355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Захар Прилепин » Десятка » Текст книги (страница 9)
Десятка
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:51

Текст книги "Десятка"


Автор книги: Захар Прилепин


Соавторы: Андрей Рубанов,Роман Сенчин,Михаил Елизаров,Сергей Шаргунов,Сергей Самсонов,Герман Садулаев,Дмитрий Данилов,Ильдар Абузяров,Денис Гуцко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Она качнулась и трескуче зевнула.

Петя вырвался вперед, он обернул красно-сизое лицо, уже расцвеченное коктейльным салютом. Я припустил. Мы пошли рядом.

– Петь, давай в лес!

Сойдя с дороги, мы исчезли между соснами.

Солнце скользило по стволам, рябили блики. В тени покоилась игольчатая залежь. Мусор лежал среди шишек и парочки багровых сыроежек.

Мы выбрали упавшее дерево. Я открыл пиво, сделал глоток, извлек рыбку, начал грызть.

Каждый раз, уезжая из города, я старался зайти в лес и с первым вздохом ощущал растворение. Лес смотрел на меня отечески. Как будто не я по нему скучал, а он по мне истосковался. Но это был пытливый взгляд.

– Мутная дача, – сказал я. – Аня изменилась.

– Изменила? – Петя звякнул жестянкой о зубы.

– Другая она. Напуганная какая-то. Нянька меня бесит. За ребенка сердце болит. Василий заболел чем-то. Страшным. А ведь только что нас вез.

– Лично я не боюсь смерти! – Петя потряс жестянкой и заглянул в дырку с той увлеченностью, с какой смотрел в саду на пионерский значок.

– Знаешь, вы с Васей чем-то похожи. – Я похлопал его по байковому плечу.

– Мы? Я тоже посинел? – Рябь иронии обежала мокрые губы: туда-обратно.

– Нет. Резкостью решений. Ты завязал с физикой. Вася раньше был специалист по компьютерам, работал в американской компании. Долго работал. Год назад он вдруг вернулся в Москву и отдал всего себя храму. Что заставляет человека измениться? Я не знал тебя физиком. Скажи: ты тогда был другим человеком?

Петя взболтнул коктейль:

– Ты бы не узнал меня. Я был тихоня. Скромный, малословный. Всегда за учебниками. Когда в школе учился, выигрывал олимпиады. На факультете меня за лучшего студента держали.

– И почему ты бросил физику?

– По-то-лок. Сам растешь, а потолок не растет. Ты головой давишь, голова пухнет. Одно спасение – согнуться, но прыгнуть за дверь. За дверью, может, хуже, может, и лучше. Здесь места точно нет.

– Что это за потолок? – Я скорее отхлебнул еще пива, вымывая из языка вонзившуюся рыбью иголку. – Потолок таланта? Ума потолок?

– Интереса! Я был мальчик робкий, маменькин сынок, сидел в теплых тапках и с учебником дружил. Возраст свое взял, я в универе новых людей встретил, стал пиво пить после занятий, с девочкой одной из Тамбова поцеловался, страшила, но губы – как вишни. Блок мне попался. «Но даже небо было страстно… И небо было за меня!» Начал я много читать. Пока не дочитаю книжку стихов – не отложу. Каждое стихотворение читал как откровение. И я понял, что физика – это детство, домашняя неволя, там приз – мамин яблочный пирог. Другой мир – широк, весел, пьют на ветру, стихи сочиняют, и награда другая – поцелуй взасос от студентки из соседнего учебного корпуса, второго, который гуманитарный. Стал я резким, надел кожанку, дома грубил, преподам дерзил, говорил отрывисто. Так мой новый стиль родился. Я как будто из ребенка стал подростком.

– Подростком?

– Да, да! Запоздало, допускаю. А бывает, человек не изменился и навсегда остался ребенком. Я до подростка подрос и этому рад. У меня первая детская любовь – физика. А первая юная страсть – поэзия. В итоге: я – другой. Я – поэт!

Он стукнул по дереву, лежащему под нами. Ткнул указательным пальцем и с сухим треском проколол кору:

– Все равно не поймешь, пока в моей шкуре не окажешься! Кыш! Кыш! – задул на палец, сметая оранжевую мошку, скоростную, размером с точку.

Оранжевая сгинула.

