Текст книги "Семерка (ЛП)"
Автор книги: Земовит Щерек
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Ты заскрежетал зубами.
«Блин, сколько же там было этих королей и более-менее важных князей?» – задумался ты над тем, хватит ли тебе патронов.
Да где там. Уже на одних только Пястов придется все потратить. В Ягеллонов придется уже из пальца пулять, не говоря о королях выборных. А там еще президенты и председатели Государственного Совета ПНР! Так, нужно отсюда как-то сматываться.
Но Мешко II Ламберт – бородатый, в той самой своей странной короне на голове, походящей на пляжную занавеску – уже вытаскивал меч. Ты вспомнил о том, как гадко его искалечили когда-то чехи, и тебе сделалось грустно.
– А кто после тебя будет? – спросил ты, считая про себя патроны. – Как там, Безприм за очередного повелителя считается[147], или сразу же пойдет Восстановитель[148]?
– Безприм-Хрезприм, – рявкнул тот, бросаясь на тебя. – Безморд после меня тут будет, поскольку я сейчас морду твою мечом отрублю!
Ты выстрелил. АММО? 14. И распался Мешко II Ламберт-Вялый на кусочки. А ты пошел дальше.
«Блин, – подумал ты, – может, следовало эти эликсиры чем-то запить, водкой хотя бы… Нет, дальше так уже не может быть». Ведь тебе необходимо доехать до Варшавы, ведь у тебя же завтра важная встреча…
Из-за угла вышел Казимир Восстановитель – все-таки не Безприм. Ты уже знал, что здесь, скорее всего, только те, которых нарисовал Матейко[149].
Выстрел: АММО: 13.
Ты пошел дальше, подсвечивая себе фонариком: везде то же самое, ковровая дорожка, притворяющиеся камнем обои, огонек твоего смартфона, слабо освещающий темноту. Ты осматривался? Откуда может выскочить Болеслав Смелый[150] – вот этот, думал ты, этот способен вреда наделать, как и сам Храбрый, а то и чего хуже, как вдруг – совершенно вдруг – узкий коридор закончился.
Ты попал в большой, огромный зал. Твой фонарик, который до сих пор извлекал из мрака красную дорожку и обе стены, теперь освещал лишь паркет. Ты застыл от испуга, поскольку предчувствовал, что произойдет через мгновение. Ты поднял смартфон кверху, осветив больший фрагмент помещения – и даже шумно сглотнул слюну. Здесь были все.
Они стояли вокруг тебя, держа в руках сабли, мечи, шпаги, булавы, топорики-обушки – и даже скипетры, ведь скипетром тоже можно хорошенько приложить. Ну, весь тебе сонм польских королей с князьями, и все ну прямо как из-под кисти Матейко вышли.
– Готовься, мил'с'дарь, готовься! – рявкнул Ян III Собеский[151], наиболее, похоже, вспыльчивый, и попер на тебя разъяренным зубром. Изо всех сил он рубанул своей августовкой[152] тебе по ключице, и его удар, говоря теоретически, должен был отрубить тебе плечо с рукой, но вместо того красная линия с надписью LIFE сократилась наполовину. Ты выстрелил практически вслепую (АММО: 12) и увидел, как твой выстрел сметает с ног не только Собеского, но и стоящего за ним Михала Корибута Вишневецкого[153], мужика с толстыми губами и налитой рожей.
«Так какого ляда, – подумал ты, – лезешь в это дело, раз неспособен».
Тем временем, короли, словно зомби, клубились вокруг тебя, тяжело дыша, хрипя и время от времени поплевывая тебе под ноги, но массоой не атакуя. Твой фонарик в смартфоне извлекал из мрака их злые морды: усатый Локетек[154], Казимирус Рекс[155] с лицом похотливого бородача, Станислав Понятовский[156] – паренек даже и ничего, но злобно на тебя глядящий исподлобья; Зигмунт Старый[157] – и вовсе не такой уж старый, зато с ножом в зубах, с мечом в одной руке и тяжелым скипетром в другой; а за ними и другие, где-то там мелькнул Валуа[158], еще где-то – Ян Казимир[159], Собеского ты уже не видел, в темноте, собака, укрылся, за пределами освещенного пятна, так что ты, беспокойно оглядываясь по сторонам, ожидал наступления.
