Текст книги "Ничейная земля"
Автор книги: Збигнев Сафьян
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Он не переносил панибратства, развязного легионерского тона, который вваливался в кабинет вместе со старым товарищем по оружию, тот с порога светился радостью, упорно требовал подтверждения. Все эти «помнишь, браток?», «как же мы тогда» делали его сразу же недоступным и недоверчивым: зачем ему было вспоминать, ему, который знал все или почти все, находился там, где решалось не только будущее, но и прошлое. Ибо для него прошлое не было делом законченным, раз и навсегда определенным, данным как аксиома в математике. Оно также подвергалось изменениям и превращениям, а факт, который вчера существовал в памяти, на следующий день мог перестать существовать. Не быть зачеркнутым, а именно перестать существовать.
«Только без воспоминаний», – отрезал он. В тот раз было так же: Щенсный вошел в кабинет с багажом воспоминаний – о Кракове, конечно, о Розе и квартире на Хмельной. Он стоял на пороге большой карьеры и хотел представить себе как можно полнее, подтвердить верность общим идеалам, как будто это уже не было принято во внимание и тщательно взвешено, как будто в памяти Вацлава Яна не хранилось все о Теодоре Щенсном, или попросту о Щенсняке, сыне торговки с Малого Рынка, а потом офицере штаба Пятой армии, который все же…
Перед выборами он был специалистом по правым партиям. Смешно, что именно Щенсный нашел с ними общий язык. Вацлав слушал невнимательно и, пока Щенсный докладывал, размышлял над тем, как далеко заходят его связи с консервативными кругами, насколько они глубоки, какова атмосфера этих бесед, не хочет ли он что-нибудь скрыть, удастся ли ему уловить беспокойство в голосе Щенсного, нерешительность, слишком осторожные формулировки… Вацлав Ян помнит, что он был разочарован докладом Щенсного; впрочем, он всегда чувствовал разочарование, когда встречался с непониманием самых важных вещей, словно с мая 1926 года в Польше ничего не изменилось, словно можно продолжать «республиканить» и «партийничать», как это он обычно называл.
«Полный ералаш, – Щенсный злоупотреблял этим выражением, – в головах этих людей полный ералаш, никаких намеков на консолидацию. Нужно дать им программу, которую они смогут принять, тогда они пойдут с нами, возможно, попытаются как-то организоваться, и это их оттолкнет от эндеков…»
«Зачем», – сказал Ян. Не спросил. Сказал. И вообще, понимает ли Щенсный, что значит думать по-государственному? Нет, конечно, нет… Дать программу! Ведь это же ограничение, добровольно надетый намордник, исключающий консолидацию! Смешно и наивно!.. Не следует искать опоры ни слева, ни справа… Нужно покончить с подобными умственными категориями. Мы не для того влезаем в их организации или попросту в их среду, чтобы искать поддержки! Важно само существование объединяющего символа, представляющего собой идею польской государственности. А как этого добиться? Пытаясь найти программные компромиссы? Это уже тактические меры…
Он забыл о Щенсном, погрузившись в свои думы, видел окно кабинета и свет, проникающий через это окно, он тогда сказал: «Величие» – и сказал, что мы вырастаем из отрицания того, что прямо противоположно Величию, что мы соскребаем с себя грязь рабства, грязные следы зависимости, нищету, ничтожество, коррупцию и интриги. Разве этого мало? Мало честно мыслящему поляку? Программы, политические партии? Разве это не бесполезная попытка поторговаться с государством, попытка перенести в Независимость традиции борьбы с властью из-за мнимых нарушений гражданских свобод, как будто бы существует что-то более важное, чем Главная Идея. Понимает ли это Щенсный? Мы винтовкой отогнали их от власти, они нас ненавидят, потому что одиноки, потому что теряют почву под ногами… Пусть же в их головах царит «полный ералаш», пусть разрушаются их организации, пусть растет понимание их ничтожества, которое приведет к психологической готовности… к психологической готовности принять…
Небольшие народы не могут себе позволить быть расколотыми. Они должны надеяться и верить, а надежда и вера заменяет программы и обещания…
Так он тогда сказал. Помнит ли это Щенсный, понимает ли его сегодня? Понимал ли Щенсный механизм достижения власти и их функцию в этом механизме уже тогда, когда он, Вацлав Ян, еще действовал, а они были винтиками, пружинками, ведущими колесиками, но ведь они должны были заранее подготовить себя к той роли, которую им придется играть.
