселиться:
Их ждет не дождется виселица!
Как тут не веселиться!
Я привожу сей достопамятный экспромт – коему долговечные страницы обнаруженной мною летописи придают документальную достоверность, – ибо он иллюстрирует весьма существенное обстоятельство нашей литературной истории, а именно то, что каламбур не является изобретением нынешней поэтической школы, хоть она и похваляется искусством нанизывать созвучия, словно зерна четок – «словно перлы на нить», – говорил Хафиз,{179} – да и прочие восточные стихотворцы – тысячу лет назад. Нет, господа, в нашей поэзии каламбур не новость, он был в ходу уже в четырнадцатом веке, да и еще раньше. Но и то правда, любителей нанизывать словеса было не так много, и от трескотни их меньше было скуки и докуки.
Из моего драгоценного документа явствует также, сколь естественно и древне написание «каламбур»,{180} ибо хотя слово сие и заимствовано из французского языка, что скверно, но оно легко прижилось, и уж лучше буду я писать его на наш лад и по законам нашей орфографии, чем выводить претенциозно и манерно «calembourg», странное и трудное написание, бросающееся в глаза своей неестественностью и педантичностью и среди полновесных и полнозвучных слов родного языка звучащее диссонансом.
Итак, то, что придумал Руй Ваз и, развив, переложил стихами Тиртей из цеха медников, было каламбуром – не смейте писать calembourg! – и каламбур этот пришелся весьма по вкусу толпе, как оно всегда бывает, когда каламбур ей понятен, что бывает не всегда.
Народ рассмеялся, а когда народ смеется, дела идут на лад.
Руй Ваз решил побалагурить и дальше в том же духе и продолжал:
– Что же касается заложников, всем ведомо, что еще зовутся они «аррефены», так пусть же в аррефены Аррифану нам выдадут, больно имечко у него подходящее, брат Жоан да Аррифана, чем тебе не аррефен!{181}
Еще один взрыв народного хохота – и еще одно документальное подтверждение тому, что игра созвучиями отнюдь не является исключительно изобретением бриттов, как утверждают друзья-англичане, но что она всегда была весьма в ходу и в чести у наших и заложена в поэтических их наклонностях не в меньшей степени, чем ассонанс, и диссонанс, и резонанс, и каламбур.
– Подать сюда брата Жоана! – вскричала толпа. – Хотим брата Жоана! Аррифану – в аррефены!
– В аррефены – Аррифану!
Шутка одержала победу, толпа снова успокоилась; епископ дал согласие, за монахом послали, и он весьма неохотно покинул монастырь, сие надежное убежище. Но делать было нечего: приказывал сеньор – и приказывал народ, нейтралитет был невозможен.
Торжественно объявили перемирие; и прелат вместе с вождем восставших и немногочисленными представителями обеих враждующих сторон поднялся наконец до конца лестницы и вошел во дворец.
В тот миг пробило полночь; Гарсия Ваз, оставшийся среди простолюдинов, дабы поддерживать их и сдерживать, обеспокоенно и озабоченно подозвал брата и спросил в тревоге:
– Полночь пробило, слышал?
– Да, ну и что?
– Так явится он или не явится? Коли не явится, дело кончится плохо. Народ есть народ: стоит только потянуть время да продержать людей ночку без сна, и гнев народа остынет, а кто останется у быка на рогах, так это мы.
– Я-то больше боюсь, что народ слишком уж раскипятится и натворит глупостей, а король прогневается и потом взыщет со всех – и с нас в том числе. До сей поры все шло как по маслу, и если мы продержимся еще хоть часок…
– Но он-то, он сам? Я вот не знаю, где он…
– Где он!.. Он уже здесь.
– Неужели! Может ли быть!
– Да я сам собственной особой вместе с архидиаконом и ведьмой из Гайи, с этой старухой, что все ходы-выходы знает, какие есть в городе и в крепости, будь они хоть тайные, хоть подземные, так вот я вместе с ними открыл ему потайную дверь, что ведет в подземелья дворца, а оттуда можно войти в собор, в каплицу Богоматери Силваской. Он там…
– Один? Опасно ведь!
– Один – разве он кого боится? Да и кто осмелится?
– Кто? Любой из негодяев, что служит в этом проклятом доме, ведь большая часть их не знает его в лицо.
– Опасаться нечего. Ему это все нипочем, такой человек; не тревожься. Да к тому же Пайо Гутеррес знает, где притаился он, в каком из закоулков собора. Его самого никто не увидит, а он увидит все и явится, когда пора приспеет. Не тревожься: дело идет на лад, и станем мы с тобою….
– Кем станем, Руй?
– Откуда мне знать, Гарсия? Но кем-нибудь да станем. Уж так потрудились…
– Не знаю, не знаю… Замешаешься в такое дело, а выгода…
– Достанется тем, кто придут потом. Так всегда было и, думается мне, будет впредь. Поглядим.
– Человече, но тем не менее, на нашей стороне правда.
– И справедливость.
– Стало быть, вперед. И бог нам поможет.