Текст книги "Ничейная земля"
Автор книги: Збигнев Сафьян
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– Поэтому ваша дружба и оборвалась?
Она пожимает плечами.
– И вы встречались все реже и реже… Он просил, хотел с вами встретиться, а вы отказывались, правда?
Снова пришлось ждать ответа.
– В последнее время он не стремился к встречам.
– Что значит: в последнее время?
– В последние несколько месяцев. Я звонила в газету, а он отвечал, что у него нет времени, что ему придется уехать… В октябре он у меня был только раз.
– Но ведь это же вы от него отказались!
Она снова пожимает плечами.
– Ах, вы ничего не понимаете! Я ничего подобного не говорила. Я сказала только, что стала с ним реже встречаться. А потом познакомилась с Эдвардом.
– Интересовала ли Юрыся ваша работа у Ратигана?
– Моя работа? – повторила она.
Завиша почувствовал на себе ее внимательный взгляд.
– Пожалуй, да. Немного. Его интересовал Ратиган. Впрочем, он всех интересует, а журналистов особенно. Станислав ведь был журналистом.
– Как проявлялся его интерес? Бывал ли он у вас на работе?
– Два или три раза… Но я никак не могу понять, какую связь имеют эти вещи…
– Когда-нибудь я вам объясню.
– Станислав был слишком любопытен. Я этого не любила… Он рылся в моих письмах, даже в секретариате вел себя как дома. Я не разрешала ему приходить.
– Знал ли Ратиган о вашей дружбе? Вспоминали ли вы когда-нибудь, разумеется перед убийством, о Юрысе, называли ли его фамилию?
– Конечно, пан ротмистр… Я моему шефу многим обязана, а он ко мне относится почти как к дочери.
– Как к дочери! – повторил Завиша.
– Ирония здесь ни к чему.
– И что же Ратиган сказал о Юрысе?
– Он его не знал и никогда о нем не слышал. Советовал мне быть осторожной. Он не любил журналистов.
– Вы уверены, что Ратиган никогда не слышал о Юрысе?
– Господин Ратиган – прекрасный человек и всегда говорит правду. Примите это к сведению, пан ротмистр.
– А он знал о том, что Юрысь приходит к вам в секретариат?
– Знал, и это ему не нравилось. Впрочем, его можно понять…
– Да. А о Зденеке вы тоже шефу говорили? Видно, он выполнял у вас роль исповедника?
– Нет, пан ротмистр. Друга. Не знаю, к чему вы клоните, но, простите меня, ваши вопросы не только нетактичны, но и не имеют отношения к делу. Следователь прекрасно понимал, что моя работа и мои отношения с Ратиганом не имеют никакого значения для следствия.
– Следователь показал себя необыкновенно прозорливым человеком. Но, если позволите, вернемся к Зденеку. От кого он узнал о существовании Юрыся?
– От меня, конечно.
– Почему вы ему сказали?
– У меня нет тайн. Все равно кто-нибудь насплетничал бы… что я иногда встречалась с паном Станиславом…
– Зденек был ревнив?
– Вы считаете, что меня нельзя ревновать?
– Вам это нравилось?
– Вы женаты?
– Нет.
– Поэтому-то так тяжело с вами говорить. Зденек мне несколько раз устраивал скандалы, да к тому же без всякого повода и смысла. Он ревновал меня ко всем. Даже к Ратигану.
– Вы об этом сказали следователю?
Поколебавшись, Витынская ответила:
– Ну, не… не такими словами.
– Ага. Выходит, следователь должен быть вами доволен. Правда ли, что Зденек искал Юрыся в редакции газеты?
– Я ничего об этом не знаю.
– Расскажите мне поподробнее о Зденеке. Что он за человек? Ведь вы собирались выйти за него замуж.
– Планы довольно неопределенные… Эдек очень способный, энергичный… Инженер Вежхоловский, у которого он работал, предрекал ему блестящее будущее. Он говорил: «Один из тех, кто может совершить переворот в архитектуре». Пан Ратиган был даже готов помочь ему закончить учебу… Но Эдек просто одержимый… – Она сказала это тихо, со злостью, почти с ненавистью.
– Чем?
