Текст книги "Десятка"
Автор книги: Захар Прилепин
Соавторы: Андрей Рубанов,Роман Сенчин,Михаил Елизаров,Сергей Шаргунов,Сергей Самсонов,Герман Садулаев,Дмитрий Данилов,Ильдар Абузяров,Денис Гуцко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Она качнулась и трескуче зевнула.
Петя вырвался вперед, он обернул красно-сизое лицо, уже расцвеченное коктейльным салютом. Я припустил. Мы пошли рядом.
– Петь, давай в лес!
Сойдя с дороги, мы исчезли между соснами.
Солнце скользило по стволам, рябили блики. В тени покоилась игольчатая залежь. Мусор лежал среди шишек и парочки багровых сыроежек.
Мы выбрали упавшее дерево. Я открыл пиво, сделал глоток, извлек рыбку, начал грызть.
Каждый раз, уезжая из города, я старался зайти в лес и с первым вздохом ощущал растворение. Лес смотрел на меня отечески. Как будто не я по нему скучал, а он по мне истосковался. Но это был пытливый взгляд.
– Мутная дача, – сказал я. – Аня изменилась.
– Изменила? – Петя звякнул жестянкой о зубы.
– Другая она. Напуганная какая-то. Нянька меня бесит. За ребенка сердце болит. Василий заболел чем-то. Страшным. А ведь только что нас вез.
– Лично я не боюсь смерти! – Петя потряс жестянкой и заглянул в дырку с той увлеченностью, с какой смотрел в саду на пионерский значок.
– Знаешь, вы с Васей чем-то похожи. – Я похлопал его по байковому плечу.
– Мы? Я тоже посинел? – Рябь иронии обежала мокрые губы: туда-обратно.
– Нет. Резкостью решений. Ты завязал с физикой. Вася раньше был специалист по компьютерам, работал в американской компании. Долго работал. Год назад он вдруг вернулся в Москву и отдал всего себя храму. Что заставляет человека измениться? Я не знал тебя физиком. Скажи: ты тогда был другим человеком?
Петя взболтнул коктейль:
– Ты бы не узнал меня. Я был тихоня. Скромный, малословный. Всегда за учебниками. Когда в школе учился, выигрывал олимпиады. На факультете меня за лучшего студента держали.
– И почему ты бросил физику?
– По-то-лок. Сам растешь, а потолок не растет. Ты головой давишь, голова пухнет. Одно спасение – согнуться, но прыгнуть за дверь. За дверью, может, хуже, может, и лучше. Здесь места точно нет.
– Что это за потолок? – Я скорее отхлебнул еще пива, вымывая из языка вонзившуюся рыбью иголку. – Потолок таланта? Ума потолок?
– Интереса! Я был мальчик робкий, маменькин сынок, сидел в теплых тапках и с учебником дружил. Возраст свое взял, я в универе новых людей встретил, стал пиво пить после занятий, с девочкой одной из Тамбова поцеловался, страшила, но губы – как вишни. Блок мне попался. «Но даже небо было страстно… И небо было за меня!» Начал я много читать. Пока не дочитаю книжку стихов – не отложу. Каждое стихотворение читал как откровение. И я понял, что физика – это детство, домашняя неволя, там приз – мамин яблочный пирог. Другой мир – широк, весел, пьют на ветру, стихи сочиняют, и награда другая – поцелуй взасос от студентки из соседнего учебного корпуса, второго, который гуманитарный. Стал я резким, надел кожанку, дома грубил, преподам дерзил, говорил отрывисто. Так мой новый стиль родился. Я как будто из ребенка стал подростком.
– Подростком?
– Да, да! Запоздало, допускаю. А бывает, человек не изменился и навсегда остался ребенком. Я до подростка подрос и этому рад. У меня первая детская любовь – физика. А первая юная страсть – поэзия. В итоге: я – другой. Я – поэт!
Он стукнул по дереву, лежащему под нами. Ткнул указательным пальцем и с сухим треском проколол кору:
– Все равно не поймешь, пока в моей шкуре не окажешься! Кыш! Кыш! – задул на палец, сметая оранжевую мошку, скоростную, размером с точку.
Оранжевая сгинула.