Он увидел перед собой Уяздовские аллеи, толпы людей на тротуарах, освещенные трамваи и снова остановился. А я, подумал он, я, Вацлав Ян, понимаю ли я по-настоящему этот механизм? Главное – действовать… Действовать, действовать… Он легонько постукивал ботинками в такт этих слов, ускоряя шаг. Ночь, ранняя весна… Все это и сейчас стоит перед его глазами. Им пришлось от границы идти полевой тропинкой через пласты снега и затопленные талой водой луга. С тяжелыми, нагруженными нелегальной литературой рюкзаками, голодные, промокшие, они считали километры, ориентируясь по часам. Щенсный, молодой, но менее выносливый, слабел, останавливался, отдыхал, пристраивая рюкзак на кусты, чтобы его не испачкать. Тогда Вацлав Ян взял его рюкзак – это было еще перед взрывом в Милянувке (дурацкая история при сборке бомбы, все произошло по его вине, просто он был недостаточно внимателен), правой рукой он еще владел, и все пальцы были на месте. Проклятый городок, где их ждал ужин, паспорта и возможность хотя бы несколько часов поспать, все не появлялся. Они рассчитали, что путь займет у них не более двух часов, а прошло уже почти три… Тропинка пропадала, шли полем, по пустому, чернеющему пространству, похожему на замерзшее дно лужи. Наконец они увидели городок, он появился неожиданно, длинная пустая улица одноэтажных домов, кое-где огоньки керосиновых фонарей, деревянные мостки вместо тротуаров. Свет был виден только в одном доме, там, за грязным оконным стеклом, у стола спал старый еврей. Они жадно посмотрели на диван, прикрытый одеялом, дошли до Рыночной площади, «их» улица находилась за костелом, они вошли в темный узкий коридор маленьких кирпичных домиков, в тусклом свете фонаря разглядели номер… Следующий дом. У следующего дома стоял жандарм, они увидели его еще до того, как он их заметил, и сразу же повернули обратно… Снова Рыночная площадь. Явка провалилась. Вацлав сбросил рюкзаки на мостовую, их окружала пустота, пустота домов, в которых давно уже были погашены все огни. Щенсный сел на деревянные ступеньки какого-то подъезда и сказал, что не встанет, пусть Вацлав идет один куда хочет, а он не может, ему не пройти шести километров до железнодорожной станции, у него нет сил вернуться… И в конце концов, все это коту под хвост, кому это нужно и зачем, они могут свою литературу бросить в грязь, оставить ее здесь, на лестнице этой старой развалюхи, – результат будет один и тот же. Да и какой же от них толк, занимаются только пустой болтовней…
Вацлав забросил рюкзаки за спину и пошел. Щенсный потащился за ним, прихрамывая, то и дело останавливаясь, и было видно, что через несколько минут… Вацлав Ян помнил все подробности той ночи, в одном он не был уверен, знал ли он уже в тот момент, когда Щенсный сказал: «Нет, ничего у меня не получится, я упаду», что необходимо что-то сделать, иначе им вместе не добраться до Варшавы? Вацлав завернул за костел, Щенсный шел сзади; ругаясь, они прошли несколько десятков метров и довольно неожиданно увидели перед собой одинокого жандарма. Трудно сказать, был ли это тот самый жандарм, что стоял перед их явкой, он шел медленно, походкой немного неуверенной и даже не посмотрел на них, когда они прошли мимо. Вацлав вырвал из кармана свой старый браунинг и выстрелил не целясь. Он мог его только ранить, впрочем, ему было все равно; жандарм падал на землю неохотно, даже без крика, опустился на колени, а потом стукнулся головой о мостовую… Щенсный застыл с открытым ртом… «Скорее, – сказал Вацлав, – скорее, на станцию…» И снова они бежали через поля, покрытые пластами снега, в молчании, потом всю дорогу до Варшавы ехали молча – и никогда на эту тему больше не разговаривали, только еще долго Вацлав замечал во взгляде Щенсного страх, неприязнь, а может быть, и восхищение.