– Скорее, кем. Есть у него друг по фамилии Крудель. Я ему сказала: «Выбирай – я или он». А Эдек ответил: «И он, и ты».
– Этот Крудель – коммунист?
– Да. Злой дух Эдека. Я знаю, что он советовал ему порвать со мной.
– Можно сказать, что вы с Круделем вели борьбу за душу этого парня?
– И я выиграла или была уже на пороге победы.
– Интересно.
– Я знаю, как это бывает; моя мать проиграла. Она вышла замуж за человека, который до конца жизни большую часть времени провел, скрываясь от полиции или в тюрьмах. Помню похороны моего отца – красные флага на кладбище и пустая сумка матери. Тогда я сказала себе: «Нужно уметь жить, а не умирать».
Завиша усмехнулся. Только теперь он начал ее понимать.
– И вы научились жить, – сказал он. – Прекрасно. Но вернемся к Зденеку. Вы его любите?
– Вы слишком часто повторяетесь, пан ротмистр, вы уже задавали этот вопрос. Давайте лучше поговорим о фактах.
– Хорошо. Требовал ли он, чтобы вы окончательно порвали с Юрысем?
– Да. К тому же он о Юрысе сказал, что за километр видно, что это шпик. Нехорошо сказал.
– Грозил?
– Нет.
– А в тот день…. Мне все равно, что вы сказали следователю… Как было в действительности?
– Я не договаривалась с Эдвардом, и его у меня не было.
– А Юрысь?
– Не подавал признаков жизни уже много дней, а без звонка он никогда не приходил… В последнее время мы чаще всего встречались в городе.
– Когда вы узнали, что его убили?
– Когда пришла полиция. Вам это кажется невероятным? Конечно, я слышала, что кого-то ударили ножом в подворотне, все сплетницы в доме только об этом и говорили, но мне и в голову не приходило…
– А Зденек?
– Я встретила его на следующий день; он был спокойный, такой, как всегда, о Юрысе мы не говорили. Может, еще чаю?
– Спасибо. Я восхищен вами.
– Очень приятно. Чем я заслужила?
– Приходит полиция и говорит вам о смерти вашего приятеля… А вы совершенно спокойны, никакой истерики, ни одной слезинки, несколько банальных и не очень искренних слов… Хотя вы говорите, что ничего не знали раньше…
– Я умею владеть собой.
– А перед приходом полиции вы не звонили в «Завтра Речи Посполитой»?
– Так получилось, что не звонила. Я была очень занята.
– Ратиган тоже не вспоминал об убийстве Юрыся?
– А откуда же он мог знать! Я ему об этом через несколько дней сказала.
– А как он реагировал?
– Ратиган? – Снова Витынская внимательно смотрит на Завишу. – Вы все время в своих вопросах возвращаетесь к Ратигану. Естественно, смерть Юрыся его интересовала постольку, поскольку она касалась меня.
– Он высказал какую-нибудь догадку?
– Простите, но это действительно не имеет значения. Могу только сказать, что сразу, еще до того, как меня вызвали к следователю, он предостерегал меня, сказал, что на Зденека может пасть подозрение.
– Какая дальновидность! А что вы ему ответили?
– Что этого быть не может… А он – что я недооцениваю себя. По его мнению, я отношусь к тем женщинам, ради которых мужчины готовы даже на убийство.
– Теперь я восхищен Ратиганом, – сказал Завиша. – Но давайте вернемся еще к двадцать восьмому октября. Вы в тот вечер не выходили из дому?
– Нет. Печатала на машинке.
– А почему не на работе?
Какое-то время он ждал ответа.
– Материал не был еще готов, когда я ушла на обед. Шеф обещал мне его прислать. И шофер привез около шести часов.
– А потом приехал за напечатанным около десяти, так?
– Шеф дважды звонил… – Поколебавшись, она добавила: – А за рукописью, собственно говоря, приехал пан Воляк.
– Кто это такой?
– Доверенное лицо… Что-то вроде личного секретаря.
– А также охрана шефа, правда? Вы сообщили его фамилию следователю?
Молчание.
– Не сообщили? Почему?
– Я сказала: шофер. Если следователь обратится к пану Ратигану…
– Но почему?