Я смотрел на Петю, и мне чудилось, что мы, как и мусор, раскиданный здесь, – продавленная пачка сигарет, бутылка из-под пепси с коричневыми разводами внутри, желтая и измятая газета, – мы тоже невидимо и незаметно превращаемся в часть леса. От мусора лес не терял своей сакральности, присваивал эти внешние предметы и бросал на них очищающий отсвет, но в нем накапливалось отчуждение.

Петя запрокинул лицо с жестянкой, вернулся в поклоне и поднял на меня захмелевшие, зарозовевшие глаза:

– Я рождался заново! Так змея старую кожу долой… В свежей коже ей больно и неловко. Стыдно. А старая сама слезла. Дернулся – на тебе уже новая! Старая умерла. Может, и ты теперь умрешь. Но к старой нет возврата! Чувствуешь – так надо. Организм требует. Это во спасение!

– Какое спасение, если ничего хорошего от перемены не будет?

– Природа знает, как надо. Если ты не сумел желанием управлять – значит такая воля природы. Я тебе как физик докладываю.

– Во спасение, говоришь? Это что же за спасение? Души?

Петя в ответ вздохнул и пожал плечами (и следом вздохнул ветерком лес и тоже пожал зелеными плечами):

– Бывает, организм понял, что сдает, и человек себя приготовляет. Старик белую рубашку надевает. Вася твой во что облачился?

– В стихарь, – тихо сказал я. Отчаянно звенел комар. – Я почему спросил? – доверительно прошептал я. – Строго между нами: я хочу в политику. Послезавтра у меня важная встреча. Мне предложили возглавить всероссийское движение. Петя, так же можно до конца жизни писать в газету, писать книжки! Мне уже тесно, понимаешь? Я другого хочу и ничего с собой поделать не могу. Мне кажется, что там – реальная жизнь, обаяние, мощь, приключения, только оттуда можно жизнь менять, буквы перестали работать. Я хочу лепить историю, как снег… Видимо, я не прав, сунусь туда и проиграю всем этим акулам. А вот хочется, и все!

Мы молчали. Лес молчал простодушным молчанием, но я, как всегда, ждал от леса подвоха. Где-то совсем рядом раздался сочный щелчок, и мы одновременно вскинулись, словно над нами в хвойном сумраке должна зажечься лампочка.

Лампочка не зажглась: пролетела и тюкнула в мятую газету шишка.

Я догрыз рыбку, отшвырнул мокрый хвост, который упал в ржавые иголки и тотчас стал незаметно растворяться.

Петя веточкой что-то чертил по мху.

– Е равно эм це в квадрате. Ничего не пропадает! Формула природы. Она нас главнее. Не мы решаем – она за нас! Все на свете рифмуется! Она подстрекает, она и казнит. – Он допил банку, нажал сверху подошвой, сплющил, продавливая мох.

Сложилась железная лепешка. Петя поднял ее и с усилием запихнул в карман брюк.

Последовав его примеру, я сунул допитую бутылку в пакет к полным.

Еще недавно апрельским утром Вася заехал за мной. Меня ждал роддом.

Пакеты, сумки. Аня показалась в халате. Вот уже вышла в куртке с бело-голубым шелковым свертком. Из свертка смотрели длинно и вальяжно темные глаза, иронично, утомленно, покровительственно. Сын-вельможа. Здравствуй! Такой ты у меня, сынок!

Каков ты с первого своего взгляда, таким и будешь, пока не закроешь глаза в последний раз.

– Подержи, – попросил я и стал шарить по карманам, ища деньги для медсестры.

Вася взял запеленатое тельце, приветливо улыбаясь из топора бороды.

Младенец зашевелился в плотном конверте и завопил.

Вася жалко и неколебимо улыбался. Младенец кричал, крутя дотошными глазками. Бородач скалился неживым красивым оскалом. На губах у младенца пузырилось белесое, некрасивое, крохотные ноздри трепетали.

Он был багров от расцвета жизни!

Аня подхватила конверт, наградила поцелуем, крик прекратился. Вася растерянно хмыкнул:

– Ай эм сори.

Дитя беззвучно спало.

О куколка моя, небывало утонченная, атласный новорожденный! Как изумительны твои ноздри, дрожащие едва-едва, когда ты погружен в сон!