Тогда, в двадцать седьмом, когда они сказали друг другу все, а вернее, когда Вацлав сказал все, что следовало, и Щенсный должен был уйти, он почему-то стоял посреди кабинета, медля, как в тот раз, в Кракове… Полковник спросил, что там у него еще, и услышал, что есть одно, личное, дело, собственно говоря, касающееся не Щенсного, а Розы. Роза хотела прийти сама попросить его, чтобы он их навестил, если может, если, конечно, у него есть время… Вацлав буркнул, что времени у него нет, чтобы Щенсный говорил без обиняков, а сам уже знал, о чем пойдет разговор. О Вельборском. Брат Розы, майор генерального штаба, сидел в тюрьме с июля прошлого года… «Впутали его, канальи, – объяснял Щенсный, – в эту несчастную аферу с противогазами… У него с ними нет ничего общего, никакой выгоды, человек он чистый, ты же его знаешь, подписал какую-то бумажку, а то, что во время майских событий был у Мальчевского… Комендант о таких вещах не помнит, сказал, что не помнит».
Оба, и Вацлав и Щенсный, знали все, и то, что каждый из них об этом знает, впрочем, Вацлав и не собирался этого отрицать: следствие шло по-идиотски, его следовало закончить, но закончить приговором… Он подумал о Розе. Роза никогда ничего не требовала; когда они вместе ехали от Бжозы и когда она впервые вошла в его квартиру, сказала только: «Как у тебя голо». Потом привыкла, даже полюбила его квартиру на аллее Шуха, звонила, никогда не приходила без телефонного звонка, никаких вопросов, просьб. Пухленькая, черная, с ней можно было отдохнуть даже тогда, когда уже все перегорело. Кого из них она любила? Догадывался ли Щенсный?
Этот ее брат появился неожиданно. Роза никогда не говорила о своих родственниках. Вацлав считал, что это комплекс, связанный с ее происхождением, какая-то особая щепетильность, он Розу понимал, потому что сам никогда не интересовался теми сплетнями, недомолвками, предположениями, которые ходили вокруг него. Только иногда кружилась голова, когда он думал о безумной возможности, которую старательно скрывал даже от самого себя…
Щенсный ждал. Вероятно, где-то рядом ждала и Роза, он мог бы ее увидеть, ему даже хотелось ее увидеть. И все же Вацлав сказал, что ничего сделать нельзя и если бы даже Вельборский был его родным братом, то все равно он был бы наказан, и Щенсный знал, что это правда. Не может быть компромиссов с Величием. И если существует какая-нибудь программа, генеральный принцип, то он должен быть основан именно на этом… Вацлав увидел лицо Розы так отчетливо, словно она только что прошла мимо. Он перешел Пенкную улицу и обратил внимание на то, что деревья в аллее пожелтели. А вот и их дом.
Горничная провела его в кабинет Щенсного. Роза не вышла, чтобы поздороваться, не появилась она и позже. Значит, Щенсный решил принять меня почти официально, подумал Вацлав, когда после братских объятий – раньше ему удавалось избегать подобного рода приветствий – наконец они сели в глубокие кресла у пустого круглого стола. На стене он увидел Его портрет и тут же вспомнил пасьянс, который никогда не выходил, руку, карты, брошенные на пустой стол, и себя. Та же самая горничная (Вацлав все время думал о Розе) принесла поднос, поставила рюмки, двигаясь почти бесшумно, он не слышал ее шагов и не слышал, как закрылись двери. Их всецело захватил подготовительный процесс, они старались его продлить, священнодействуя, словно вовсе не спешили начать разговор, разливали кофе и наполняли рюмки, выбирали сорт сигарет, которые лежали в деревянной резной коробке, и, конечно, надо было сказать какие-то слова, ведь они не говорили друг с другом довольно давно, если не считать официальных бесед вроде: «Ты хорошо выглядишь», «Я немного поседел», «Осень действует ужасно». Вацлав вежливо спросил о Розе и о дочери. Они недавно уехали в Париж, Роза любит Париж, впрочем… ты же знаешь, сколько времени остается на семью.