– Шеф не любит, когда упоминают фамилию Воляка. Впрочем, должен был приехать шофер, но Воляк его заменил. Вы понимаете, он немного за мной ухаживал.
– Предположим, что понимаю. Воляк долго сидел у вас?
– Может, десять, может, пятнадцать минут, а возможно, немного больше. Пожалуй, больше… Но он вышел перед тем, как это случилось.
– Откуда вы знаете?
– Очень просто: если бы он вышел позже, то должен был наткнуться на полицию, увидел бы тело Юрыся и наверняка рассказал бы об этом шефу…
Завиша довольно долго молчал. Нет, он никак не мог ее раскусить. Делает вид или…
– А вы потом с этим Воляком не говорили? – спросил он.
– Нет. Шеф послал его в Лондон. Я больше с ним не говорила.
Завиша встал и начал тяжело ходить по комнате. Ошибка следователя, если слово «ошибка» имело тут какой-нибудь смысл, снова показалась ему слишком простой, слишком наивной. Ведь Ротоловская сообщала в своих показаниях: «Сначала из ворот вышел человек в кепке (то есть Зденек), потом черный автомобиль уехал». Значит, если «человеком в кепке» был действительно Зденек, что с самого начала вызывало сомнение, то этот Воляк должен был первым наткнуться в подворотне на тело Юрыся. Воляк уже в Лондоне, а Кшемек даже не пытался допросить шофера Ратигана и установить, кто приехал на черном лимузине.
– Как вы считаете, если не к вам, то к кому Юрысь мог прийти в ваш дом?
Витынская пожала плечами.
– Может быть, к Ольчаку? Ведь они были знакомы.
Завиша склонился над ней, опираясь руками о спинку стула.
– И что? – спросил он. – И, зная все это, вы ни слова не сказали следователю?
– Я ничего не знаю, – прошептала она. – Вы ошибаетесь. Я не понимаю, о чем вы говорите…
Приходить с докладом к Вацлаву Яну было событием, которое запоминалось надолго. Он слушал, изредка только прерывая; а если после окончания доклада говорил «спасибо», это значило – хорошо, если говорил «спасибо» и задавал два вопроса – это означало, что он очень доволен, если же молчал, погрузившись в себя, а потом коротко объявлял о своем решении, каждый из его подчиненных знал, что теперь в течение длительного времени он полковника не увидит. Вероятнее всего, содержащаяся в докладе информация была или ненужной, или такой, которую Вацлав Ян неохотно принимал к сведению. Ибо полковник не все хотел знать и требовал, чтобы его подчиненные умели предвидеть, о чем в данный момент его не следует информировать.
Завиша, который неоднократно приходил с докладами к полковнику, знал эти принципы наизусть и сейчас, хотя их и не связывали какие-то формальные служебные отношения, не мог побороть страх из-за того, что поступает не по правилам, установленным Вацлавом Яном. Он чувствовал, что говорит слишком много и что – а это также порицалось – не может исключить из своего рассказа себя, что, представляя факты и избегая выводов, он ждет оценки Вацлава Яна с таким нетерпением, будто дело касалось лично его, Завиши, а не великих и неведомых замыслов полковника. Ротмистр представил письмо Юрыся, которое Вацлав Ян внимательно прочитал (это вовсе не означало, что он читает его впервые), доложил о разговорах, которые он провел, а также позволил себе обратить внимание на опасность, возникающую из-за недооценки или просто сокрытия Вторым отделом информации, содержащейся в рапортах погибшего капитана запаса. Несколько раз упоминалась фамилия Ратигана, вероятнее всего агента абвера. Невиновность Зденека казалась Завише, хотя он и избегал делать выводы, довольно бесспорной. Ротмистр доложил полковнику, что молодому Фидзинскому, который с ним сотрудничает, он поручил расспросить некоего Круделя, подтвердившего якобы сомнительное алиби Зденека. Только одно он утаил от полковника – ибо даже о векселях Ольчака донес – фамилию Ванды.