Мы вернулись во двор. Ребенок спал в коляске. Петя с хрустом взломал новый коктейль, водка-арбуз, отпил и хвастливо выдохнул вместе с брызгами:

– А мы в лес бегали!

Он плюхнулся на стул.

На пятачке был разложен деревянный столик. Торчали пустые два бокала и две кружки.

– В лесу были? – Аня вздернула худосочную бровь. – Зачем?

– Жутко? – спросила Ульяна.

– Дышали… – Я разливал вино. – Почему жутко?

– Много не буду, – Ульяна легким касанием выпрямила бутылку, наклоненную к ее бокалу. – Анечка говорит: тут жутко.

Я торопливо лил себе пиво.

– Чего ты боишься, душа моя? – Пенный комок спрыгнул через край, с блеском пролетел по поверхности кружки и расплылся лужицей.

– Потом вытру! – Аня подняла бокал: – За все хорошее!

Чокнулись.

– За любовь… – слабо пропела Ульяна и пригубила.

– Ловлю на слове! – Петя еще раз дернул жестянкой и саданул по ее бокалу.

Вино взвилось и лизнуло стол.

– Хам! – ахнула Ульяна.

– Я вытру, – снова пообещала Аня.

– Чего ты боишься? – повторил я. – Или потом посекретничаем?

Аня задвигала бокалом. Она вела пивную сырость в сторону винной лужицы.

– Вы решите, что я сумасшедшая! Не смейтесь надо мной!

– Говори!

Она допила залпом:

– Здесь – бесы.

– В лесу? – быстро спросил Петя.

– В доме. Только я лягу – от страха звон в ушах. Как будто что-то совсем ужасное случится. И сковывает меня.

– Дальше, – сказал я.

– Все. Это все. – Она крутила пустой бокал. – Дальше – сон.

– Кошмарный? – спросила Ульяна сочувственно.

– Нормальный.

По саду ползли тени.

Петя потянул Ульяну за прядку белесых волос, в сумерках приобретших острое режущее сияние.

– Брысь! – Подруга ногтями впилась в его руку.

– Ночью проснусь, Ваню вытащу, целую, – приглушенно заговорила Аня, словно сама с собой. – Кладу обратно, крещу.

– Я сегодня за него испугался, – сказал я голосом скептика. – А ты на меня закричала.

– Ты его разбудил. Я всегда беру его мягко.

– Ты бы поменьше пила, кормящая! – сказал я голосом оптимиста.

– И еще. Вчера вечером легла. На улице бочки загремели. Гремят, катятся, и мужики орут – матом и непонятное что-то – и бочки катят. Это были бесы.

– Ну-ну.

– Не смейся надо мной! Так и знала: будешь смеяться. Ты пойми: самое страшное – это не черт с рогами. Это ожидание. Сегодня рано утром бабка старая калитку трясет. Впустила ее. Толстая. И взгляд! Во взгляде – огненное озеро. Говорит: «Свет у вас есть?» – «Есть». – «А у нас, – говорит, – нету!» Постояла, посмотрела, поковыряла калошей. Говорит: «Я здесь полвека живу». В это время Наташа пришла, и они обменялись приветами: «Привет!» – «Привет!» Чирикнули, как давно знакомые.

И бабка уползла. Толстая. У нее еще родинка на подбородке. Волосатая.

– Я выгоню Наташу. Она тебя с ума сведет.

– Неправда! Она меня успокаивает. Я ей рассказала, что перед сном мне страшно. Она говорит: «Плюнь и скажи: тили-мили-кари-рай! И нечистый отвяжется!»

Ульяна захихикала.

– Чего? – спросила Аня резко.

– Меня перед сном никто не беспокоит. Я перед сном молитву читаю, бабушка в детстве научила: «Ангел мой, пойдем спать со мной! А ты, сатана, отойди от меня! От окна, от дверей! От постели моей!»

Ульянин мелкий смех был неожиданно колючим.

– Вот – мое чудо! – Петя показал на нее жестянкой.

– И меня никто не сковывал, – сказал я. – Бог миловал. У меня с детства прививка против чудес. Вокруг были люди верующие, которые каждую секунду обнаруживали чудо. Так моя вера быстро скисла, и сплю я как младенец. Нет, вру! Когда болел – бывало со мной одно чудо. Ее звали…

– Жозефина Пастернак. – Аня ревниво плеснула себе вина.