Я смотрел на Петю, и мне чудилось, что мы, как и мусор, раскиданный здесь, – продавленная пачка сигарет, бутылка из-под пепси с коричневыми разводами внутри, желтая и измятая газета, – мы тоже невидимо и незаметно превращаемся в часть леса. От мусора лес не терял своей сакральности, присваивал эти внешние предметы и бросал на них очищающий отсвет, но в нем накапливалось отчуждение.
Петя запрокинул лицо с жестянкой, вернулся в поклоне и поднял на меня захмелевшие, зарозовевшие глаза:
– Я рождался заново! Так змея старую кожу долой… В свежей коже ей больно и неловко. Стыдно. А старая сама слезла. Дернулся – на тебе уже новая! Старая умерла. Может, и ты теперь умрешь. Но к старой нет возврата! Чувствуешь – так надо. Организм требует. Это во спасение!
– Какое спасение, если ничего хорошего от перемены не будет?
– Природа знает, как надо. Если ты не сумел желанием управлять – значит такая воля природы. Я тебе как физик докладываю.
– Во спасение, говоришь? Это что же за спасение? Души?
Петя в ответ вздохнул и пожал плечами (и следом вздохнул ветерком лес и тоже пожал зелеными плечами):
– Бывает, организм понял, что сдает, и человек себя приготовляет. Старик белую рубашку надевает. Вася твой во что облачился?
– В стихарь, – тихо сказал я. Отчаянно звенел комар. – Я почему спросил? – доверительно прошептал я. – Строго между нами: я хочу в политику. Послезавтра у меня важная встреча. Мне предложили возглавить всероссийское движение. Петя, так же можно до конца жизни писать в газету, писать книжки! Мне уже тесно, понимаешь? Я другого хочу и ничего с собой поделать не могу. Мне кажется, что там – реальная жизнь, обаяние, мощь, приключения, только оттуда можно жизнь менять, буквы перестали работать. Я хочу лепить историю, как снег… Видимо, я не прав, сунусь туда и проиграю всем этим акулам. А вот хочется, и все!
Мы молчали. Лес молчал простодушным молчанием, но я, как всегда, ждал от леса подвоха. Где-то совсем рядом раздался сочный щелчок, и мы одновременно вскинулись, словно над нами в хвойном сумраке должна зажечься лампочка.
Лампочка не зажглась: пролетела и тюкнула в мятую газету шишка.
Я догрыз рыбку, отшвырнул мокрый хвост, который упал в ржавые иголки и тотчас стал незаметно растворяться.
Петя веточкой что-то чертил по мху.
– Е равно эм це в квадрате. Ничего не пропадает! Формула природы. Она нас главнее. Не мы решаем – она за нас! Все на свете рифмуется! Она подстрекает, она и казнит. – Он допил банку, нажал сверху подошвой, сплющил, продавливая мох.
Сложилась железная лепешка. Петя поднял ее и с усилием запихнул в карман брюк.
Последовав его примеру, я сунул допитую бутылку в пакет к полным.
Еще недавно апрельским утром Вася заехал за мной. Меня ждал роддом.
Пакеты, сумки. Аня показалась в халате. Вот уже вышла в куртке с бело-голубым шелковым свертком. Из свертка смотрели длинно и вальяжно темные глаза, иронично, утомленно, покровительственно. Сын-вельможа. Здравствуй! Такой ты у меня, сынок!
Каков ты с первого своего взгляда, таким и будешь, пока не закроешь глаза в последний раз.
– Подержи, – попросил я и стал шарить по карманам, ища деньги для медсестры.
Вася взял запеленатое тельце, приветливо улыбаясь из топора бороды.
Младенец зашевелился в плотном конверте и завопил.
Вася жалко и неколебимо улыбался. Младенец кричал, крутя дотошными глазками. Бородач скалился неживым красивым оскалом. На губах у младенца пузырилось белесое, некрасивое, крохотные ноздри трепетали.
Он был багров от расцвета жизни!
Аня подхватила конверт, наградила поцелуем, крик прекратился. Вася растерянно хмыкнул:
– Ай эм сори.
Дитя беззвучно спало.
О куколка моя, небывало утонченная, атласный новорожденный! Как изумительны твои ноздри, дрожащие едва-едва, когда ты погружен в сон!
Мы вернулись во двор. Ребенок спал в коляске. Петя с хрустом взломал новый коктейль, водка-арбуз, отпил и хвастливо выдохнул вместе с брызгами:
– А мы в лес бегали!