Потом Завиша ждал. Он мог вдоволь наглядеться на профиль Вацлава Яна, не тронутый временем, всегда один и тот же – в жизни, на портретах и в альбоме «Пилсудский и пилсудчики». Он ждал в тишине, которая казалась абсолютной. Ждал сосредоточенно, поскольку то, что сейчас должен был сказать полковник, ему казалось необыкновенно важным. Мыслями Завиша возвращался к юношеским годам и, как прежде, когда он шел в штаб-квартиру Вацлава Яна, которая находилась на Старом Рынке, со своим другом, Болеком Бобруком, погибшим потом в боях за Сосновец, повторял: «Давайте будем чисты, чисты в том, что придет, чисты в мыслях и в поступках, в замыслах, в борьбе и в желаниях».
Но что могло сейчас означать это слово для старого бывалого легионера, почему оно вернулось, осело в памяти, почему его нельзя отбросить или высмеять? «Все, что я делаю, я делаю с мыслью о Польше», – говорил Вацлав Ян. Кто посмел бы в этом усомниться? Если с мыслью о Польше нужно было убивать, я убивал, если с мыслью о Польше приходилось участвовать в различных интригах, которые тогда, на Старом Рынке, и представить себе было невозможно, я участвовал. Сомневался ли я в чистоте цели? Неужели «мысль о Польше» неожиданно стала (когда?) слишком далекой, почти недосягаемой, как заклинание, от которого остались лишь слова? Я ничего уже не смогу оправдать, если буду повторять одни заклинания.
Я, Завиша-Поддембский, как проигравшийся в пух и в прах игрок в покер, сажусь снова за карты, не имея в карманах ни одной фишки. Я не могу допустить, чтобы меня кто-то проверял, проверить себя я могу только сам.
Проверить? Или, скорее, отойти в сторону, как того хочет полковник, подавить себя, сломить, перестать слушать и видеть, а только верить? Мысль о Польше – это мысль Вацлава Яна! Мысль о Польше содержится в словах приказа, ее можно воплотить в жизнь, четко выполняя его. А я? В таком случае я чист, ибо только слушаю, выполняю, верю.
Нет, я с этим не согласен.
Когда травили Александра, я сказал «нет». «Нет» является мерилом чистоты. Человек заявляет о себе тогда, когда говорит «нет». Говорит «нет» с мыслью о Польше.
Я могу теперь ждать решения Вацлава Яна, чтобы услышать то, что сам сказал бы на его месте. Речь идет о большом и в то же время о мелком и несущественном деле. Все дела такие: большие, если они оказываются картой в игре, маленькие, если их свести до размеров человеческой судьбы. Вацлав Ян может сыграть этой картой, но он не бросит ее на стол, на зеленый столик, за которым сидят старые товарищи по легиону – Рыдз, Бек, Наперала, до тех пор, пока не напомнит им о судьбе некоего Зденека и о необходимости покарать убийц. Никакие заклятия не оправдают…
Я смешон? Да. Какое тебе дело до Зденека? Выпьешь пару рюмок и забудешь. Нет, я не согласен. Пришло время испытаний, но я испытываю не себя, а Вацлава Яна. Что за смелость! Что за отвага! Не Александр ли научил тебя цинизму?
А если бы здесь сидел Комендант? Сгорбленная спина, левая рука, почти женская, бросает на стол карты для пасьянса, правая, мужская, нехотя собирает их со стола. Хватило бы у тебя смелости представить себе такое? Только представить? Уже одно сознание того, что может возникнуть такая мысль, лишало тебя прошлого, оставляя нагим в мире, в котором такая нагота даже на долю секунды просто непозволительна.
Я вышел из Него, следовательно, чувствую, как Он, только Он чувствует глубже, совершеннее и воплощает в слове, в действии то, что я сумел увидеть смутно и издалека. А как это воплощается – его дело, его забота.
Завиша ждал. Вацлав Ян аккуратно сложил письмо Юрыся (завещание, а может, просто донос), сунул бумагу в карман и, не меняя позы, то есть продолжая показывать свой профиль, сказал:
– Этим мы не воспользуемся. Это уже не имеет значения.
Завиша Поддембский с трудом встал со стула, не видя даже лица полковника, ничего, только светлое пятно. Вацлав Ян, не удостоив его взглядом, приказал:
– Пока не уходи.
Значит, нужно было снова послушно сесть.