– Именно. Ты помнишь. Я тогда только научился читать и в перестроечном «Огоньке» напоролся на ее стихи. Жозефина Пастернак – само по себе звучало ползуче и зловеще. По складам я разобрал: «О, Боже, о многом прошу, двух отроков в саду виноградном и по золотому ковшу». Двух отроков! Я уже понимал, что такое отроки. Я был отрок!

И правильно уловил душу этой поэзии – старушечья жажда омоложения. Сластолюбивая Жозефина грезит в эмиграции об отроках, алчет ковши их крови – пьянеть, умываться, молодеть, призывая, как и положено ведьме, имя Божье на недобрую затею. Проникла в меня Жозефина… Бред в том, что, читая по складам эти строчки, я ел виноград. Я закрыл тетрадь стихов, ел виноград дальше и пугался все сильнее. Я не осознавал корней страха, но страх озарил меня одним ярким идеальным прямоугольником: Жозефина. Скользкое имя с теплой косточкой. Жозефина Пастернак. Когда у меня случался жар, вместе с ознобом являлась в изголовье (постель была в угол вдвинута) Жозефина! Она! Ее адское сиятельство… Голова плыла, горло болело, как будто я проглотил стеклянный виноград. Последний раз она привиделась мне уже подростку, в тринадцать. Я был здоров, но вспотел, зашумела голова. Бабка, она зажала меня в сухом жадном кулаке, как тугую виноградину, и брызнул восторг, в ту ночь я узнал себя повзрослевшим. Это был февраль девяносто третьего. Той ночью Жозефина умерла. И что было первично: личность Жозефины или виноградный бес?

– Ваше здоровье! – Петя вскрыл новую жестянку, водка-дыня.

– За Васю! – сказал я и выпил. – Ему здоровье нужно.

– За Васю! – Петя хватанул Ульянины волосы.

Он близил ее худое лицо к своему, изможденному:

– Любовь побеждает смерть!

– Отстань! – она принялась колупать ему зажатый кулак.

– Я помню твои стихи… «Голой тенью, голой тенью…» Поэзия и жизнь – одно!

– Отвянь! – Ульяна щипалась сосредоточенно, словно ввинчивая шурупчики.

Петя радостно тянул ее к себе навстречу:

– А я… Я написал… Вспомни… «Дорогая… В погоду злую… припадаю: дай поцелую!»

– Не лезь! От тебя пьянью воняет!

Петя отсох в момент. Белые волосы вытекли сквозь его пальцы, и стало еще темнее.

– Вы же вроде вась-вась… – сказала Аня.

– Мы с ним даже не целовались! – Ульяна гордо фыркнула.

– Разве это хорошо? – спросил я. – Вместе жить и даже не целоваться.

– Я целуюсь только по любви. Я к нему не навязывалась. И вообще, я скоро улечу обратно.

– Тогда я умру! – Петя карнавально хлопнул в ладоши.

Аня сказала:

– Здесь все время собаки. И лают и воют. Слышите?

Все замерли.

Петя неуверенно гавкнул: «Гав-гав», – и замолк.

Как это противно человеку, когда нечто неведомое равнодушно и бойко проскальзывает по его струнам, пока подплывают сумерки. Внутри человека, по кишкам, по селезенке, по диафрагме, по сердцу, проносится «дзыынь», звук повисает, угасая, и дальше – тишина, темнота и трепет.

Ждешь новую тревогу, которая возникнет из ниоткуда. И делается по-настоящему не по себе.

– Вася прав, – сказал я, – они всегда лают за городом. – Облокотившись, я накрыл уши ладонями. – Иногда мне кажется, что борьба ангелов и бесов – это борьба кошек и собак. Кошка ближе к человеку мирному, а собака – к тому, который в атаке. Активный человек в этом мире демоничен, затворник живет с ангелом. Но есть ангел-воин, у которого меч. Он подобен кошке, способной победить собаку! В моем детстве мы снимали дачу и из Москвы с собой вывозили Пумку. С ней вечерами было тихо. Она била всех окрестных псов. Она их гнала огородами!