Он плюхнулся на стул.
На пятачке был разложен деревянный столик. Торчали пустые два бокала и две кружки.
– В лесу были? – Аня вздернула худосочную бровь. – Зачем?
– Жутко? – спросила Ульяна.
– Дышали… – Я разливал вино. – Почему жутко?
– Много не буду, – Ульяна легким касанием выпрямила бутылку, наклоненную к ее бокалу. – Анечка говорит: тут жутко.
Я торопливо лил себе пиво.
– Чего ты боишься, душа моя? – Пенный комок спрыгнул через край, с блеском пролетел по поверхности кружки и расплылся лужицей.
– Потом вытру! – Аня подняла бокал: – За все хорошее!
Чокнулись.
– За любовь… – слабо пропела Ульяна и пригубила.
– Ловлю на слове! – Петя еще раз дернул жестянкой и саданул по ее бокалу.
Вино взвилось и лизнуло стол.
– Хам! – ахнула Ульяна.
– Я вытру, – снова пообещала Аня.
– Чего ты боишься? – повторил я. – Или потом посекретничаем?
Аня задвигала бокалом. Она вела пивную сырость в сторону винной лужицы.
– Вы решите, что я сумасшедшая! Не смейтесь надо мной!
– Говори!
Она допила залпом:
– Здесь – бесы.
– В лесу? – быстро спросил Петя.
– В доме. Только я лягу – от страха звон в ушах. Как будто что-то совсем ужасное случится. И сковывает меня.
– Дальше, – сказал я.
– Все. Это все. – Она крутила пустой бокал. – Дальше – сон.
– Кошмарный? – спросила Ульяна сочувственно.
– Нормальный.
По саду ползли тени.
Петя потянул Ульяну за прядку белесых волос, в сумерках приобретших острое режущее сияние.
– Брысь! – Подруга ногтями впилась в его руку.
– Ночью проснусь, Ваню вытащу, целую, – приглушенно заговорила Аня, словно сама с собой. – Кладу обратно, крещу.
– Я сегодня за него испугался, – сказал я голосом скептика. – А ты на меня закричала.
– Ты его разбудил. Я всегда беру его мягко.
– Ты бы поменьше пила, кормящая! – сказал я голосом оптимиста.
– И еще. Вчера вечером легла. На улице бочки загремели. Гремят, катятся, и мужики орут – матом и непонятное что-то – и бочки катят. Это были бесы.
– Ну-ну.
– Не смейся надо мной! Так и знала: будешь смеяться. Ты пойми: самое страшное – это не черт с рогами. Это ожидание. Сегодня рано утром бабка старая калитку трясет. Впустила ее. Толстая. И взгляд! Во взгляде – огненное озеро. Говорит: «Свет у вас есть?» – «Есть». – «А у нас, – говорит, – нету!» Постояла, посмотрела, поковыряла калошей. Говорит: «Я здесь полвека живу». В это время Наташа пришла, и они обменялись приветами: «Привет!» – «Привет!» Чирикнули, как давно знакомые.
И бабка уползла. Толстая. У нее еще родинка на подбородке. Волосатая.
– Я выгоню Наташу. Она тебя с ума сведет.
– Неправда! Она меня успокаивает. Я ей рассказала, что перед сном мне страшно. Она говорит: «Плюнь и скажи: тили-мили-кари-рай! И нечистый отвяжется!»
Ульяна захихикала.
– Чего? – спросила Аня резко.
– Меня перед сном никто не беспокоит. Я перед сном молитву читаю, бабушка в детстве научила: «Ангел мой, пойдем спать со мной! А ты, сатана, отойди от меня! От окна, от дверей! От постели моей!»
Ульянин мелкий смех был неожиданно колючим.
– Вот – мое чудо! – Петя показал на нее жестянкой.
– И меня никто не сковывал, – сказал я. – Бог миловал. У меня с детства прививка против чудес. Вокруг были люди верующие, которые каждую секунду обнаруживали чудо. Так моя вера быстро скисла, и сплю я как младенец. Нет, вру! Когда болел – бывало со мной одно чудо. Ее звали…
– Жозефина Пастернак. – Аня ревниво плеснула себе вина.