Они с интересом рассматривали друг друга с близкого расстояния, и ничто не ускользало от их настороженного внимания: как всегда, подвижные руки Щенсного, седина на висках Вацлава, мешки под глазами, обвисшая кожа на щеках. Оба, и Вацлав Ян и Щенсный, были людьми выдержанными, умели кружить вокруг да около, маневрировать и уходить в сторону, если какой-то вопрос казался слишком рискованным, но, с другой стороны, обоих очень интересовало, что хочет сказать собеседник, поэтому они с некоторым неудовольствием относились к этой предварительной и по сути ненужной церемонии.
Щенсный был известен своим умением захватывать партнера врасплох, создавать удобную позицию для начала разговора. Он был известен также и тем, что умел ловко вести беседу, это ему очень помогало в его дипломатической карьере. Он и сделал первый ход, попытавшись лишить Вацлава аргументов, которые ожидал услышать, а одновременно спасти себя от необходимости занимать оборонительную позицию. Щенсный не терпел обороны, любил атаковать. Еще держа рюмку, еще с улыбкой, относящейся к тем лично-семейным делам, о которых только что шла речь, он начал говорить о сейме и о своем трудном положении: «Ведь ты же знаешь, как я к тебе привязан».
Щенсный сказал:
– Меня не поставили в известность об этом решении. – Но для того, чтобы еще раз подчеркнуть свою личную обиду (это, действительно, причинило ему боль, ведь он ничем не заслужил того, что его, хотя и на короткий срок, исключили из числа самых доверенных лиц), он эти слова повторил дважды. – Когда наш старый господин из Замка распустил сейм и сенат, я подал просьбу об отставке. Не знаю, слышал ли ты об этом?
Вацлав Ян молчал, ему нравилось, что Щенсный первым начал разговор, и он считал, что исходные позиции теперь лучше у него, а не у Щенсного.
– По отношению к тебе я был лоялен, – вынужден был продолжать Щенсный.
– Спасибо, – буркнул Вацлав Ян. – Перед тобой извинились?
Он нашел подходящий тон: в том, что он сказал, не было иронии, во всяком случае, Вацлав ее не хотел, да и сочувствия тоже, только любопытство человека, временно стоящего в стороне.
– Трудно себе представить, – ответил Щенсный, – чтобы в теперешней ситуации я мог уйти. Пришлось взять обратно прошение об отставке, они меня убедили.
– Ах, так! – Вацлав Ян пытался пристроить рюмку среди чашек и блюдечек. Тотчас ловкий и услужливый Щенсный наполнил ее до краев. – А мотивы? – резко спросил полковник. Министр вопросительно посмотрел на него. – Тебе объяснили мотивы роспуска сейма?
– Разреши твою чашку, я налью еще. Кофе? Мы оба, дорогой мой, знаем эти мотивы.
– И все же скажи… – Полковнику удалось поставить Щенсного в довольно затруднительное положение. Ему придется несколько по-менторски объяснять Вацлаву Яну, выступить в роли комментатора. А может, ему это нравится?
– Ведь ты их знаешь, – повторил Щенсный. – Ты же сам не хотел раскола в нашем лагере. Помнишь, ты говорил мне об этом три года тому назад. А теперь, хотим мы этого или не хотим, это случилось.
– Я был все еще слишком опасен для них, да?
– Сам знаешь… Можно себе представить любую расстановку сил, конфигурации лучшие, худшие, вообще никакие. Существующая – определенно не самая совершенная, но не я ее выдумал, тебе известно, откуда она взялась, объяснять не надо. Но она есть. Есть, – повторил он, – и каждая попытка ее нарушить, подорвать стабилизацию может привести к опасным последствиям. Учитывая международное положение… особенно сейчас… И конечно, внутреннее. Достаточно только нарушить равновесие, как тут же будут приведены в движение левые силы и правые, главным образом, естественно, левые, и этими силами мы уже не сможем управлять.
– А сейчас управляем?
Щенсный как будто не слышал вопроса.