Я был уверен: против любой собаки она выйдет победительницей. Потом она стала болеть и ушла от нас умирать. В лес, куда еще. И снова собаки стали лаять, даже забегать на участок. Ведь Пумка ушла. Однажды в церкви, где мой папа служит, завелись мыши. Ночью они бегали по всему храму и писком будили сторожиху. Тогда в храм завезли мою Пумочку, на два дня. Мою драгоценную, горячую. Двух дней хватило! Помню, я приехал с отцом на вечернюю за час до службы. Я наблюдал кошку, как приключение. Она расхаживала крадучись, источая душистый жар, откормленная, благородно серая, в черных жестоких полосках, брюхо туго. Глаза желтые, узкие. Служба еще не началась, Пумке дали расхаживать. Она и расхаживала. Белые стены, шелест свечек, когтистые шлепки воска. Пумка выгибала спину, обнюхивала каменные углы, вела ухом на шорохи и всхлипы, терлась о медь и дерево. Но на прислужниц и на меня посматривала равнодушным краешком жреческого ока. Иногда, уловив мышь, она замирала, кожа ее пробегала волнами под шерстью, и хвост, напряженный, сильно и часто бил по каменному полу. Но милее всего моя Пумочка была мне, когда она на ковре вдоль алтаря стала перекатываться, вдавливаясь серым в красное и мурлыча. Дыхание ее – свежее, с хрустом, как будто будильник заводят, – слышалось четко и громко.

Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!.. Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась – никто ничего не успел – и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови – одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с духами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было, и он отправил ее в усадьбу брата неподалеку, где гостил тем летом. Когда она скрылась, Шульгин с ужасом вспомнил, что сегодня готовится охота и на двор спущены голодные псы. Он побежал к дому. Во дворе увидел: они трутся о ее ноги и стелются перед ней.

– Ау! Уа! Ааа! – проснулся Ваня. – Уа! Ааа!

Аня подскочила к коляске, вытащила младенца, побежала с ним на веранду, зажгла свет, вытащила грудь.

Я наблюдал, как она, неподвижная, держит его близко к стеклам, но зрелище под стеклами было как витраж – прекрасное, космически-далекое и бесплотное.

Совсем стемнело. Пользуясь теменью, стал наскакивать ветерок. Травы испускали густые ароматы, освобождая накопленную за день благодать. Тьма словно бы сократила пространство, потому что вдруг над ухом я услышал скрип, безошибочно понятый как лесной.

Аня вышла на крыльцо, прижимая младенца к голой груди. Свет веранды неверно озарял нас, ветки сада и даже дотягивался за забор.

– Ульянка! – позвал Петя.

– Что?

– Полюби! – Он выбросил руку к ее смутным волосам.

Тень от руки мелькнула птицей.

– Заколебал уже! – Девочка подскочила. Оттолкнула стол, побежала.

Хлопок. Она скрылась за калиткой.

– Коня мне! – Петя прыгнул к дому, рванул приставленный к стене велосипед.

Пробежал с дребезжащей кобылкой.

На дороге заслышалось возбужденное:

– Стой!

И визгливое:

– Отстань!

Отчаянный вскрик. Гневный грохот металла. Все оборвалось, затихло.

– Ай, ты живой, – заиграл напуганный голосок.

В ответ раздалось истошное кряхтенье, такое шумное, как будто лесному гному поднесли рупор к завязи крошечного рта.

Заскрипела калитка. Они вошли.

– Зачем ты за мной погнался?

– Зачем ты побежала?

Петя шел, опираясь на Ульяну, приволакивая ногу.

– Что с тобой? – спросил я.

– Сорвал локоть, – просипел он.

Аня унесла дитя в дом, Ульяна открыла воду, Петя засучил рукава.

Я принес фонарик из кухни. Полоснул светом, и в луче проступило обилие крови. Я дал фонарь Ульяне. Она подтолкнула Петю к воде, навела огонь на умывальник.

Вода, красная от крови, громыхала о железное дно. Розово-алый поток, оживленный фонарем. Комары и мотыльки попадали в луч, танцуя, кружась, шарахаясь, возвращаясь. Петя хныкал и здоровой левой баюкал разгромленную голую правую под водопадом.

– Он так кровью не истечет? – спросил я.

Он хныкнул резче и дернул рукой под водой. Ульяна молча светила на воду и руку.

Я достиг калитки и выскочил на дорогу.