– Именно. Ты помнишь. Я тогда только научился читать и в перестроечном «Огоньке» напоролся на ее стихи. Жозефина Пастернак – само по себе звучало ползуче и зловеще. По складам я разобрал: «О, Боже, о многом прошу, двух отроков в саду виноградном и по золотому ковшу». Двух отроков! Я уже понимал, что такое отроки. Я был отрок!
И правильно уловил душу этой поэзии – старушечья жажда омоложения. Сластолюбивая Жозефина грезит в эмиграции об отроках, алчет ковши их крови – пьянеть, умываться, молодеть, призывая, как и положено ведьме, имя Божье на недобрую затею. Проникла в меня Жозефина… Бред в том, что, читая по складам эти строчки, я ел виноград. Я закрыл тетрадь стихов, ел виноград дальше и пугался все сильнее. Я не осознавал корней страха, но страх озарил меня одним ярким идеальным прямоугольником: Жозефина. Скользкое имя с теплой косточкой. Жозефина Пастернак. Когда у меня случался жар, вместе с ознобом являлась в изголовье (постель была в угол вдвинута) Жозефина! Она! Ее адское сиятельство… Голова плыла, горло болело, как будто я проглотил стеклянный виноград. Последний раз она привиделась мне уже подростку, в тринадцать. Я был здоров, но вспотел, зашумела голова. Бабка, она зажала меня в сухом жадном кулаке, как тугую виноградину, и брызнул восторг, в ту ночь я узнал себя повзрослевшим. Это был февраль девяносто третьего. Той ночью Жозефина умерла. И что было первично: личность Жозефины или виноградный бес?
– Ваше здоровье! – Петя вскрыл новую жестянку, водка-дыня.
– За Васю! – сказал я и выпил. – Ему здоровье нужно.
– За Васю! – Петя хватанул Ульянины волосы.
Он близил ее худое лицо к своему, изможденному:
– Любовь побеждает смерть!
– Отстань! – она принялась колупать ему зажатый кулак.
– Я помню твои стихи… «Голой тенью, голой тенью…» Поэзия и жизнь – одно!
– Отвянь! – Ульяна щипалась сосредоточенно, словно ввинчивая шурупчики.
Петя радостно тянул ее к себе навстречу:
– А я… Я написал… Вспомни… «Дорогая… В погоду злую… припадаю: дай поцелую!»
– Не лезь! От тебя пьянью воняет!
Петя отсох в момент. Белые волосы вытекли сквозь его пальцы, и стало еще темнее.
– Вы же вроде вась-вась… – сказала Аня.
– Мы с ним даже не целовались! – Ульяна гордо фыркнула.
– Разве это хорошо? – спросил я. – Вместе жить и даже не целоваться.
– Я целуюсь только по любви. Я к нему не навязывалась. И вообще, я скоро улечу обратно.
– Тогда я умру! – Петя карнавально хлопнул в ладоши.
Аня сказала:
– Здесь все время собаки. И лают и воют. Слышите?
Все замерли.
Петя неуверенно гавкнул: «Гав-гав», – и замолк.
Как это противно человеку, когда нечто неведомое равнодушно и бойко проскальзывает по его струнам, пока подплывают сумерки. Внутри человека, по кишкам, по селезенке, по диафрагме, по сердцу, проносится «дзыынь», звук повисает, угасая, и дальше – тишина, темнота и трепет.
Ждешь новую тревогу, которая возникнет из ниоткуда. И делается по-настоящему не по себе.
– Вася прав, – сказал я, – они всегда лают за городом. – Облокотившись, я накрыл уши ладонями. – Иногда мне кажется, что борьба ангелов и бесов – это борьба кошек и собак. Кошка ближе к человеку мирному, а собака – к тому, который в атаке. Активный человек в этом мире демоничен, затворник живет с ангелом. Но есть ангел-воин, у которого меч. Он подобен кошке, способной победить собаку! В моем детстве мы снимали дачу и из Москвы с собой вывозили Пумку. С ней вечерами было тихо. Она била всех окрестных псов. Она их гнала огородами!