9
Можно предположить, что Вацлав Ян, после того как выслушал отчет Завиши, а потом хранил молчание, значительно более продолжительное, чем обычно, перед тем как принять решение, заметил нетерпение ротмистра; он не любил, когда его подчиненные – а полковник все еще считал их своими подчиненными – проявляли беспокойство или возбуждение, ибо это означало, что подчиненный ждет не заключения своего начальника (каким бы оно ни было, он должен послушно его принять и быть готовым выполнить), а чего-то конкретного, какого-то им самим придуманного решения вопроса, а это не входило ни в его задачу, ни в компетенцию. Завиша не спускал с него глаз, Завиша смотрел на него с подозрительным вниманием и с назойливостью, чего, быть может, когда-то Вацлав Ян и не соизволил бы заметить, а что сейчас все же беспокоило и даже раздражало его.
Дело в том, что уже в течение нескольких недель он постоянно чувствовал себя, как во время приема по случаю шестидесятилетия Сосны-Оленцкого, одиноким, но за которым внимательно наблюдают. Как будто за ним непрестанно следили сотни внимательных глаз. На улице, во время немногочисленных встреч со старыми товарищами по оружию, у Эльжбеты в ее плотно закрытой комнате, а также когда он шел один по лестнице и неожиданно останавливался, прислушиваясь к шагам за собой, уверенный в том, что они затихают в тот момент, когда он, затаив дыхание, стоял. Это немного напоминало ему старые времена в Лодзи, где он под чужой фамилией работал каменщиком на строительстве дома Лесселя. Однако тогда Вацлав с первого взгляда узнавал шпиков, прекрасно знал, на что они способны, а в квартире Витека на Балутах он чувствовал себя в безопасности. Мог не бояться ни слежки, потому что за ним следить не могли, ни подслушивания, ибо после тщательной проверки оказалось, что и это ему не грозит. Теперь же, смеясь над самим собой, он чувствовал себя так, будто наблюдатели записывали даже не сказанные им слова, будто он жил на открытой сцене и должен был взвешивать каждый свой жест. Даже тогда, вечером 6 ноября – в тот день шел дождь и с востока дул сильный осенний ветер, – когда он получил первое сообщение о результатах выборов в сейм. Вацлава Яна охватило горькое чувство разочарования, он положил телефонную трубку, и вдруг ему показалось, он был почти уверен в том, что на него смотрят, что этот момент тоже будет где-то отмечен и зафиксирован. Будучи совершенно один в квартире, потому что отпустил экономку и не позволил прийти Эльжбете, Вацлав сел за письменный стол, соответствующим образом установил свет, как будто кто-то смотрел на него со стороны окна, открыл пятый том сочинений Коменданта и задержал взгляд на какой-то странице, ничего не видя, не пытаясь читать, ибо знал, что не сможет понять ни одной фразы. Я играю перед пустым зрительным залом, подумал Вацлав, играю только для себя, и его охватил страх, может быть даже не страх, а беспокойство, смешанное с удивлением. «Мы как два старых неутомимых коня», – вспомнил он посвящение, но Коменданта уже нет, а он как выпряженная, выпущенная на свободу кляча – еще делает вид, что тянет, еще напрягает мышцы, хотя все это давно не имеет смысла.
Он погасил свет, но ему казалось, что и в темноте его видят, а уверенность, что так оно и есть, не покидала его ни на минуту, она усиливалась, росла в невыносимой ночной тишине, как в тот раз, когда он шел вдоль зеркальных стен и видел одиноких Вацлавов Янов, на которых смотрели толпы людей во фраках.
Вацлав Ян лежал в кровати и не спал, мучительно ощущая собственное тело. Он касался живота, находил продолговатые складки, пальцы утопали в жировых отложениях, осторожно опускались ниже, и Вацлав думал о себе с неприязнью, думал о том, как бы он выглядел, если бы сейчас зажгли свет. И еще он видел себя в мундире, затянутом ремнем, при всем параде, при орденах, когда вместе с Комендантом поднимался по лестнице костела Святого Александра и слышал шепот: «А с ним Вацлав Ян».
Если Эльжбеты не было рядом, он не мог заснуть, и начинал бояться ночей без нее, считал их, помнил каждую, словно и в самом деле их кто-то брал на заметку.
Это чувство, которое Вацлав Ян в конце концов назвал «наблюдаемым одиночеством», усилилось после встречи с Мохом, а вернее, после того вечера, который он потом провел в одиночестве, мучимый болезненными видениями, кошмаром в полусне, но настолько реальным, что его трудно было забыть.
Известно, что Красный Мох имеет склонность к истерии, но в тот раз превзошел самого себя. Он произнес речь, в которой сообщил Вацлаву Яну то, что полковник прекрасно знал или должен был знать, только никак не хотел принимать к сведению. Мох здорово испугался, когда собрал и привел в порядок различные данные и вдруг понял, что война действительно возможна, о чем он сам частенько говорил, но по-настоящему до сих пор не верил. На одном дыхании, в одном бесконечном предложении генерал выложил все: и то, что он думает о плане «Z», и чего стоят официально утвержденные принципы обороны на фронте длиной в 1600 километров, и о тех, пока что предварительных, задачах, поставленных перед дивизиями, растянутыми узкой ниточкой на 50 километров (а устав предусматривает от 6 до 10), которую прорвет любая атака. А последняя линия? Кто до этой «последней линии» дойдет и как долго, по мнению Верховного командования, продлится первый этап битвы? Нужно было строить укрепления, которые предлагал Бортновский[42]42
Бортновский, Владислав (1891—1966) – генерал, в сентябре 1939 года командующий армией «Поморье».
[Закрыть], хотя бы затопить местность между Наревом и Бебжей, но ведь план «Восток» был только что закончен и укрепления строили в другом месте, не хватило нескольких миллионов злотых, а сейчас все находится в стадии изучения, поздно, слишком поздно… Один майоришка из штаба Стахевича подсчитал, что по самолетам Германия имеет на сегодняшний день перевес почти в семь раз, а в танках – в семнадцать раз… Слышишь? В семнадцать раз… Не принимая в расчет качества техники… А Комендант – осмелился сказать Мох, и Вацлав Ян молчал – считал, что авиация не будет играть большой роли, зато кавалерия является достаточно мобильным фактором. Так что же? Нужно только верить, что союзники ударят! А если не ударят? А если на несколько недель опоздают? На несколько месяцев?
Кого Мох обвинял, когда говорил о центральном промышленном округе, который в последнюю минуту… О перевооружении армии, которое все время откладывается… Нужно было! Это «нужно было» – он им бросался не задумываясь – касалось также и его, Вацлава Яна.
Если говорить честно, то полковник не слушал Моха, ведь он все это знал и молчал, не пытаясь оправдываться, никаких: «Разве тогда можно было?» или: «В то время от меня ничего не зависело…»
Его мысли шли как бы параллельно истерическим воплям Красного Моха. Сначала он было подумал о сенсационном открытии Юрысем романа генерала с некой Эвой Кортек-Сенковской и на минуту поддался искушению, но тут же его отбросил, закрыл глаза и увидел кавалерию, лавину кавалерии на Мокотовском поле, сабли, флюгера, лица, как две капли воды похожие друг на друга, и это сходство, на самом деле кажущееся, привело его в ужас. Он увидел отсутствующий взгляд Зюка, принимающего свой последний парад, тут в конце концов ему удалось справиться со своим воображением (Вацлав всегда гордился, как он говорил, умением «управлять» воображением), снова перенесся в реальный мир, рассеянно попрощался с Мохом, так ничего ему и не сказав, и начал обдумывать один из возможных вариантов развития событий, которые можно предусмотреть.