Лес стоял, прямыми соснами встречая чужака. Мягкие отражения горящих окон, иссеченные и замызганные тенями садовых ветвей, лежали на дороге. В десяти метрах просматривалось железо. Я подскочил и нагнулся. Велосипед был разломан пополам. Один кусок – колесо, сиденье, рама, другой – колесо, руль, педали с цепью, развратно свободной. Надо же было так упасть!

Я посмотрел на лес внимательно и подумал о том, что он мне сейчас совсем чужой. Я стоял на дороге, где меня подбадривали размытые полосы электричества, лазутчики уюта, и вдыхал острую смолистую свежесть, к которой так просилось слово «жестокость».

Здесь, на кромке леса, я вдруг вспомнил Наташины густые волосы молдаванки, которые она наверняка распускает перед сном. Распускает… Неожиданно я вспомнил о них с вожделением.

Мне подумалось о связи волос и леса. Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес – как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь – лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма – спутанные волосы в сочетании с черной кожей каннибала.

Страшно и сладко узнать в нем себя. Так собака вспоминает в себе волка.

Я глянул вперед на темную дорогу в мазках призрачного огня. Там, впереди, было шевеление какой-то каши. Я вглядывался. Навстречу неслось приветливо: гавк-гавк-гавк…

Я поспешил вернуться за калитку.

Во дворе по-прежнему спасали Петю. Сейчас Аня лила ему йод из склянки в месиво локтя и по ноге. Штанина его была завернута, открывая сырое мясцо голени. Петя скрипел зубами, Ульяна светила.

Я выхватил у нее фонарь. На круглом стекле алела крепкая капелька огненной крови.

Я поднес фонарь к подбородку и оскалился. Ни капли брезгливости. Один кураж! Подсветка снизу вверх делает рожу жуткой.

– Ха!

Аня отшатнулась, склянка упала в темноту.

– Отдай! – закричала Ульяна.

Я скалился и рычал.

Петя всхлипнул.

Ульяна с внезапной сердитой силой навалилась на меня, выкрутила фонарь, встряхнула.

Капля растянулась по стеклу.

Свет стал мутно-рыжим.

Это было в мае, в Москве.

Молочная капля ползла по Аниной смуглой просторной груди, пропитывая кожу, теряя белизну. Меня заводила осторожность, которая от нас требовалась. Мне хотелось глубоко в ее ошпаренное нутро, где было нагло и грубо, но хлипко и пугливо. Ее уже можно было сотрясать, слегонца. Она лежала передо мной, готовая, как невеста.

Дорога была скользкой и чистой.

– Ой, потише!

Я остановился. Снова двинулся. И снова. Она задышала сильнее. Трясти ее надо было бережно и вкрадчиво. Не разгуляй ее, не рванись жадно. Будь прохладен.

Я лежал в ней, наслаждаясь невесомостью, и гладил правую тяжелую грудь. Сдавил сосок. Капля молока, зрелая, резво выкатилась и побежала, делаясь невидимой, превращаясь в каплю озноба.

Так бывает даже с самым ярким событием – чем дальше, тем оно бесцветнее, пока не сольется с пустотой.

Звонок в дверь. Я подскочил.

– Уже пора? – Аня была недовольна.

Это приехал Вася. Он остался в носках и проследовал за мной в комнату.

Аня, наспех одевшись, оглаживала постель. Ребенок лежал на дне мелководного прозрачного сна за толстыми деревянными прутьями. Вася наклонился, и губы его поползли умиленно. А разве можно не умилиться тому, чье личико под немой пеленой сна, этой синей соске, подрагивающей, как поплавок, этой люльке, похожей на легковесную ладью?

Васины губы разошлись, обнажив белую зависть:

– Везет ему, крещеный! В таком возрасте, если умрешь, сразу в рай. Главное – покрестить успели!

– Что? – изумилась Аня.

– Не шути так… – Я смял его выше локтя и повлек от колыбели. – Попьем чайку!

– Да вы не думайте, – Вася смешливо упирался. – Он до ста доживет. Умрет монахом-отшельником…

– Чай черный, зеленый? – Аня дернула его за другую руку, и мы перешли на кухню.

Вася не садился, он вращал глазами, что-то выискивая в воздухе. Наконец он поймал бумажную иконку Николы, приставленную к вазе, у потолка, на висячем шкафчике, и глаза его посвежели.

– Кто молитву читает?

– Какую молитву? – не поняла Аня.

– Ты же чтец, – сказал я.