– Даже Вехеч и Пшемек отойдут от тебя. Даже они, хотя ты считаешь, что все еще держишь их в руках. Слишком уж сильным будет нажим, чтобы они остались тебе верны. Сейчас стабилизация очень важна для Польши, я думаю, что ты это понимаешь.
– Почему ты говорил именно о Вехече и Пшемеке? – спросил Вацлав Ян.
Слова Щенсного по-настоящему его обеспокоили. Он подумал о записке Юрыся и уже хотел было назвать его фамилию, бросить Щенсному обвинения в его смерти, но передумал.
До поры до времени.
В ответ министр только пожал плечами. Разве Вацлав Ян забыл о некоторых привилегиях и возможностях власти?
– Впрочем, – продолжал Щенсный, – зря я все это говорю. Ведь ты же не изменил своего мнения. А может, все же изменил?
Они смотрели друг на друга, на пустые чашки и рюмки, теперь уже ненужные, которые вносили беспокойство на металлической поверхности низкого столика. Вацлав Ян молчал.
– Изменил, изменил, – повторил Щенсный со вздохом.
И это был уже не вопрос, а утверждение.
Полковник пожал плечами. Неужели Щенсный еще не понял? Теперь он, Вацлав Ян, будет говорить.
Он знал, как необходима осторожность и что следует подбирать слова, но не думал уже о Щенсном; полностью погруженный в себя, он взвешивал это «сейчас» и «раньше», ибо в нем ничего не изменилось, и если он принял другое решение, то это произошло по необходимости, по вполне обоснованным причинам, которые его бывший товарищ и подчиненный должен был знать. Вацлав пальцами нащупал чашку и пододвинул ее на край стола, будто хотел одним легким щелчком сбросить на пол. Он начал говорить об иллюзорности тех моментов политического положения, которые Щенсный считал самыми важными.
– Единство? Стабилизация? Постоянство? Ерунда. Обман. Видимость единства. Мечты о стабилизации. Карикатура на постоянство. Страх и одиночество. Они повизгивают оттого, что боятся потерять свои посты. Подумай, Теодор (он впервые назвал его по имени), мы сейчас совершенно одни, нас никто не слышит… Что мы с собой сделали? Нет. Что вы сделали с Польшей? Я говорю «вы», но к тебе это отношения не имеет, ты ведь понимаешь… Загублена идея, которая лежала в основе нашей деятельности.
– Какая идея? – сухо прервал его Щенсный.
Вацлав как будто бы не слышал, но неожиданно начал говорить резко, быстро и взволнованно.
– Власть, которая потеряла все моральные и юридические основания, ибо вы не являетесь ни легальными наследниками, ни представителями народа. Такая власть не может существовать долго, не может принять никакого требующего смелости решения, стыдится себя, стыдится своего положения о выборах, хорошо, и моего тоже, но я не стыжусь, стыдится своих законов и того, что она должна держать людей за глотку. Министры этого правительства, люди высокого ранга, ругаются между собой и дома, среди близких, отрекаются от того, что делают на службе. Они бьют в барабаны величия и знают, что, кроме барабанов, у них ничего нет. Эти люди гадят в портки от страха перед левыми и боятся программы правых, но говорят про нее: «Пожалуй, подходит», чтобы хоть что-то иметь в руках, хоть какую-нибудь жалкую поддержку. Они роют друг другу яму и умирают от страха, как бы кому-нибудь действительно не перегрызть глотку. Все, что они предпринимают, вся их деятельность – это негатив его воли… Слышишь? Негатив.
Голос Щенсного звучал устало и тихо. Он тоже положил руки на стол, между чашками и рюмками.
– Круто берешь, – прошептал он. – Круто. А раньше? А раньше, – повторил он, – когда ты стоял с ним рядом?
– Ты тоже.
– Я тоже.
– Мы все делали искренне, – сказал Вацлав Ян. – И были способны принимать великие решения.
– Великие решения! Негатив его воли!.. Боже мой! – Щенсный даже не скрывал своего разочарования. – А ЦОП[28]28
Центральный промышленный округ, его строительство было начато в 1936 году с целью уменьшения безработицы в центральных воеводствах Польши, кроме того, имел оборонное значение (отдаленность от западной границы). Большинство объектов ЦОПа к началу второй мировой войны не было закончено.