Я был уверен: против любой собаки она выйдет победительницей. Потом она стала болеть и ушла от нас умирать. В лес, куда еще. И снова собаки стали лаять, даже забегать на участок. Ведь Пумка ушла. Однажды в церкви, где мой папа служит, завелись мыши. Ночью они бегали по всему храму и писком будили сторожиху. Тогда в храм завезли мою Пумочку, на два дня. Мою драгоценную, горячую. Двух дней хватило! Помню, я приехал с отцом на вечернюю за час до службы. Я наблюдал кошку, как приключение. Она расхаживала крадучись, источая душистый жар, откормленная, благородно серая, в черных жестоких полосках, брюхо туго. Глаза желтые, узкие. Служба еще не началась, Пумке дали расхаживать. Она и расхаживала. Белые стены, шелест свечек, когтистые шлепки воска. Пумка выгибала спину, обнюхивала каменные углы, вела ухом на шорохи и всхлипы, терлась о медь и дерево. Но на прислужниц и на меня посматривала равнодушным краешком жреческого ока. Иногда, уловив мышь, она замирала, кожа ее пробегала волнами под шерстью, и хвост, напряженный, сильно и часто бил по каменному полу. Но милее всего моя Пумочка была мне, когда она на ковре вдоль алтаря стала перекатываться, вдавливаясь серым в красное и мурлыча. Дыхание ее – свежее, с хрустом, как будто будильник заводят, – слышалось четко и громко.
Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!.. Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась – никто ничего не успел – и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови – одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с духами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было, и он отправил ее в усадьбу брата неподалеку, где гостил тем летом. Когда она скрылась, Шульгин с ужасом вспомнил, что сегодня готовится охота и на двор спущены голодные псы. Он побежал к дому. Во дворе увидел: они трутся о ее ноги и стелются перед ней.
– Ау! Уа! Ааа! – проснулся Ваня. – Уа! Ааа!
Аня подскочила к коляске, вытащила младенца, побежала с ним на веранду, зажгла свет, вытащила грудь.
Я наблюдал, как она, неподвижная, держит его близко к стеклам, но зрелище под стеклами было как витраж – прекрасное, космически-далекое и бесплотное.
Совсем стемнело. Пользуясь теменью, стал наскакивать ветерок. Травы испускали густые ароматы, освобождая накопленную за день благодать. Тьма словно бы сократила пространство, потому что вдруг над ухом я услышал скрип, безошибочно понятый как лесной.
Аня вышла на крыльцо, прижимая младенца к голой груди. Свет веранды неверно озарял нас, ветки сада и даже дотягивался за забор.
– Ульянка! – позвал Петя.
– Что?
– Полюби! – Он выбросил руку к ее смутным волосам.
Тень от руки мелькнула птицей.
– Заколебал уже! – Девочка подскочила. Оттолкнула стол, побежала.
Хлопок. Она скрылась за калиткой.
– Коня мне! – Петя прыгнул к дому, рванул приставленный к стене велосипед.
Пробежал с дребезжащей кобылкой.
На дороге заслышалось возбужденное:
– Стой!
И визгливое:
– Отстань!
Отчаянный вскрик. Гневный грохот металла. Все оборвалось, затихло.
– Ай, ты живой, – заиграл напуганный голосок.
В ответ раздалось истошное кряхтенье, такое шумное, как будто лесному гному поднесли рупор к завязи крошечного рта.
Заскрипела калитка. Они вошли.
– Зачем ты за мной погнался?
– Зачем ты побежала?
Петя шел, опираясь на Ульяну, приволакивая ногу.
– Что с тобой? – спросил я.
– Сорвал локоть, – просипел он.
Аня унесла дитя в дом, Ульяна открыла воду, Петя засучил рукава.
Я принес фонарик из кухни. Полоснул светом, и в луче проступило обилие крови. Я дал фонарь Ульяне. Она подтолкнула Петю к воде, навела огонь на умывальник.
Вода, красная от крови, громыхала о железное дно. Розово-алый поток, оживленный фонарем. Комары и мотыльки попадали в луч, танцуя, кружась, шарахаясь, возвращаясь. Петя хныкал и здоровой левой баюкал разгромленную голую правую под водопадом.
– Он так кровью не истечет? – спросил я.
Он хныкнул резче и дернул рукой под водой. Ульяна молча светила на воду и руку.
Я достиг калитки и выскочил на дорогу.
Лес стоял, прямыми соснами встречая чужака. Мягкие отражения горящих окон, иссеченные и замызганные тенями садовых ветвей, лежали на дороге. В десяти метрах просматривалось железо. Я подскочил и нагнулся. Велосипед был разломан пополам. Один кусок – колесо, сиденье, рама, другой – колесо, руль, педали с цепью, развратно свободной. Надо же было так упасть!