– Ну, ваши королевские величества, и какого хрена вы ко мне все приебались? – громко спросил ты. – Я всего лишь желаю выйти из дома, в котором вы изволите работать привидениями. Как Элвис, который has left the building. А завтра у меня важная встреча в Варшаве.
– Нет, это пан к нам приебался! – крикнул Зигмунт III Ваза[160], мужик с дурацкой остроконечной бородкой, размахивающий кривой, совершенно не подходящей к этой бородки шаблюкой. – Не мы!
– Во… как раз… – посветил ты на него. – В Варшаве у меня завтра встреча, я просто обязан туда ехать, поскольку именно туда ваша милость перенесла столицу. Если бы не перенесла, мне и ехать было бы не нужно.
– А въебите-ка ему, ваше королевское величество – отче! – подзуживал Зигмунта Ян Казимир. – Чего это он гадости на вас выдумывает! Еще и поучает!
Зигмунт III Ваза выскочил в первый ряд, раскручивая своей шаблюкой мельницу.
– А что, ваше величество, совсем по-дурацки вышло у вас с Варшавой. – Всю польскость в черную жопу мазовецкую перенесли, ваша милость. В пустоту!..
Король все-таки подскочил к тебе и рубанул от плеча. Не попал – ты отпрыгнул – а еще краем глаза заметил заходящего с тыла Собеского – и пальнул. АММО: 11. Сила пулевого удара бросила короля Яна на стену, только кровавые брызги полетели. Ты даже с изумлением глянул на своего малыша-сентенниала, вот какой герой! И снова взял Вазу на мушку.
– Будет оно еще, ледащее, мне уроки читать! – просопел король Зигмунт. И снова выскочил, чтобы рубануть. И снова не попал.
– Ведь там, ваше величество, в Варшаве, восток начинался, – назидательно сказал ты, – пустота восточная, маккиндеровский Хартленд[161], равнина, восточные степи, которые засасывают, и которым все проигрывают: поначалу с ней не справились литвины и растворились в ней; французы при Наполеоне этим востоком, этим Хартлендом были всосаны, им тоже не удалось с ним справиться, так что пришлось им возвращаться на четвереньках, чтобы зализывать раны на берегах Сены, и после того, как им так хорошенько впиндюрили, ни одной серьезной войны они уже не выигрывали…
– …А откуда мне в XVII веке, курва, было знать, что Наполеон под Москвой замерзнет, – стучал пальцем по лбу Зигмунт III. – Ты, мил'с'дарь, хотя бы головой бы подумал!
– …ба, – продолжал ты, как будто в трансе, – даже немцев восток сломал и расхуячил на шматки, ба, даже монголы ведь не справились с Хартлендом, хотя для них он даже не был востоком, и хотя на какой-то миг они его захватили. Только Хартленд не может быть завоеван человеком, он от человека ускользает, он человеку поначалу дает чувство силы и могущества, но, в конце концов, всегда его побеждает, поскольку Хартленд – это сатана, это дьявол, потому и монголы пали и теперь могут лишь вспоминать давнее, сомнительное величие, и утешаться, нажираясь в своей степи водкой «Чингиз-Хан» и строя отчаянно огромные правительственные кварталы в столицах, лежащих посреди травянистого «ничто».
– Восток, – разглагольствовал ты, – в конце концов расхуярит и русских, впрочем, несколько раз он их уже расхуяривал, но они собирались, так как народ это выносливый, что твои тараканы, но, Боже ж ты мой, ведь он, восток, разъедает их изнутри, ведь они понятия не имеют, что с ним делать, и они дрожат над этим их востоком, словно толкиновский дракон, что охраняет свои сокровища, и по причине тех же сокровищ, как тот самый дракон, они сошли с ума, съехали с катушек, тронулись умом, превратились в орков, и им все мало. Так и нам же, Польше, тот восток прикончил уже две Речи Посполиты[162]. А все потому, что мы тоже поперлись на восток.
– Так ведь на восток нельзя не идти, ежели только есть возможность идти, – вмешался басом Ягелло, входя в круг света. Литвин, приличных даже размеров, усатый, в литовском кожухе, в огромной и тяжелой короне. – Поскольку восток всасывает. Правду ты глаголешь, что Литва на востоке расплылась, только ведь не было у нее выхода, она должна была туда идти, точно так же, как висящее на дереве яблоко просто обязано, в конце концов, упасть на землю. Ибо там – пустота, а пустота всасывает, втягивает, воистину – как земля притягивает. Ибо natura abhorret vacuum[163].