[Закрыть]? А наши усилия по перестройке и перевооружению армии? Действительно, в каком-то смысле негатив его воли. Его «не позволю!».
– Я запрещаю тебе…
– Как всегда! Ведь мы одни, Вацлав. Ты говоришь: нет программы, видимость единства. А какое единство может быть настоящим? Его создают, вводят в повседневный язык, потому что оно необходимо… И все это – иллюзия. Хорошо, сначала иллюзия, а потом эта иллюзия влияет на действительность, становится реальностью.
– Не обманывай себя, Щенсный.
– Страх… – Щенсный сыпал сахар в пустую чашку. – Ты свободен от него? Всегда был от него свободен?
– Да.
Щенсный долго молчал и смотрел на Вацлава Яна, словно видел его впервые.
– Я тебе не верю, иначе ты не ушел бы в отставку три года назад.
– После его смерти мы не могли допустить раскола.
– А сейчас? Ты утверждаешь, что он тогда назначил тебя, что такова была его последняя воля…
– Я докажу это.
Лицо Щенсного искривилось, что могло сойти за улыбку.
– Какое значение имеют твои доказательства? Лучше скажи, что ты можешь предложить?
Вацлав Ян молчал.
– Какую программу?
– В мае ты не спрашивал о программе.
– Извини. Тогда было совсем другое дело.
– Итак?
Было видно, что Щенсный с нетерпением ждет ответа.
– Себя, – сказал Вацлав Ян. – Я бы предложил себя.
Щенсный долго пережевывал этот ответ.
– Понимаю, – сказал он наконец. – Только ты один можешь это сделать. Конечно, теоретически.
– Да, – подтвердил Вацлав Ян.
– Чисто теоретически, – повторил Щенсный.
– Если бы я когда-нибудь что-то решил, – Вацлав Ян говорил в пространство, обращаясь к портрету маршала, висящему немного в тени, к его неподвижному лицу и слегка прищуренным глазам, – так вот, если бы такое случилось, то я не сделал бы этого, не услышав твоего мнения и совета, а также…
– На меня не рассчитывай, – прервал его Щенсный. – На меня не… – Снова усталость и равнодушие появились на его лице. – Я не изменил свою точку зрения. Поэтому считаю любой маневр нежелательным: нет пространства, нет свободы передвижений.
– Я не говорю о маневре.
– Ладно, – неожиданно резко сказал министр. – Оставим это.
Вацлав Ян подумал, что Щенсный все же не хочет терять с ним контакта. Но ключа к нему не нашел.
– Понимаю, – продолжал дальше Щенсный, – роспуск сейма склонил тебя к такого рода теоретическим рассуждениям…
– Нет, – прервал его Вацлав Ян, и могло показаться, что он забыл о Щенсном, потерял охоту к этому разговору, хотя по-настоящему он еще и не начался. Полковник прикрыл глаза и замер.
Министр подождал какое-то время, а потом спросил:
– Так, значит, не роспуск сейма?
– Комендант, – пробормотал Вацлав Ян, не меняя позы, – Комендант предвидел, что пакт просуществует четыре года, но он, естественно, не мог предугадать, в какой ситуации мы окажемся через четыре года.
– Согласен с тобой, – чересчур поспешно подхватил Щенсный. – Он не мог предугадать…
Вацлав Ян посмотрел на него. Впечатление было такое, что полковник только что проснулся.
– Комендант считал, что это будет он или кто-то другой, кто сможет принять решение.
– Какое решение?
Полковник не дал прямого ответа на вопрос Щенсного.
– Гитлер уже требует, – сказал Вацлав. – Прошло как раз четыре года.
– Не Гитлер. Риббентроп. Откуда ты знаешь?
Теперь Вацлав мог себе позволить пожать плечами.
– Только четыре человека в стране посвящены в это дело, да? Ратиган тоже знает…
Щенсный обмяк, фамилия «Ратиган» была ключом к очень сложным замкам.
– Ты с ним говорил?