Он ударит без объявления войны, думал Вацлав, ударит в тот момент, когда убедится, что Рыдз и Бек не уступят, а Чемберлен и Бонне еще будут умолять передвинуть срок, еще будут скрестись в дверь, еще предлагать… Значит, времени у него хватит, прежде чем те на что-нибудь решатся, он их знает, презирает, поэтому рискнет, двинет все свои силы, только бы скорее, только бы сразу добиться успеха… Когда это может случиться? Он должен спешить, это ясно, даже глупость великих демократий имеет предел. С Чехословакией все кончено, вступление в Прагу – простая формальность, даже необязательно туда вступать, так когда же? В июне? В июне, если он рассчитывает на длительную кампанию, но ему нужен блицкриг, лишь бы только осталось побольше времени до зимы и весенней распутицы… Значит, август. Август, прекрасный, сухой, уже после того, как собран урожай… Успеем ли мы провести мобилизацию? Не успеем. Бек до последней минуты будет считать угрозу блефом, значит, не позволит «провоцировать»; даже концентрацию немецких войск на границе, если, конечно, у Напералы будут точные данные и если он об этом Беку сообщит, министр сочтет формой давления. Но Рыдз успеет провести частичную мобилизацию, значит, ему удастся хотя бы развернуть войска согласно этому дурацкому плану «Z», о котором…
Удар танковых дивизий… Нет, сначала они увидят самолеты. Познань, Варшава, Гдыня. Ночь, возможно, раннее утро, люди бегут в укрытия, укрытий не хватает, значит – в подвалы, по улицам ползут тучи черного дыма… Газ. Фугасная или зажигательная бомба может не попасть, газ проникнет всюду. Потом удар по железнодорожным путям. Испания доказала, что это может принести успех. У нас как раз начинается мобилизация, а они используют свое превосходство в воздухе. Я никогда не верил в эффективность авиации, помню исследования, эксперименты, но это было в двадцать восьмом. Не очень обнадеживающие результаты… Но этот чертов количественный перевес! У нас не хватило сил. А если мы могли сделать больше? Итак, немецкие самолеты над Польшей и наш ответ: если они атакуют Варшаву, мы полетим на Берлин. Сколько у нас будет самолетов? Какой средний процент сбитых машин? Ну, скажем, два, три налета на Берлин, а они постоянно беспокоят Варшаву, Познань, Гдыню, но ведь нам нужно еще иметь авиацию на фронте. Какова эффективность самолетов в борьбе с танками? Мало знаю, слишком мало. Но все же того, что знаю, хватит. Перевес в семнадцать раз! Откуда эти данные, черт возьми? Правильные ли они? Но война не решается в воздухе. Вдоль границы стоят дивизии, растянутые на пятидесятикилометровых участках. Укрепления только в Силезии. Значит, сразу, с первого дня, вся инициатива на стороне немцев. Атакуют, когда хотят и где хотят. Так где же? План фон Сеекта предусматривал главный удар из района Пила-Валч на юго-восток: отрезать «коридор» и угрожать Лодзи и Варшаве. Это одно направление. Второе: через Нарев и Буг прямо на юг, и, видимо, вспомогательный фланговый удар в сторону Ченстоховы и Пётркова, из района Гливиц на Краков, ну и, скажем, из района Бытова. По сути дела, на всем фронте. Может, тогда есть шанс? Какой шанс?
Посмотри на карту! Зачем? Если Рыдз растянет армию вдоль всего фронта, то он останется почти без резервов. Только ждать. На что этот гриб рассчитывает? Не верит в войну? Он просто не верит в эту войну. «Себя перепахать», – сказал Комендант, когда Красная Армия стояла под Варшавой. Перепахал.
Они лежат в неглубоких окопах – успеют ли вооружить пехоту противотанковым оружием и что стоит это наше оружие, если их не научили им пользоваться? – раннее утро августовского дня, когда неожиданно на них обрушится лавина артиллерийского огня и поползут танки, я никогда не видел танков, идущих в атаку, только в кино, видел бронепоезда, но неотвратимо приближающиеся стальные колоссы – это, должно быть, страшно… У Рыдза нет воображения, как же я мог позволить!.. В каком-то месте фронт лопается: все равно где, чудес не бывает, война будет простым математическим исчислением. Попытаются залатать брешь. Как долго будут ее латать? У нас прекрасная пехота и лучшая в Европе конница, мы должны контратаковать. Восточная Пруссия. Направление – Минск. Я с ума сошел! С чего это мне в голову пришел Минск?