Владислав II Ягелло [164] на польской банкноте
– Ну и, – покачал печально головой Станислав Август Понятовский, – раздулись мы на том востоке, что твой воздушный пузырь, поскольку в той пустоте можно распространяться, сколько желаешь, но слишком мало смысла имели мы в себе, чтобы ту пустоту заполнять. И та пустота нас пожрала.
– Тебя, Станислав, она, похоже, пожрала, – сказал Ягелло. – Меня в это не мешай. Такой же из тебя Август[165], как из козьей шкуры хоругвь пехотная…
– Ты ж, мил'с'дарь, на том востоке хотя бы потрахался, – прибавил в адрес Понятовского Август Саксонец[166], толстяк с подбородком как у Джаббы Хатта.
– А ты весь смысл не в Речь Посполиту, но в собственный капшук набивал, – отрезал ему Станислав Август. – Да и ты, Ёгайла, так не цепляйся.
– А то что? – буркнул Ягелло.
– Потому что ты дырявый карман. Раз уж тебе рыцарство случай грюнвальдский выиграло, не нужно было всей войны псу под хвост пускать.
Ягклло фыркнул.
– И это ты будешь мне совет военный давать, цирюльник пудреный…
– По крайней мере, лично я дядю своего на смерть не давил[167], дикарь, – буркнул Станислав Август.
– Ты чего вякнул, сучонок? – взбесился Ягелло. Август делал вид, будто не слышит.
– Ну и так что! – после долгого раздумья рявкнул король Зигмунт. – Раз уж Польша на тот восток пошла, так ладно, нужно было там управлять. Лично я перенес столицу из этой закостеневшей Средней Европы туда, где хоть немного сквознячком продувает, и откуда получше видно. Это не я на восток перся, а Ягелло!
– Так теперь еще и ты, твоя милость ко мне приёбываешься! – словно тур заревел Ягелло и грозно склонился над мизерным Вазой.
– Да ничего я не приёбываюсь, – начал оправдываться Ваза, но прими, мил'с'дарь, во внимание, что я после ваших ягеллонских уний с Литвой-Буряковией страну унаследовал, так что взял я ее уже на восток сориентированную. А раз «А» сказали, нужно было и «Б» говорить, так мне чего делать было?!
– Да что вы там, мил'с'дари-господа, всякую херню там перемалываете?! – крикнул Валуа. – Для того столицу перенес, ведь оттуда до Швеции ближе, чтобы туды смыться, ежели чего, а не чтобы восток Речи Посполитой развивать!
– А вот ты, макака французская, лучше бы заткнулась! Что за наглость, – заглушили его воплями остальные короли. – В побегах ты, шут, разбираешься! Такой ведь позор для Речи Посполитой, что король сбежал[168]…
– Интерес мой в том был! – взвизгнул Валуа. – Потому-то и сбежал! Уже вижу, как бы вы в моей ситуации поступили. Но я хотел вернуться…
Тут начался сплошной бардак, один король на другого начал наскакивать и орать. Ты посчитал, что это самый подходящий момент прорваться к двери, и начал стрелять вслепую: отстрелил голову Ягелле (АММО: 10), выяснил, что патронов в револьверчике уже нет, а заряжать времени не было, к счастью, на стенах висела куча сабель, щитов, пик, копий; так что схватил первое попавшееся под руку, то была карабеля[169], сделал несколько пробных замахов – и пошел рубить по всей честной монаршей компашке, сплеча – по башке Зигмунту Августу, по зигмунтовской роже, Станиславу Лещинскому в лоб, и трах, и хрясь, и ёб, и ба-бах, и…
4. Вельзевул
…и тут загорелся свет, а ты стоял с карабелей в руке посреди гипсовых обломков. На полу валялись дешевые, кичевые, отлитые из гипса головы Ягеллы, Собеского и Корибута, Зигмунта Августа и Зигмунта Третьего; тела белые, разбитые на кусочки, тут рука со скипетром, там нога. Остальные королевские скульптуры еще стояли, разве что шатались. Все они выглядели так, словно их купили на распродаже в каком-то сетевом магазине стройматериалов.
Но Цезарий Жак, что стоял в двери, и в котором ты узнал пана Иеронима Лыцора, плакался над ними так, словно их создал своим резцом сам Фидий.