Я посмотрел на лес внимательно и подумал о том, что он мне сейчас совсем чужой. Я стоял на дороге, где меня подбадривали размытые полосы электричества, лазутчики уюта, и вдыхал острую смолистую свежесть, к которой так просилось слово «жестокость».
Здесь, на кромке леса, я вдруг вспомнил Наташины густые волосы молдаванки, которые она наверняка распускает перед сном. Распускает… Неожиданно я вспомнил о них с вожделением.
Мне подумалось о связи волос и леса. Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес – как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь – лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма – спутанные волосы в сочетании с черной кожей каннибала.
Страшно и сладко узнать в нем себя. Так собака вспоминает в себе волка.
Я глянул вперед на темную дорогу в мазках призрачного огня. Там, впереди, было шевеление какой-то каши. Я вглядывался. Навстречу неслось приветливо: гавк-гавк-гавк…
Я поспешил вернуться за калитку.
Во дворе по-прежнему спасали Петю. Сейчас Аня лила ему йод из склянки в месиво локтя и по ноге. Штанина его была завернута, открывая сырое мясцо голени. Петя скрипел зубами, Ульяна светила.
Я выхватил у нее фонарь. На круглом стекле алела крепкая капелька огненной крови.
Я поднес фонарь к подбородку и оскалился. Ни капли брезгливости. Один кураж! Подсветка снизу вверх делает рожу жуткой.
– Ха!
Аня отшатнулась, склянка упала в темноту.
– Отдай! – закричала Ульяна.
Я скалился и рычал.
Петя всхлипнул.
Ульяна с внезапной сердитой силой навалилась на меня, выкрутила фонарь, встряхнула.
Капля растянулась по стеклу.
Свет стал мутно-рыжим.
Это было в мае, в Москве.
Молочная капля ползла по Аниной смуглой просторной груди, пропитывая кожу, теряя белизну. Меня заводила осторожность, которая от нас требовалась. Мне хотелось глубоко в ее ошпаренное нутро, где было нагло и грубо, но хлипко и пугливо. Ее уже можно было сотрясать, слегонца. Она лежала передо мной, готовая, как невеста.
Дорога была скользкой и чистой.
– Ой, потише!
Я остановился. Снова двинулся. И снова. Она задышала сильнее. Трясти ее надо было бережно и вкрадчиво. Не разгуляй ее, не рванись жадно. Будь прохладен.
Я лежал в ней, наслаждаясь невесомостью, и гладил правую тяжелую грудь. Сдавил сосок. Капля молока, зрелая, резво выкатилась и побежала, делаясь невидимой, превращаясь в каплю озноба.
Так бывает даже с самым ярким событием – чем дальше, тем оно бесцветнее, пока не сольется с пустотой.
Звонок в дверь. Я подскочил.
– Уже пора? – Аня была недовольна.
Это приехал Вася. Он остался в носках и проследовал за мной в комнату.
Аня, наспех одевшись, оглаживала постель. Ребенок лежал на дне мелководного прозрачного сна за толстыми деревянными прутьями. Вася наклонился, и губы его поползли умиленно. А разве можно не умилиться тому, чье личико под немой пеленой сна, этой синей соске, подрагивающей, как поплавок, этой люльке, похожей на легковесную ладью?
Васины губы разошлись, обнажив белую зависть:
– Везет ему, крещеный! В таком возрасте, если умрешь, сразу в рай. Главное – покрестить успели!
– Что? – изумилась Аня.
– Не шути так… – Я смял его выше локтя и повлек от колыбели. – Попьем чайку!
– Да вы не думайте, – Вася смешливо упирался. – Он до ста доживет. Умрет монахом-отшельником…
– Чай черный, зеленый? – Аня дернула его за другую руку, и мы перешли на кухню.
Вася не садился, он вращал глазами, что-то выискивая в воздухе. Наконец он поймал бумажную иконку Николы, приставленную к вазе, у потолка, на висячем шкафчике, и глаза его посвежели.
– Кто молитву читает?
– Какую молитву? – не поняла Аня.
– Ты же чтец, – сказал я.