Он перекрестился и начал «Отче наш». Громким, четким голосом. «Приидет царствие» – во рту прокатились две выпуклые «р».

– Особо нет ничего, – заметил я виновато.

– Что Бог послал… – Вася поднес к зубам бублик, отхватил, зажевал с убывающим хрустом.

– А кто его знает – есть он или нет, Бог, – вдруг сказала Аня.

Вася исказился. Губы спрятались в нитку. Он прожевал. Заговорил понуро и твердо:

– Так. Там в машине Любка моя. Прошу при ней ни слова в таком роде. Прошу. – Он отложил половинку бублика на скатерть и теперь переводил серебристые страдающие глаза с меня на жену. – Как молоды мы были! И я таким же был. Оба родителя не верили. Мать до сих пор церкви противится. Еле ее уламываю раз в месяц ходить.

– Может, еще уверует… – вздохнула Аня, гася раздор.

– Уверует… – передразнил Вася. – А что такое вера? Это уверенность. Уверенность – это не идея. Это истина. Главное – все доступно! Ты сделал шаг – Бог два. Ты руку протянул – у тебя меч в руке.

– Меч? – спросила Аня тревожно. – А любовь? – спросила она чуть томно.

– «Любовь, любовь» – говорят они, а любви не имеют… Скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет! Кто не крестится – тот осужден будет!.. – он распалялся. – Я был язычником до тридцати семи лет. Школа, армия, институт, женитьба, ребенок, Америка. А Бог смотрел и ждал. Однажды зашел я в Интернете на один сайт православный. Скучал я по России, начал смотреть. Кликнул раздел «Русские иконы». Той ночью мне явился Спаситель. Прямо как с иконы. Волосы прямые, будто влажные. Хлеб дает. Помню даже какой! Бородинский! Зерна, и запах душистый, не спутаешь. «Ешь!» Я проснулся среди ночи. До утра в ванной отмокал, глаз не сомкнул и знал уже ясно, что с новым днем начнется новая жизнь. Я понял: пора! В тот же день стал готовиться к возвращению. Через месяц я был алтарником в Москве.

– Жена не спорила? – спросила Аня.

– Она меня всегда слушала. – Зыркнул исподлобья: – Если что – Бог выше домашних.

Встали. Он прочитал благодарственную молитву.

Аня снесла спящего младенца вниз. Вася и я тащили поклажу. В машине сидела светловолосая девочка с медленным серьезным лицом, похожая на оперную снегурочку. У нее был потешно насуплен лобик, который она, очевидно, хотела скорее наградить тем же крестом морщин, что у папы. Взрослые груди виднелись сквозь серую майку, пропотевшую в подмышках.

– Миленький какой! – завелась она и заученно заканючила: – Пап, как бы я хотела братика!

Вася похлопал бородатое лицо витязя. Славный звон пощечин.

– Разморило. – Он хлопал все мягче и остановился, когда проступила первозданная наивная улыбка. – Я такой соня, совестно признаться! Днем обязательно сплю. После обеда. Привычка с детства. Сегодня не поспал и сам не свой.

Аня, прижимая ребенка, забралась внутрь.

– Ну, пока… – Я был растерян, не поцеловал их, просто махнул. Дверь захлопнулась.

– Хорошая машина! Крепость! По всем нашим дорогам провезет… Давай, молись Богу, чтобы тебе открылся. И всем русским святым! К отцу ходи в храм! Сергун, верь! Протянешь руку – и получишь меч! Ты шаг – Бог два! Донт вари! Би хэппи!

Вася обхватил меня и троекратно расцеловал. Губы его работали с уверенностью резиновых присосок.

Он громыхнул дверцей. «Хаммер», взревев, сорвался с места, возведя за собой крестный ход тополиного пуха.

Я глядел вослед и чувствовал, что за рулем никого нет…

С тех пор пролетело два месяца. Июльский вечер переполз в ночь. Над нами скрипели, укладываясь, Петя и Ульяна.

– Ань… – я губами нащупал ее имя в темноте.

– Да, милый? – Она лежала головой у меня на плече.

– Почему хорошие страдают?

– Вася, – догадалась она. – Жалко его.

– Он, наверное, этой болезни ждал.

– Поправится еще…

– Думаешь, он хочет?