– Ах! – заламывал он руки. – Мои короли! Мои ваши величества! Мой сонм королей и повелителей Польши!
Из-за его спины в помещение втиснулись три збуйцержа. В идиотских шлемах и туниках, напяленных на куртки с капюшонами, они были похожи на скинхедов на бале-маскараде. Они подбежали к тебе, и один из них со сплющенным, похоже, сломанным носом, приложил тебе по башке так, что только джингл беллз, джингл беллз…
* * *
Шлеп, шлеп.
Ты открыл глаза.
По твоему лицу своей пухлой ручкой хлопал Цезарий Жак с усами, в котором ты распознал Лыцора.
Шлеп, шлеп.
– И что же это ты, сударь, натворил то, – вздохнул Лыцор. – Это ж ты, курва, мил'с'дарек, насрал, прошу прощения, на всю кучу. Ну ты, сударь, и насрал же.
И он поглядел на тебя прямо-таки опечаленно и нежно, после чего взорвался:
– Да я с твоей спины ремни прикажу нарезать! На кол тебя насажу, курва, туда-сюда и назад; колесом тебя, бестолковку, поломаю; сострадания и на грош не ожидай! Ой, лелю-полелю, герр готт!
А ты повел – признайся честно – довольно-таки перепугано, как для веджмина – взглядом по сторонам.
Королей-обманок, по счастью, уже не было. Но, так или иначе, лучше ситуация не сделалась. Ты сидел в автомобиле, на заднем сидении. По эмблеме на руле узнал, что это мерседес. Башка у тебя раскалывалась так, что хоть караул кричи. На лбу, и ты это прекрасно чувствовал, набухала здоровенная шишка. Ты пощупал карман, в котором был револьвер. Карман был пуст. А счастьем в несчастье было то, что вы ехали по Семерке, причем, на север. Так что, по крайней мере – теоретически, ты приближался к собственной цели.
С одной твоей стороны сидел Иероним Лыцор, взбешенный, как тысяча чертей. С другой стороны находился збуйцерж или какой-то там марчин-качок в дебильной каске на голове, старой такой мотоциклетной, типа «яйцо», выкрашенной серебрянкой и с приделанными по бокам маленькими рожками. Туника была в пятнах соуса, на первый взгляд: от хот-дога, горчица-кетчуп. А спереди сидело еще двое.
– И что это все вы так въелись, – поднял глаза горé Лыцор, – на тот мой Старопольский Укрепленный Замок. Все. Вся ваша, курва-мать, клика. Журналюги ежедневно приезжали – приказал гнать к чертовой матери. Мог бы и собаками потравить, но и пульку или дробью впиндюрить тоже, поскольку разрешение на винтарь, позвольте-ка, тоже имеется. Какие-то клоуны из организации чего-то-там-чего-то-там защиты общественного пространства. Снимки снимали, в этом своем Интернете размещали, и все на посмешище, ради издевки, лишь бы только унизить и с дерьмом смешать. Так я и подумать о таком не мог! Чтобы вот так! Чтобы ненависти столько! Чтобы огнем палить! А я же ведь только Польшу нашу, историю нашу почитать желаю! Предков наших! Тридицию! И вот чем тебе, говнюк, традиция мешала? Мешает она тебе, а? Ёбни-ка его, Мачек!
– Слушаюсь, пан Ирек!
И збуйцерж Мачек, не имея, правда, возможности хорошенько размахнуться, врезал тебе по щеке раскрытой ладонью. И даже особенно больно не было.
– Тех из задницы вылезших уродов в нысе сразу же полиция схватила, – рассказывал Лыцор. – А ладно, посидят, посидят, террористы, так как нашли в ихней нысе кучу динамиту всякого. И как только пожар занялся, так и мне ж позвонили. А я сразу же ехать выбрался; своих збуйцержов беру и еду. Еду – а там уже пожарники – молодцы, гасят, погасили, хотя весь фасад спаленный, мне уже говорят, что полиция за теми поехала, а тут – чу! – стреляет кто-то у меня в Замчище. Ну я молодцам: Мачек, Томек, Михал – а ну за мной! И вовнутрь забежали. А там… а такая вот неожиданность! А знаешь, Мачек, ёбни-ка его еще разок!
– Разрешите выполнять, пан Ирек.
Ты втиснул голову в плечи, так что Мачек на сей раз ударил тебя в висок.