Никто не будет щадить крови, но кровь – только один пункт в исчислении. Следует высоко ценить этот пункт; но все в окопе погибнут, и оборона будет прорвана. Через сколько дней? Три недели? Нет – скорее. Десять, пятнадцать дней. Танковые дивизии двинутся вперед. Начнут штурмовать города: Краков, Лодзь, Познань… Добровольцы выйдут на баррикады, нужно будет им дать оружие. Нужно будет. Битва на подступах к Кракову, снова оборона Ясногурского монастыря[43]43
Монастырь в Ченстохове. Во время польско-шведской войны в 1655 году шведские войска не смогли захватить осажденный монастырь.
[Закрыть].
А союзники? Могу без труда предугадать: если Франция объявит войну, Гамелен будет сидеть на линии Мажино и смотреть на линию Зигфрида. Сам бы я на его месте… Пусть немцы идут на восток, а их оставят в покое… «Польша вступит в войну последней». Что бы это могло значить? Не знаю, а может быть, просто не помню.
Стало быть, мы остаемся одни и после прорыва фронта отходим на последнюю линию обороны. Кто совершит этот маневр? Есть ли у нас военачальники, способные руководить крупными военными соединениями? Рыдз? Я не сомневаюсь в его смелости; он окажется рядом со сражающимися солдатами, быть может, будет лично командовать корпусом или армией, возможно, погибнет. Его хватит на то, чтобы погибнуть или выстрелить себе в висок. Это не Хлопицкий, который вышел из игры. Но этот дилетант Рыдз будет против себя иметь прекрасных специалистов. Тогда кто? Стахевич? Он получил в наследство штаб от Гонсёровского… Может быть, Зюк ошибся? Я подумал: ошибся. Гонсёровский ничего не делал, а Стахевич… Во время войны мало работать ночами, нужно оперативное искусство, а кто из них способен на это? Инспектора армий? Кто из них когда-нибудь командовал армией? Пожалуй, только Соснковский в двадцатом году, да и то без особого успеха. Какая у них тактическая подготовка? Только сейчас я подумал об их подготовке. Бортновский? Хороший тактик, у него были неплохие идеи, но он так нигде и не показал себя. Кутшеба? Теоретик. Бербецкий, Конажевский, Скерский? Лучше уж Мох. А если Ромер? Ведь Сикорского Рыдз не возьмет, да я его и сам не взял бы.
Итак, нитка разорвана… При позиционной войне «Общее боевое наставление» определяет ширину участка дивизии от 7 до 8 километров. Пожалуй, я не ошибаюсь, впрочем, можно в него заглянуть. Раньше было десять. Остается мобильная оборона. Что это значит? Как это будет выглядеть? Большая часть дивизии в резерве… Сколько? Предположим, пять, шесть батальонов. Но если одна наша дивизия будет иметь против себя три немецкие танковые, какого успеха можно добиться, используя такой резерв? Значит, нитка рвется быстро, быстрее, чем я думал. Армия рассечена на части, сопротивление оказывают только отдельные подразделения, начинается отход за Нарев, Вислу, Дунаец. Мы сражаемся еще в Кракове, Познани, Гдыне, все труднее наладить связь, начинается паника, паника вместе с толпами беженцев, я это видел в двадцатом году, знаю, как она выглядит. Сознание поражения и уверенность в том, что оно неизбежно. У главнокомандующего нет силы воли Коменданта, он теряет контроль над происходящим, от него ускользают армии и корпуса, он получает донесения с большим опозданием и издает не имеющие уже смысла приказы…
Теперь он между сном и явью. Нет, еще нет. Нет. Ни Мостицкий, ни Славой ничего не смогут сделать, у одного только величественный вид, а другому не хватает даже чувства собственного достоинства. Следовательно, только Бек и Щенсный смогут реально смотреть на вещи, они поймут раньше всех – видимо, уже в первый день, но будут еще рассчитывать на Францию, – что война проиграна, а потом, когда фронт будет прорван и придется сообщать о том, что Познань, Гдыня, Краков… Они решат спасти то, что останется, не считаясь с параграфами союзнического договора, начнут вымаливать мир, мир на любых условиях. Лучше продержаться и сохранить хотя бы видимость независимости, чем исчезнуть с лица земли, так они скажут. Безумцы! Глупцы! Гданьск, «коридор», Познанское воеводство, Силезия – Гитлер на меньшее не согласится. Если они уступят, Гитлер, возможно, оставит их у власти, но это только начало…