– Нет. – Лицо Яна осталось неподвижным. – Он пытался поговорить со мной. – Легким движением руки полковник пододвинул Щенсному рюмку. – Ты на них не рассчитывай.
– Я на них и не рассчитываю. И не поддаюсь панике. Гитлер блефует.
– Блефует, – повторил Вацлав Ян, словно взвешивая это слово и медленно его разгрызая.
– Двойной блеф, – продолжал Щенсный, – как бы одновременная игра в покер за двумя столиками. За одним – с высокой ставкой, которую, как следует полагать, никто не проверит, и со сравнительно небольшой суммой – за другим. Если мы готовы пойти на уступки, Гитлер кое-что мог бы получить, но его это мало интересует, поэтому он сам в игре с нами не участвует: не результат для него важен – Гитлер проверяет, как мы будем реагировать. От этого зависит его игра за большим столом.
– Это ничего не значит. Слова.
– Если мы будем, нервничая, искать дополнительные гарантии, ну хотя бы контактов с СССР, и покажем, что мы не уверены в себе, то, садясь за большую игру, он должен будет изменить курс по отношению к Польше. Тогда все может случиться…
– Что ты называешь большой игрой?
Неужели Щенсный не заметил, каким тоном был задан этот вопрос?
– Колонии и Балканы, и еще…
– Что это ты вдруг остановился?
– Франция, Вацлав. Ты же знаешь… Зюк говорил: «Польша вступит в войну последней». Разве ты забыл?
– Нет. Значит, Гитлер должен поверить в то, что мы в любой ситуации будем сидеть тихо? Так нужно это понимать?
– Тебе обязательно надо все упростить; впрочем, это только один из элементов. Необходимо сделать правильные выводы из трагедии Праги.
– А именно?
– Все произошло из-за непрочности чехословацкого государственного организма. И конечно, сыграла роль англо-французская купеческая готовность платить высокую цену за мир. Поэтому и не хватило искры к европейскому пожару. И все же… мы были на волосок от войны.
– В которую вступили бы последними?
– Возможно. Почему ты на это так косо смотришь? Мы – страна, ищущая собственную стратегию. Впрочем… дело не в этом. Действует неумолимая логика, вытекающая из стабильности, а именно из стабильности нынешней ситуации в Европе. Гитлер знает, что, напав на нас, он вызовет взрыв огромного радиуса действия. Россия переварила Мюнхен, но она не допустит захвата польских земель. Это для нее будет слишком опасно.
– Нас с Москвой не связывает никакой пакт.
– При чем тут пакт? Они должны поступать согласно собственным государственным интересам, это ведь логично.
– Они должны, а мы – нет…
– Логично, – прошептал Щенсный, и в его голосе появились нотки триумфа. – Впрочем…
– А удар по Франции?
Щенсный как бы отодвинул этот вопрос.
– Россия не двинется с места, – проворчал он. – И Гитлер об этом знает. И французы тоже знают. Именно поэтому мы нужны им больше, чем они нам. Ибо они вынуждены будут вступить в войну, если Германия нападет на Польшу, а мы не должны, если Гитлер вступит в войну с Францией. Ты понимаешь теперь: мы ничего не должны. Здесь, в Варшаве, – стукнул он ладонью по столу, – находится ключ ко всему… Поэтому-то Гитлер и хочет нас проверить. И поэтому мы не сделаем ни одного неверного шага. Ни одного.
– Ага, – сказал Вацлав Ян. – Прекрасно! Значит, мы можем рассчитывать и на тех, с кем мы заключили союз, и на тех, с кем мы не собираемся что-либо подписывать. С другой стороны, никто не может рассчитывать на нас…
– Снова ты упрощаешь…
– Зюк тоже любил упрощать.