Он перекрестился и начал «Отче наш». Громким, четким голосом. «Приидет царствие» – во рту прокатились две выпуклые «р».
– Особо нет ничего, – заметил я виновато.
– Что Бог послал… – Вася поднес к зубам бублик, отхватил, зажевал с убывающим хрустом.
– А кто его знает – есть он или нет, Бог, – вдруг сказала Аня.
Вася исказился. Губы спрятались в нитку. Он прожевал. Заговорил понуро и твердо:
– Так. Там в машине Любка моя. Прошу при ней ни слова в таком роде. Прошу. – Он отложил половинку бублика на скатерть и теперь переводил серебристые страдающие глаза с меня на жену. – Как молоды мы были! И я таким же был. Оба родителя не верили. Мать до сих пор церкви противится. Еле ее уламываю раз в месяц ходить.
– Может, еще уверует… – вздохнула Аня, гася раздор.
– Уверует… – передразнил Вася. – А что такое вера? Это уверенность. Уверенность – это не идея. Это истина. Главное – все доступно! Ты сделал шаг – Бог два. Ты руку протянул – у тебя меч в руке.
– Меч? – спросила Аня тревожно. – А любовь? – спросила она чуть томно.
– «Любовь, любовь» – говорят они, а любви не имеют… Скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет! Кто не крестится – тот осужден будет!.. – он распалялся. – Я был язычником до тридцати семи лет. Школа, армия, институт, женитьба, ребенок, Америка. А Бог смотрел и ждал. Однажды зашел я в Интернете на один сайт православный. Скучал я по России, начал смотреть. Кликнул раздел «Русские иконы». Той ночью мне явился Спаситель. Прямо как с иконы. Волосы прямые, будто влажные. Хлеб дает. Помню даже какой! Бородинский! Зерна, и запах душистый, не спутаешь. «Ешь!» Я проснулся среди ночи. До утра в ванной отмокал, глаз не сомкнул и знал уже ясно, что с новым днем начнется новая жизнь. Я понял: пора! В тот же день стал готовиться к возвращению. Через месяц я был алтарником в Москве.
– Жена не спорила? – спросила Аня.
– Она меня всегда слушала. – Зыркнул исподлобья: – Если что – Бог выше домашних.
Встали. Он прочитал благодарственную молитву.
Аня снесла спящего младенца вниз. Вася и я тащили поклажу. В машине сидела светловолосая девочка с медленным серьезным лицом, похожая на оперную снегурочку. У нее был потешно насуплен лобик, который она, очевидно, хотела скорее наградить тем же крестом морщин, что у папы. Взрослые груди виднелись сквозь серую майку, пропотевшую в подмышках.
– Миленький какой! – завелась она и заученно заканючила: – Пап, как бы я хотела братика!
Вася похлопал бородатое лицо витязя. Славный звон пощечин.
– Разморило. – Он хлопал все мягче и остановился, когда проступила первозданная наивная улыбка. – Я такой соня, совестно признаться! Днем обязательно сплю. После обеда. Привычка с детства. Сегодня не поспал и сам не свой.
Аня, прижимая ребенка, забралась внутрь.
– Ну, пока… – Я был растерян, не поцеловал их, просто махнул. Дверь захлопнулась.
– Хорошая машина! Крепость! По всем нашим дорогам провезет… Давай, молись Богу, чтобы тебе открылся. И всем русским святым! К отцу ходи в храм! Сергун, верь! Протянешь руку – и получишь меч! Ты шаг – Бог два! Донт вари! Би хэппи!
Вася обхватил меня и троекратно расцеловал. Губы его работали с уверенностью резиновых присосок.
Он громыхнул дверцей. «Хаммер», взревев, сорвался с места, возведя за собой крестный ход тополиного пуха.
Я глядел вослед и чувствовал, что за рулем никого нет…
С тех пор пролетело два месяца. Июльский вечер переполз в ночь. Над нами скрипели, укладываясь, Петя и Ульяна.
– Ань… – я губами нащупал ее имя в темноте.
– Да, милый? – Она лежала головой у меня на плече.
– Почему хорошие страдают?
– Вася, – догадалась она. – Жалко его.
– Он, наверное, этой болезни ждал.
– Поправится еще…
– Думаешь, он хочет?