– А ведь говорили мне люди на улице, что вас там не четверо, а пятеро было. Так на кой ты, баран, мне фигуры стрелял, а? Мало тебе было мне замок палить? Словно татарин какой! Ой, не отдам я тебя полиции, не отдам! А как тебя зовут-то, браток, а?
И вытаскивает, понимаешь, из собственного кармана твой бумажник, из бумажника – твое удостоверение личности, после чего открывает окно, склоняется к тебе с оскаленной рожей, «гы-гы-гы» говорит и выбрасывает твой бумажник в окно. А за окном все так же: закат все никак не уйдет, а ночь – наступить, все так же за окном оранжево-сине, Солнце за сосенками, за лесом, потому что как раз проезжаете ту самую стоянку, на которой всегда торчит ГАИ, а тут – раз! – и бумажника уже и нет.
– Эй-эй, – начал было ты, думая, это же сколько будет мороки с новыми правами, кредитными карточками, удостоверением, ведь его он тоже наверняка сейчас выкинет. – Мужи-и-ик!
– А ёбни его, Мачек. Как же ж тут тебя, ага, Павел Жмеёвич, Па…
И тут же обращает к тебе очень серьезный взгляд.
– ТОТ САМЫЙ Павел Жмеёвич?
– Какой? – спрашиваешь ты.
– Тот самый, что в Интернете пишет?
Дело же в том, что ты, чтобы совсем не сдуреть, помимо того, что редактируешь главную страницу портала Швятполь-дот-пээл, ведешь еще и собственную колоночку, в которой пишешь о Польше, о Центральной и Восточной Европе. Ну и так далее.
– Тот самый, который написал, что если бы немцы поляков толком германизировали, то те и не знали бы, что они – поляки, а если бы и узнали, то радовались, что их германизировали?
– Ну, – признался ты, – написал когда-то что-то в этом духе, но…
– Ёбни его Мачек, а потом я еще прибавлю! Ну вот, попался, голубчик! Ты чего, думал, у нас Интернет не читают? Что мы тут в провинции тупые и необразованные? Что в дебатах публичных участия не принимаем? Э, а вот тут, браток, ты ошибся. Ой, сейчас я с тобой подебатирую! Томек, а остановись-ка на минутку, отлить хочется, как ё-ка-лэ-мэ-нэ. Простудился я где-то, волчанку подцепил, ссу каждые пять минут, курва, а ведь говорила бабуся, как малым был: не садись, Ирусь, на холодном, подложи чего-нибудь, хоть газетку, а я молодой был, не слушал, дурной…
Мерседес остановился у обочины; Лыцор, сопя, вылез из машины и, раскорячившись, встал над канавой. Через мгновение ты услышал шум струи и глубокий вздох Лыцора.
Збуйцержи молчали.
Вообще-то говоря, сложно было, несмотря на, следует признать, нервную атмосферу, сохранить серьезную мину, когда рядом с тобой сидело трое парней, переодетых в збуйцержов, и когда парни эти, вдобавок, пытались выглядеть серьезно, да где там – грозно.
И они это, похоже, понимали. В автомобиле царило мрачное молчание, нарушаемое лишь гробовым журчанием мочи.
– Во сколько сегодня шабашим, как думаете? – неожиданно спросил вдруг Мачек, голосом вовсе даже не збуйцержским, но самым обычным, местечковым, точно таким, которым рэпят польские рэперы, которым разговаривают парни под магазином, то есть, таким, когда каждое предложение заканчивается связкой «курва, ты».
– А хрен его знает насчет сегодня, – ответил Томек. – До сколька прикажет сидеть.
Снова тишина.
– А на меня матушка так взбеленилась, что на работу надо идти, что я ебу, – снова сказал Мачек. – Первого, курва, ноября.
– Пускай еще радуется, что у тебя есть работа, – вмешался тот третий, который до сих пор не отзывался, то есть Михал. – И ведь, курва, не в Ошоне[170] в Мехове. А что, разве ты не был на кладбище перед тем, как Ирек позвонил, что надо ехать?
– Не был, – отвечал Мачек. – Сегодня я у Ирека с утра дежурю.
– А… – сказал Томек. – Тогда хуёво.
Снова тишина.
– А у меня однажды дежурство прямиком в сочельник случилось, – прибавил Томек.
– Хуёво, – сказал Мачек.