– Мой дорогой, дело в том, что каждый должен играть теми картами, какие у него есть. Я ведь не сказал, что мы не выполним союзнический долг по отношению к Франции… Я сказал: мы не должны. И Гитлер на это рассчитывает. Только нападение на Польшу заставит выступить против Германии, в какой-то степени автоматически и неизбежно, независимо от любых пактов, ибо не пакты имеют решающее значение, а государственные интересы, и Запад, и Восток. Поэтому мы могли спокойно присоединить Заользье. Увеличение границы с Германией не имеет существенного значения, потому что для нашей безопасности решающими являются не предполагаемые военные действия, а европейская конфигурация…
Министр увлекся. Было видно, что то, о чем сейчас говорит Щенсный, он говорит редко, и, может быть, только Вацлаву Яну, перед которым когда-то исповедовался во всем, он хотел бы…
– Ты скажешь, что нас могут продать… Правильно, нас охотно продали бы и Лондон и Париж, но, понимаешь, сейчас они не в состоянии… Ибо кто захочет сам себе подписать приговор? Но подстрекать они нас будут… Им очень хочется: Гитлер наносит удар по Польше, а затем прет на восток. Вот откуда у нас эндецкая антинемецкая возня!
– Только ли эндецкая?
Щенсный, видимо, не слышал этих слов.
– Они попытаются, – продолжал он говорить дальше, – открыть нам путь к переговорам с Москвой или будут делать вид, что они этого хотят. Только зачем мне эти переговоры? Чтобы платить за то, что я могу получить даром? Подписывать векселя? Заключить пакт с Москвой – это значит сделать Польшу предметом торга между соседними государствами! Хуже! Поощрить коммунистов и все левые силы к выступлению против нас. А может, пустить большевиков в Польшу? Нет, дорогой мой… Гитлер отдает себе отчет в том, что в существовании Польши одинаково заинтересованы как Запад, так и Восток. Как воспримет Москва тот факт, что в Пинске, Барановичах, Ровно появятся немецкие танки? А Париж? Европа не может этого позволить, а Гитлер – не сумасшедший. Вот почему у него есть только один шанс – рассчитывать на наш нейтралитет и постараться проверить, будем ли мы его соблюдать. Отсюда: блеф и попытки шантажа.
Щенсный встал. Высокий, худой, немного сутулый, он склонился над Вацлавом Яном.
– Я спокоен, – сказал он. – Я спокоен. У меня есть карты, мне не нужно блефовать и не нужно спешить. Моя роль заключается в том, чтобы постоянно напоминать партнерам об их собственных интересах, о значении Польши для устойчивости положения в Европе.
Молчание Вацлава Яна затянулось. Полковник слушал Щенсного, подтверждалось то, что он давно знал сам; это были как будто бы его собственные слова, от которых он хотя и с большой неохотой, но вынужден был отказаться. Логика! Какую же чепуху нес Щенсный! В действительности происходит совсем не то, что наиболее вероятно и логично, решения руководителей, во всяком случае определенного рода руководителей, вовсе не должны соответствовать истинным интересам государства. Да и что это значит – интересы государства? Когда, через сколько лет можно проверить, было ли решение правильным или нет? В течение пяти, десяти, даже двадцати лет мы можем считать, что великий человек поступал правильно, а через пятьдесят лет окажется, что его поступки, его уже почти забытое правление, привели к страшным бедствиям. Даже самая длинная партия в шахматы имеет конец, и без труда можно определить, что, например, взятие коня, к которому вначале относишься как к успеху, как к предзнаменованию победы, стало причиной поражения. Но в этой партии партнеры даже после мата не встают из-за столика, на шахматной доске появляются все новые и новые фигуры, воскресают кони, пешки, ладьи, а тот, кто загнал в угол короля, не знает, что он попал в ловушку, что его сыновья или правнуки скажут: «Зачем ты тогда выиграл?» Значит ли это, что не следует объявлять мат? Не будем преувеличивать, предвидеть здесь невозможно. Но если из двух играющих один раздумывает над тем, что будет, если его король сдастся, а второй просто хочет поставить мат – кто из них руководствуется истинными интересами?
Вацлав Ян снова почувствовал беспокойство, которое иногда преследовало его по ночам, в полусне, он поднял руку, чтобы прикрыть ею глаза, как он обычно делал, когда бессознательно пытался заслониться от этого лица, от его неожиданной близости, когда-то такой желанной. Зюк боялся! И как он не похож на свой портрет. Только страх, перекашивающий губы и глаза, глаза, которые он не видел, как будто их прикрывала узкая черная повязка.