Я обнял жену, она была жаркая. Долгожданная. Она пахла двумя месяцами природы. Сырой шелушицей березы, растертыми лепестками шиповника, изумрудной кровью крапивы, душными фонтанчиками жимолости и еще сотней диких и нервных запахов. Ее тело было летом, и я сейчас обнимал лето. Вчера она мылась в баньке, но сегодня рой запахов с жадным рвением облепил ее заново, липкую от солнца.
Я прыгнул рукой, и – дневная догадка была верной! – в паху обрито, колючки.
Я водил ладонью, чешуя царапалась, горячая.
– Колется?
– Ужасно!
Я показал во мрак:
– Ань, что там краснеет? Глаз беса?
Она встрепенулась и села:
– Где?
Легла обратно и успокоенно сказала:
– Это от комаров. В розетке горит.
– Не боишься ничего?
– Ты что! Боюсь…
– Бесов?
– Не надо…
– Боишься?
– Да, – признала слабым голосом.
– Боишься, боишься… – лепетал я, заграбастав ее груди, легонько грызя горячее ухо и начиная балдеть. – Сучечка… – Я набросился, придавил, всматриваясь в ее темное лицо. – Давай! – Ущипнул колючую нижнюю кожу.
И она помогла мне.
Я сотрясал ее с сокрушительным восторгом.
Перевернул. Теперь она была выше, на корточках. Ее лицо, плохо видное, было новым. Совсем чужим.
– Хватит, – сказала она чужим голосом.
– Что?
– Я больше не могу-у-у…
Я представил, что она – Наташа. Послушная, покоренная. Она садится раз за разом. Раз-два-три. Садится на живот мне. Я окунул пальцы в ее волосы, темные, волнистые, ласковые на ощупь.
– Дай я слезу! – голос плаксы.
Она соскользнула. Встала на колени и заботливо приклонила голову.
Она продолжалась для меня как Наташа. Наташа – гадина. Мразь послушная, рабыня. Пока твой муж в вагончике храпит в беспамятстве. Язык скотины! Сейчас. Еще. Сейчас!
Летний яркий день, тяжелый и обильный, умер.
Я лежал, опростившимся пустым сознанием касаясь ночных пределов будущего дня.
Отдышался, окрестил кровать, стены, потолок, колыбель в двух шагах от нас.
Сверху шумело и скрипело. Взорвалось победное «апчхи!» – очередной клич Пети, звонко пожелала здоровья Ульяна.
– Вася, – нащупал я имя в темноте. – Я думаю, болезнь для него благословение. Каждому дается по вере.
– А жена его? Дочка? – зашептала Аня. – Их нельзя оставить одних. Бог не допустит.
– Может, он так Бога любит, что бежит к нему вприпрыжку. Помнишь, он говорил: я – шаг, Бог – два.
– Не помню, нет.
– Ань?
– Да?
– Я тебя люблю. И Ваню люблю.
Мы лежали и засыпали. Мы удалялись каждый в свой сон. Засыпая, я со смиренным сожалением знал, что сны наши не совпадут, как не пересекутся параллельные прямые.
Сны будут рядом, как наши головы на подушках, но не сольются в единственный сон для двоих.
Мне приснился городской дом из детства, второй этаж, в окне – весна. Первые листочки, клейкие, склеивают веки, если пристально смотреть. Сон в окне. Сон во сне.
Была Пасха. Крупный план. Темно-коричневый кулич с белоснежной глазурью на макушке и много яиц, простых, луковых, разрисованных цветными карандашами моей детской рукой.
Крупный план. Букет столовых серебрящихся приборов на красной скатерти.
Звонок в дверь.
– Христос воскресе! – закричал я вместо «кто там?».
Жозефина стояла на лестничной площадке. Я сразу узнал ее. Облик ее был невнятен, но она пришла из прежних снов.
– Я очень добрая, мой отрок! – нежная музыка речи.
Следующий кадр. Гостья стала четче, но с лицом Наташи. Она откусила половину от широкого куска кулича, крошки посыпались, упали на скатерть и на ее зеленое платье, снежинка забилась в декольте.
Ободряющая улыбка.
Крупно. Смуглые пальцы на красной скатерти с дрожью перебирали приборы. Они оживали и очеловечивались от ее прикосновений.
– Это мои детки! – заблестела застенчивая ложечка, затрепетало отважное ситечко.