– Хуёво, – раздалось со стороны Михала.
– Хуёво, – не выдержал и ты. И тут же получил кулаком по макушке.
– А тебя, хуй моржовый, кто спрашивал, – грозное стрекотание заполнило внутреннюю часть мерседеса, стрекотали все трое, – ну, щас я тебя ёбну, приложу от всего сердца, ты, курва, ты…
И никакие суперведжминские способности включаться никак не желали. Наоборот, ты чувствовал ужасную похмелюгу и был как тряпка.
Двери в салон открылись, стрекотание тут же затихло. Збуйцержи тут же вернулись на свои места и застыли в своем предыдущем безразличии.
– Пока я отливал, то так себе подумал, – сказал тебе Лыцор, всовываясь в мерседес и вытирая ладони о брюки, – что дам тебе шанс. Вот убедишь меня, что написанное тобой правда, и я тебя отпущу. Потому что мне, прям, интересно, это что ж такое в голове иметь нужно, чтобы такое писать. Ну ведь как такое можно, курва, написать! Что, если бы моего, понимаешь, деда, германизировали – онемечили, так я бы, курва, радовался! Мой дед, мил'с'дарь, в легионах Пилсудского был! А отец партизанил! А я в «Солидарности» состоял!
«Ого!» – подумал ты.
– Это довольно просто, – сказал ты. – Вот пана фамилия, к примеру, Лыцор. Или я ошибаюсь?
– Да нет, с чего же! – устыдился тот. Збуйцержи почувствовали обязанность загоготать.
– Лыцор, – горячо комбинировал ты, – это ничто иное, как украинское слово «лыцар», то есть – рыцарь. Шляхтич. – Ты быстро глянул на Лыцора. На его лице, как пишут в книгах, рисовалось изумление. Смешанное с ужасом.
– Рыцарь, пан говорит, – задумчиво произнес он. – Русский рыцарь. Но, что ни говори, рыцарь. Это как? Лыцар?
– Лыцар. Делаем из всего этого вывод, пан Иероним… Да, при случае, шляхта не применяет одновременно и уменьшительную форму, и форму «вы, пан»; то есть, либо «пан Иероним», или, после брудершафта, попросту: «Ирек». Из всего этого, пан Иероним, делаем вывод, что ваши дворянские, украинские предки когда-то в прошлом дали себя полонизировать. Я ошибаюсь?
– Хмм, – буркнул тот. – Ну-ну?
– Ну, – сказал ты. – Тогда я спрошу: а что? Чувствуете ли вы лишенным собственной украинскости? Вы несчастны по причине того, что были лишены этого тождества?
– Ну, не сильно.
– Вы чувствуете себя довольным собственной польскостью?
– А как же еще!
– Тогда представьте себе теперь аналогичную ситуацию, которая случается с поляком, который онемечивается по тем же самым причинам, по которым когда-то полонизировался ваш предок. В результате самого обычного осмоса, функционирования в данной государственной реальности, например. Вы можете себе представить такое?
– Ну… – закрыл он глаза. – Да.
– Вот именно это я в виду и имел.
Лыцор открыл глаза. Потом рот. Потом рот закрыл.
– Прихуярить ему, пан Ир… пан Иероним? – спросил Мачек.
– Замолчи, хам! – рявкнул на него Лыцор, а Мачек моментально обиделся и уставил свой возвышенно-оскорбленный взор в оконное стекло.
– А вот пан… – хозяин машины не очень-то мог выдавить то, что его так впечатлило. – …а пан тоже (он акцентировал это «тоже») шляхтич?
– Павел граф Жмеёвич, герба… хмм… Елита[171], – вдохновенно ковал железо ты. – Председатель, – тут ты посчитал, что пересолил, – ну ладно, заместитель председателя Польского Конгресса Аристократов, секция Гербовой Комиссии.
Лыцор сунул усы в рот и задумчиво чего-то бормотал.
– То есть, конкретно это Специалоьная Ячейка по Подтверждению Гербов и Признанию Дворянства, – добавил ты через какое-то время на всякий случай, если бы кто не понимал, что это такое: Гербовая Комиссия.
– Вот видишь ли, – обратился Лыцор к самому себе, взвешивая каждое слово. – Все внутри меня, понимаешь, протестует и кипит. Но я понимаю, что пан имеет в виду. Значит: если бы мне кто-то сказал, что я могу не быть поляком и этому радоваться, то у меня возникает охота по лбу дать.
Мачек вскинул сломанный нос кверху.
– Но вот если так оно поразмыслить…
Мы ехали молча. Збуйцерж Томек протянул руку, чтобы включить радиоприемник, но в тот же самый момент подумал, что, возможно, аккурат сейчас оно и не самое лучшее время, что каким-то образом он этим помешает деликатному состоянию задумчивости работодателя, и руку отвел. Потом, возможно, подумал: да какое там фиг деликатное состояние задумчивости, и вновь вытянул руку, но потом снова передумал.
– Ну ничего, – просопел Лыцор. – Слово сказано, а у меня слово дороже денег. А деньги, гы-гы, мне и так выплатят из страховки. Да и те типы из ныски мне дополнительную компенсацию заплатят. Так получается, мне как бы даже услугу оказали, потому как и так ремонт нужно было делать. О! А вот сейчас-то я выстрою! Еще крупнее, еще цветастей! А пана – пана я отпускаю. Я способен умные слова почтить! Даже если с ними и не согласен! Способен я спорить по-красивому! Пан свободен! – тут он разложил руки и даже был тронут собственным благородством, поскольку на глаза накатила слеза.
Ну а ты все так же сидел, сунутый между Лыцором и збуйцержом Мачеком, только совершенно свободный.
– А… – рискнул ты, – а мой бумажник?
Лыцор глянул на тебя непонимающим взглядом.
– Господи Иисусе, – ругнулся он. – А мил'с'дарь не помнит, где я его пану… того?
– Да, – ответил ты. – На стоянке, где всегда стоят гаишники.
* * *
Так что вы развернулись, вернулись на место, и Лыцор приказал збуйцержам искать. Теперь-то оскорблены были они все, но пошли, нашли и принесли тебе, не глядя в глаза. Лыцор отдал тебе удостоверение личности. Твой рюкзак, сообщил он, в багажнике лежит. «Никто не открывал», – заверил он. Даже пообещал револьвер отдать. Какое ему, по сути, дело, что по округе шастает вооруженный и накачанный наркотиками тип, поджигающий замки и стреляющий в королей. Но, говорил он при этом, у него имеется еще одно условие. Нужно, чтобы ты позволил себя упросить в гости на ужин к его брату, ксёндзу в Лыцорах. Все рано он сам собирался туда ехать, правда, перед тем планировал подъехать к дровяному сараю под домом и приказать збуйцержам хорошенько тебя избить. Но в данной ситуации – приглашает. И Голгофу покажет. Ибо, похвалился он, это я на Голгофу деньги дал.
Ну а ты посчитал, что не очень-то можешь отказать.
* * *
В Лыцорах вы свернули налево, и уже через пару секунд автомобиль подкатывал к подъезду у костёла.
Это был один из тех костёлов, выстроенных в девяностые годы, которые здорово припоминают реконструкцию вавилонских зиккуратов.
Збуйцержи попросили освободить их от обязанностей и отпустить по домам в связи с праздником. Похоже, настроение у Лыцора исправилось, потому что он отпустил всех, включая дежурящего Мачека. Збуйцержи тут же вытащили из карманов смятые пластиковые рекламные пакеты, сунули в них шлемы и туники, оставив лишь пояса с милицейскими дубинками, и пошли вдоль Семерки по родимым домам в деревне Лыцоры, ранее – Воля, помахивая белыми демократизаторами.
– Добро пожаловать, – сказал Лыцор и повел тебя за костёл. Там стоял дом приходского священника, выполненный в том же стиле, что и дом молитвы. Оштукатуренный, белый, в стиле девяностых годов, покрытый толью и металлическими листами. В коридорном окне ты заметил витраж со святым Себастьяном.
– Антони! – с порога кричал Лыцор. – Антони! Я гостя привез! Превосходный, хотя и спорный журналист, а вместе с тем председатель всей польской шляхты! По-ме-щик! По-ме-щик!
В дверях появился Лыцор номер два. Точно такой же. У него даже усы были. Только он сутану носил. А поверх сутаны – рыбацкую безрукавку. Первый раз в жизни, Павел, ты видел ксёндза с усами. Раньше тебе казалось, что у них какой-то принцип имеется, будто бы усов никак нельзя. Возможно, имелась какая-то там ватиканская энциклика, запрещающая ношение усов католическими священниками.
– О, тогда Бог в дом, Бог в дом, – делал приглашающие жесты ксёндз Лыцор. И вдруг за сердце схватился. – Ой! Чего-то сердце болит.
* * *
После долгих церемоний – во время которых Иероним Лыцор представлял Антони Лыцору свое сложное отношение к твоей личности и весьма сложную натуру ваших отношений («Что, правда? Правда, что Замчище сгорело? – хватался за грудь Антони. – Но ты застраховался, Ирек, застраховался? Bene, bene»), природу твоей работы («Читал, угу, читал вместе с Иеронимом, аккурат нам в глаза попало, так мы чуть не в шокусе были, видишь ли, пан, это же полякобойство, так мы автора и отметили») и твое предполагаемое происхождение («А вот это нам очень даже приятно, чем хата богата, чем богата») – и ты вошел в его дом. Нужно было разуваться, так ты ботинки снял, а братья пока советовались в сторонке, ежеминутно на тебя поглядывая.
Хотя снаружи дом и походил на кубик из девяностых годов, внутри ксёндз Антони поддерживал характер рустикальный и – можно прямо сказать – XIX-вековый. Мебель старая, тяжелая, картин со святыми – целая куча, обязательный Иоанн Павел II, но вот других римских пап как-то и не было, кресты повсюду, как ты отметил, стояли, и вообще много, очень много этих крестов, по стенам какие-то четки, их тоже было много. А между всем этим – календарь Пирелли, ибо – как сказал священник, перехватив твой взгляд, – сам он поклонник красоты.
– Сейчас прямо ужин будет, сейчас, сейчас, – сказал ксёндз Антони и в ладоши захлопал. – Калебасова! Калебасова! Просим на стол накрывать, прочим, просим. Ой! – схватился он за грудь. – Чегой-то сердце у меня болит.
* * *
Из кухни вышел мужик в халате, с крайне опечаленным выражением лица. Мужичок был невысоким, кудрявым, каким-то даже лохматым.
– Ща уже все будет, – сообщил Калебасова и вернулся в кухню. – Я же не могу растроиться, расчетвериться, распятериться… – через какое-то время прозвучало из-за двери.
– Наша Калебасова[172] – человек хороший, – сообщил Антони, – правда побурчать любит. Наливочки?
– А почему, – заинтересовался ты, – вы называете этого мужчину Калебасовой? А не Калебасом?
Оба Лыцора расхохотались.
– Калебасом он был когда-то, – сообщил Антони.
– Дык только на деревне все знают, что белье своей жены напяливает, как никто не видит, – дополнил сообщение Иероним.
– Как-то раз, – оскалился под обильными усами в улыбке ксёндз, – мой министрант[173] Калебаса засек, как тот курам пошел зерна давать, в самих, панимаш, бабских трусах, в лифчике на сиськах и в резиновых сапогах. Стоял, понимашь, словно Дора среди двора, и корм курям сыпал. Думал, чертяка, что никто не прижучит. А тут на тебе – министрант мой шел напрямки, за оградой, через луга, снял кино мобилкой и тут же помчался мне показать. Так мы тот фильм – ба-бах! – и в приходский Ютьюб, ибо мы, простите, уважаемый пан спорный журналист, приход современный, так что пущай пан спорный журналист ничего такого не думает. И на приходский Фейсбук. И, как Иисуса любим, в деревне так все весело сделалось, что пан и не поверил бы. Так старому Калебасу стыдобно сделалось, месяц на улице не показывался! Только я, – тут мина ксёндза Антони из веселой сразу же сделалась принципиальной, – на каждой службе им с амвона говорил, что для Калебаса имеется еще возврат в лоно церкви, грехов отпущение, только должен он ко мне прийти и исповедоваться. И что тут скажете? Пришел. Пришел ведь, грешник, а? – громким голосом обратился ксёндз в сторону кухни.
– А говорите себе, говорите, – послышалось из кухни. – На здоровьице! Лишь бы только про вас никто потом ничего не говорил!
– Ну а я, силой данной Господоммоим-Богоммоим и святейшими таинствами, грехи ему отпустил. Но, – поднял палец ксёндз Антони, – во вечную память случившегося, и чтобы никогда он уже на дорогу греха не вернулся, до дней последних его рекомендовал ему Калебасовой именоваться. Ну что, – потер он руки, – садимся уже!