Я обнял жену, она была жаркая. Долгожданная. Она пахла двумя месяцами природы. Сырой шелушицей березы, растертыми лепестками шиповника, изумрудной кровью крапивы, душными фонтанчиками жимолости и еще сотней диких и нервных запахов. Ее тело было летом, и я сейчас обнимал лето. Вчера она мылась в баньке, но сегодня рой запахов с жадным рвением облепил ее заново, липкую от солнца.

Я прыгнул рукой, и – дневная догадка была верной! – в паху обрито, колючки.

Я водил ладонью, чешуя царапалась, горячая.

– Колется?

– Ужасно!

Я показал во мрак:

– Ань, что там краснеет? Глаз беса?

Она встрепенулась и села:

– Где?

Легла обратно и успокоенно сказала:

– Это от комаров. В розетке горит.

– Не боишься ничего?

– Ты что! Боюсь…

– Бесов?

– Не надо…

– Боишься?

– Да, – признала слабым голосом.

– Боишься, боишься… – лепетал я, заграбастав ее груди, легонько грызя горячее ухо и начиная балдеть. – Сучечка… – Я набросился, придавил, всматриваясь в ее темное лицо. – Давай! – Ущипнул колючую нижнюю кожу.

И она помогла мне.

Я сотрясал ее с сокрушительным восторгом.

Перевернул. Теперь она была выше, на корточках. Ее лицо, плохо видное, было новым. Совсем чужим.

– Хватит, – сказала она чужим голосом.

– Что?

– Я больше не могу-у-у…

Я представил, что она – Наташа. Послушная, покоренная. Она садится раз за разом. Раз-два-три. Садится на живот мне. Я окунул пальцы в ее волосы, темные, волнистые, ласковые на ощупь.

– Дай я слезу! – голос плаксы.

Она соскользнула. Встала на колени и заботливо приклонила голову.

Она продолжалась для меня как Наташа. Наташа – гадина. Мразь послушная, рабыня. Пока твой муж в вагончике храпит в беспамятстве. Язык скотины! Сейчас. Еще. Сейчас!

Летний яркий день, тяжелый и обильный, умер.

Я лежал, опростившимся пустым сознанием касаясь ночных пределов будущего дня.

Отдышался, окрестил кровать, стены, потолок, колыбель в двух шагах от нас.

Сверху шумело и скрипело. Взорвалось победное «апчхи!» – очередной клич Пети, звонко пожелала здоровья Ульяна.

– Вася, – нащупал я имя в темноте. – Я думаю, болезнь для него благословение. Каждому дается по вере.

– А жена его? Дочка? – зашептала Аня. – Их нельзя оставить одних. Бог не допустит.

– Может, он так Бога любит, что бежит к нему вприпрыжку. Помнишь, он говорил: я – шаг, Бог – два.

– Не помню, нет.

– Ань?

– Да?

– Я тебя люблю. И Ваню люблю.

Мы лежали и засыпали. Мы удалялись каждый в свой сон. Засыпая, я со смиренным сожалением знал, что сны наши не совпадут, как не пересекутся параллельные прямые.

Сны будут рядом, как наши головы на подушках, но не сольются в единственный сон для двоих.

Мне приснился городской дом из детства, второй этаж, в окне – весна. Первые листочки, клейкие, склеивают веки, если пристально смотреть. Сон в окне. Сон во сне.

Была Пасха. Крупный план. Темно-коричневый кулич с белоснежной глазурью на макушке и много яиц, простых, луковых, разрисованных цветными карандашами моей детской рукой.

Крупный план. Букет столовых серебрящихся приборов на красной скатерти.

Звонок в дверь.

– Христос воскресе! – закричал я вместо «кто там?».

Жозефина стояла на лестничной площадке. Я сразу узнал ее. Облик ее был невнятен, но она пришла из прежних снов.

– Я очень добрая, мой отрок! – нежная музыка речи.

Следующий кадр. Гостья стала четче, но с лицом Наташи. Она откусила половину от широкого куска кулича, крошки посыпались, упали на скатерть и на ее зеленое платье, снежинка забилась в декольте.

Ободряющая улыбка.

Крупно. Смуглые пальцы на красной скатерти с дрожью перебирали приборы. Они оживали и очеловечивались от ее прикосновений.

– Это мои детки! – заблестела застенчивая ложечка, затрепетало отважное ситечко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю