Текст книги "Десятка"
Автор книги: Захар Прилепин
Соавторы: Андрей Рубанов,Роман Сенчин,Михаил Елизаров,Сергей Шаргунов,Сергей Самсонов,Герман Садулаев,Дмитрий Данилов,Ильдар Абузяров,Денис Гуцко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Это мой брат! – глубокий щедрый половник.
– Это ты! – мечтательная вилка.
– Будь таким! – кошмарный нож с черной рукоятью.
Я проснулся. Плакал ребенок. В комнате синел рассвет.
– Чщ, чщ, чщ… – Голая Аня повисла над детской кроваткой: – Чщ, чщ, чщ…
Я заснул опять и пробудился совсем, когда пустую комнату заливало солнце. Со двора слышался клич:
– Время отступать!
Завернувшись в простыню, я прошлепал к окну и высунулся:
– Куда это вы?
– Не спешили бы… – протянула Аня с крыльца.
– Москва зовет! – Ульяна криво усмехнулась. – За все спасибочки! Ванька – красавчик! Всем чао-какао! Ты идешь или нет? – пронзительно прикрикнула она.
– Сейчас. – Петя подступил к окну.
Правая рука под кожанкой выглядела вдвое шире левой. Ну да, перемотанная.
– Дала, – сказал он одними губами.
– Что?
– Дала! – выкрикнул он беззвучно, мятежно округляя глаза. Воровато оглянулся, увидел Ульяну у калитки. – Ладно, до скорого.
Опрометью побежал. Прихрамывая.
Из окна я видел на земле, и на траве, и на железных краях умывальника бурые разводы. Кровь Пети, смешанная с водой. Над кровавыми пятнами плясали две черные большие бабочки. Они колыхались, довольные, так, точно одна другой анекдот травила. Затем менялись ролями. Они могли бы вести насекомье шоу. Может, и вели вечерами, а сейчас репетировали.
– Здорово! – в сад шагнула Наташа.
Лиловая отметина под глазом.
– Как ты, Наташенька? – спросила Аня.
– Не спала, блин. Наши всю ночь гудели. Трындец! Мой вообще никакой.
Она взялась за коляску, встряхнула (коляска в ответ промолчала), развернула.
– Проспится, кобель! – Траурная шелуха семечек полетела из-за ее плеча.
С безвольной мукой я проводил ее спину.
– Пока, Наташ! – крикнула Аня.
Калитка бахнула. Я уткнулся взглядом в эту серую старую деревянную калитку. Мое тело обмякло. Я вернулся в кровать и обнялся со своей простыней крепко-накрепко.
Лежал и думал: вдруг проснусь – синий?
Думая об этом тупо, заснул.
Меня не посетили сновидения. Блики и тени, мазки золотистого и сизого, секундные и нескончаемые промельки.
Я охнул. Аня сидела за столом у окна и, углубившись в неуклюжие дачные очки, играла на ноутбуке. Щелканье из пластмассовой тетради.
– Который час?
– Пять скоро.
– Ох, сколько же я спал? Почему так много?
– От страха? – ее голос уколол презрением.
– А Ваня где?
– Спит в коляске.
– Наташа?
– Ушла недавно.
Голый, в шлепанцах, вышел во двор. Следы крови исчезли, но вокруг раковины было скользко от воды. Она стеклась в ямку посередине пятачка, и там образовалась лужица.
Включил воду. Прополоскал рот. Кровавый привкус ржави.
В воздухе росла тревога. Закричали наперегонки вороны. Дохнуло холодом, сладко и внушительно.
Дождя еще не было, это раззадоривало ворон. Они вопили, кружась, будто бы гадая, на чью перелететь сторону – старого или нового.
Новое побеждало. Мир источал энергию духоты, волю к насилию. Мир напрягся, словно силач, который, обливаясь липким потом, вот-вот поднимет свинцовую штангу, вытянет до небес, и грохнет оземь, и разревется счастливо и жалобно под шквал аплодисментов и слепые вспышки.
Налетевший ветер работал рывками: сильный рывок и послабление. Рывок – и отпустило. Ветер делался холоднее, с очередным рывком он стал ледяным. Ветер был чистой жаждой – обморочной физической страстью перехода в другое измерение, где хохочут и сверкают водопады. Ясно было по этому ветру, что прогретая жизнь, вялая вырожденка, опротивела всей природе, что верхи, мрачные тучи, больше не могут, а низы, шипящие пышно травы, уже не хотят.
Но дождя так и не случилось. Дождь медлил. Слезки повисли на колесиках, как говорят в народе, а дождь все не шел.
Ночью младенец спал худо. Он просыпался, бормотал что-то, всхныкивал, затем умолкал, чтобы опять хныкнуть. Или затягивал неутешный, раздирающий плач, который мощнее любых призывов и просьб. Аня бросалась к колыбели – лишь бы остановить, укачать этот звук.
За окном свистал ночной вихрь.
– Я выгоню ее, – сказал я и погладил Аню по колючкам. Чуть-чуть поотросли.
– Да брось, она не со зла.
– Со зла. Ты ее боишься? Ты боишься ей слово сказать поперек!
– Не боюсь.
– Боишься!
– Не боюсь… Ну даже если боюсь. И что?
– Почему ребенка мы отдаем в ее руки? Послушай, в поселке полно бабусь, они будут рады за меньшие деньги нянчить.
– Где они? Кто они? Приведи мне такую бабусю! Ты не слышал, как она поет? Она пела, и Ваня засмеялся. Он потом во сне смеялся. Песни прекрасные, мы их вместе пели. Я языка не знаю, но подтягивала, голосом подыгрывала.
– Зачем нам – цыганка? Они детей крадут.
– Молдаванка.
– Они все цыгане.
Гром откликнулся за окном. Он прозвучал как-то пародийно, и мы с Аней растроганно рассмеялись. Поцеловались. Длинно и мокро.
Мы барахтались, не останавливая поцелуй. Мы извивались на простыни немым и шуршащим узором.
На улице свистало, выло, трещало. Что-то истерично стукнуло. Ветер зашумел с такой тональностью, как будто включили душ. Я подошел к окну, высунул руку в форточку, но звук оказался обманчивым: дождя не было. Ветер хлестал по руке, покалывая, как газировка.
Я вернулся в кровать.
– Ты права: рак крови, – сказал сухо.
– Ты узнал? – Она приподнялась на локте и заглянула в мое лицо, быть может, во тьме показавшееся чужим. – Горе какое! Здоровый мужик – и вдруг.
– Да, природа человека загадочна. Любая природа…
Она перебила:
– Хоть в сознании?
– Да. Папа говорит, что он улыбался. У него лицо сияло. Он причастился и был счастлив.
– Все, хватит, замолчи, пожалуйста! Их же лечат, таких больных. – После минутной паузы, когда я успел подумать, что она уже провалилась в дрему, Аня с неожиданным энтузиазмом прошипела: – Главное, чтобы с нами все было в порядке!
– Это ты от Наташки понабралась.
– А?
– Скучно так жить, – сказал я. – Есть люди – агенты природы. Знаешь, почему в Югославии была такая кровавая резня? Почему кровав Кавказ? Там слишком много природы. Селяне, живущие в одном ритме с природой, пустят ножи в любую секунду в любое мясо. Без сомнений. На фоне лугов, лесов и гор их движения слепы и точны, как сама природа. Они различают душок жертвы и опасную вонь сильного. Вместе с природой они любят цветущее, румяное, дикое, громкое, хамское, напористое – все, в чем весна и лето. Отвергают сдержанное и рыхлое, ледяное и плаксивое, разорванное и рассыпанное, желтое и бледное – осень и зиму. Быть как весна, как лето! Особенно это относится к женщине. Женщина, как земля, должна быть податлива и плодоносна.
– Вот! – Аня заворочалась. – Наташа говорит: детей она хочет троих. Ты только не обижайся, Наташа мне очень близка… Она хорошая. Она очень любит Ваню! Она с ним умелая. Она на язык грубая, но это все шутки. Ты слишком заморачиваешься! Если с ней ладить – то чувствуешь себя в покое.
– Я догадался. Она тебе бухло таскает. И вы вместе пьете, когда меня нет.
Аня замолчала. Мы отстранились друг от друга. Помолчав и не дождавшись, что кто-то первый начнет примирение, мы повернулись в разные стороны. Так, помолчав еще немного, заснули.
Утром мне надо было ехать.
Утро случилось серое, трудное. Я не хотел вставать, затаился.
Грохнула калитка.
– Анюта!
Почему она кричит «Анюта!» так, будто меня здесь нет?
– Видишь: колесо истерлось, – слышался со двора наставительный голос, по-южному воркующий. – Пускай тебе новую коляску купят!
– Я скажу Сереже.
Дверь в комнату распахнулась. Очи черные, насмешливые, но без блеска, растворенные в смуглом:
– Дрыхнешь? Вставай! Жизнь не ждет! – Заржала и захлопнула.
Я стремительно натянул одежду. Вышел во двор. Нагнулся к коляске, поцеловал сына в носик.
– Завтракать будешь? – сказала Аня просительно.
Я не отвечал.
– Останься еще немножко…
Буркнул:
– Переговоры.
– Скажи, что заболел, – нашлась она.
Наташа палачески гоготнула.
– Не бросай, а? – Аня ловила мой взгляд. – Пожалуйста! Завтра поедешь… Перенеси ты их или отмени. Ты сговоришься, а меня разлюбишь. Ты прости меня, если что. Я больше ни капли не выпью! Давай поедим… Погуляем… Ты же рассказ написать хотел! Уже месяц собираешься! Не уходи, а?
Я заслонился рукой.
– Бежит, – гортанно заметила Наташа, я быстро глянул на нее сквозь пальцы, как на наглый нуль.
– Да как хочешь! – Аня скрылась в кухне.
И вот я потянул на себя калитку. Хлопок. Ура! Вступил на дорогу.
Я уходил от них, уплывал с этого гиблого места… На станцию – и в город. Сделал шаг, другой – свобода нахлынула.
Я удалялся, забыв обо всем, даже о ребенке. Свобода вела вперед и вперед, и, разрывая грудью духоту, я подумал с удовольствием, что долго сюда не приеду!
И еще подумал: а может, ну их, переговоры, перенесу. Зачем мне дела? Повремени. Приедешь, примешь душ, завались в кабак на Фрунзенской, позови живущую напротив Ксюшу, каштановую модельку с мозгами ласточки, а потом все секреты горячим воском запечатает ночь.
Пока было серое утро свободы и птицы свиристели на пределе.
Забулькал-зарокотал, полня собой небо, отрадный гром, чтобы подражательно, бодрыми голосами помощников отозвались собаки. Булькая и взахлеб.
– Вась! Вась! Вась!
Далеко или близко – нельзя было понять. Сколько их было? Две? Три? Стая?
Они квакали и булькали:
– Вась! Вась! Вась!
Меня остановило сердцебиение. Лед предчувствия кто-то прижал к темени и отпустил. Ледяной кусок. Лоб холодно взмок. Я раскатал обратно подвернутые рукава зеленой толстой рубахи, которая была напялена поверх белой рубашки-промокашки.
Иди, иди, иди. До станции близко.
Нерешительно задержал руку на горле, прикрывая артерию. Где она, артерия, кстати, сонная, вечно неусыпная? Вот это она, скользкий пульс? Напряг глаза и задвигал ногами аккуратно, выжидательно, совсем не галопом. Не спешишь ты что-то, друг. Да вот, хреново. Хреново вдруг? Говорю, хреново.
Темно-прозрачные круги, смуглые дымные колечки проплыли среди тусклого сияния, зеленого предгрозового трепета, ветреной сиреневой тьмы. Тошные шарики. Траур? Обморок то есть… На фиг! Что за блажь?
И тут сквозь тоскливый прищур внутреннего диалога я их увидел.
Далеко крутились, обнюхиваясь, они. Или это пыль грубо играла на ветру?
Я снова встал с вялой расклеившейся улыбкой – мол, зевотно любуюсь милой окрестностью, дачник. Вынул мобильник из кармана джинсов, было ровно девять. Запрятал аппаратец.
Они на меня бежали!
Они с каждой секундой становились мордами, гривами, ушами. И лапами, лапами! Первое, что я подумал, – их порода. «Овчарки!» – подумал я, и они наскочили.
Одинаковые, без лая, веселые, матерые. Оскаленные пасти, темно-серый мех с желтым отливом, волнами вздыбленный на холках. Гибкость им придавали их сучьи очи – жадные и озорные. Они переглянулись, сестрицы-молодки. Огонек задора проскочил.
Я стоял, все еще не при делах, вроде наслаждаясь пением птиц и вцепившись надеждой в тот светлый факт, что меня не облаяли… Хорошие песики, гуляют близняшки. Где же их хозяин, откормленных?
Переглянувшись, они ринулись! С острых морд считывалось: надо бы его обнюхать… Понюхать и отпустить…
Птичье чириканье оборвалось. Они начали рвать!
Кажется, обе сразу, рвать! Зубы их щелкнули с зеркальным звоном.
И давай рвать!..
Не боль, а страх. Укус в ногу. Укус в руку, дернувшуюся к лицу. Укус в другую руку. Боль, рана, боль. Рана. Они переглянулись, координируя налет. Они напрыгивали, чугунные, все еще молча, только издавая сытное хрипение, переходившее в писк, толкая, тесня: скакнуть к горлу или повалить – и в горло, в горло. Я закричал: «Фу!», «На помощь!», «Пошла!», «Аня-а-а!», «Пшли вон, пшли-и-и!»…
Отступил к глухому забору, прикрывавшему участок.
Эти дерзкие жгучие укусы я отбивал ногами, но тотчас получал укус отмщения. Захлебываясь в крике, изнуряясь отбивать их атаку, я ощутил безнадегу, точно пловец, попавший во власть акул. Они уже вкусили кровь мою. Уберечь пах, уберечь лицо… Не сдаваться… Чем бы в них запустить? Вокруг трава одна.
Нагнусь – и тут же завалят. И трава станет красной. Травинки в мертвом кулаке.
Истекаю ранами, плоть рваная, разодрана одежда. Сейчас они меня убьют здесь, у забора. Упаду. Они прокусят горло. Позабавятся по-своему как-нибудь, сучки. Обнюхают. И, вильнув хвостами, досадливо убегут, увьются…
Ад райской местности – голая дорога, ни души, утренний нектар пустынный. Еще укус. Ой. Под колено. Вряд ли они меня съедят, как акулы, и останки разнесут розовой росой по неровным сельским дорогам. «Папку съели», – узнает сын, когда подрастет. Нет, они горло перегрызут, этого им будет довольно. Укус. Под локоть! Сука!
Мысль о налетевшем смертном часе заглянула в мозг. Телевизор смерти обычно размыт, а тут настройщик-профи резко врубил. И я сквозь жесткий огонь телевизора смерти моментально подумал о компромиссе. Стать уродом, однако выжить. Рвануться, теряя мясо, отбиваясь кулаками, быть может – лишившись щеки. И вынырнуть. Истекать кровью, но без псин. Оторвавшись. На пятачке двора. Так пловец, иссеченный акулами, упирается костью отхваченной руки в багровые высокие зубы и силой воли бросает себя к берегу. Он лежит на отмели, в алой пене. И выключается, тает… А дальше – талый обмылок человека, и к нему все ближе, все глуше перезвоны неотложки сквозь курорт.
Былая жизнь не прокрутилась мгновенно, как цветная летняя кинопленка. Я еще не упал под их лапы. Мелькнул у глаз свежий клочок жизни – последние девяносто часов. От этих часиков природа вела на свиданку к овчаркам.
Я прыгнул на них и побежал. Они не отступали. Гнались, выскакивали вперед и оглядывались. Путались под ногами. Укус в ягодицу.
– А-ня-а! Коля! Ва-а-ся!
Может, кто отзовется? Типичные имена…
– Зоя! Маша! Рома-а!
Спасите, русские святые! Я споткнулся. Под ногой – осколок асфальта. Схватил.
Псина, напружинившаяся для прыжка, отпрыгнула не ко мне, а от меня. Я тряс куском тусклого асфальта, как будто обломком меча, и выл.
Они уносились. Проворные и легкомысленные светские суки.
Я стоял, в крови. Оставленный суками вдруг. Уронил осколок. Бросился к дому. Ворвался за калитку.
– Меня покусали!
– Боже! – закричала Аня, подбегая.
Наташа стояла на пятачке, одна рука на ручке коляски, другая уперлась в тяжелый бок, и лицо ее застилала тень презрения.
– Ты чо, не мужик? Мой вчера тоже кровавый был. Они нажрались и шприцами себе кололи, в головы…
– Что ты несешь? – пролаял я, чувствуя, как теряю кровь. – Вон, мразь! – Сел на тропинку. Все погрузилось в радужное сияние.
Опираясь на кровавую, подло саднящую руку, я встал и пошел к Наташе.
За забором разливался задорный лай, вызывающий на новую встречу.
– Вась! Вась! Вась! – гуляло там, на дороге, у леса.
Я взял ее за рукав и дернул.
– Блин, замызгаешь… – Она шаловливо вывернулась и показала мне язык. Толстый, с острым кончиком.
– Иди вон, иди вон… – забормотал я.
Расплакался, проснувшись, ребенок.
– Чщ… Чщ… Чщ… – Аня наклонилась.
Шатаясь, я наклонился.
Этот поселок, этот участок, этот пятачок двора… Мне не выбраться, мы окружены. Сын плакал и смотрел на меня из красных глубин коляски длинным взглядом. Не барина. Схимника милого ста одного года… Я смотрел на него ответно, вливая через взгляд всю свою безысходность, но с той любовью, чтобы он жил и жил.
– Надо вызвать скорую! – сказала Аня слезливо. – Пошли в дом, я перевяжу!
Запиликал мобильный.
– Да?
– Алле! Алле! Это Катя! Вася наш умер! Молитесь!
Разрыв связи.
Я перекрестился.
– Умер? – поняла Аня.
– Ага.
– Васька, что ли? – Наташа рылась в волосах.
Закапал дождь. Косо мелькнули первые капли, блеснув, словно седая прядь.
Вась-вась-вань! – забарабанили крепкие ударчики. Отозвалась железная мойка.
Вась! Вась!
Вань! Вань! Вань!
Наташа ухмыльнулась:
– Эх, хорошо! Огороды подышат! Ослепли? Ребенок мокнет! – Вытащила младенца из коляски и, прижимая, бегом понесла в дом.
Я набрал номер.
– Алексей Филиппович? Извините, бога ради, приболел. Давайте на недельку перенесем!
Вспыхнула молния, лилово-белая. Дождь усилился в минуту, смыл собачьи голоса с улицы.
Долгожданный, дождь шел всю неделю.
Дождь размывал земляные дороги. Там, где еще недавно клубилась пыль, среди жирной грязи барствовали огромные лужи.
Беда кончилась. Черный клубок беды уже не катился. Клубок застыл в луже.
Я был слаб умом, чтобы распутать этот слипшийся клубок, но силен доверчивым чутьем, чтобы догадаться о хищном непостижимом замысле. Все в то лето было сложно переплетено и завязано на разном – вхождение в мир нового человека, сына моего, и дом, где мы расположились, и участь бородатого человека, который дал нам этот дом на лето. И лес, у которого мы стояли, скрипящий.
Прогретый и легкий, лес поскрипывал. Мокрый и тяжкий, скрежетал.
Здесь, на дороге у леса, была тугая сердцевина клубка. Но размотать волосяную, разбухшую от дождя шерсть было не под силу дрожащим пальцам.
В ту минуту, когда упали первые капли, а я стоял, кровавый и разодранный, во дворе, с дрожащей трубкой, откуда получил весть о том, что Васи уже нет, Наташа сказала простые три слова. Кинула зло.
После этих слов я не винил ее ни в чем.
– Ослепли? Ребенок мокнет!
Она вынула Ваню и понесла бегом в дом.
Я словно первый раз увидел, как заботлива она. Как бережно и ловко его держит. Сильная и собранная.
После смерти было тихо. Собаки гавкали, но овчарок кто-то пристрелил. Через год вдова нашла мужика, байкера. Наташа через год родила двойню. Петя и Ульяна поженились. С Аней мы развелись зимой, когда я вошел в политику, но потом снова стали встречаться – ребенок не дал разлететься.
Тем летом я с Наташей больше не воевал.
Я смотрел на нее новым, промытым взглядом. Ее резкость уже не доставляла страданий, а забавляла. Ее грубый язык был так же животно важен, как солнечный огонь и шелест куста над коляской, где вызревал и креп мой сын.
Ильдар Абузяров
Родился 5 июня 1976 года в Горьком.
Окончил исторический факультет Нижегородского университета.
Дебютировал как прозаик в 2000 году.
Публиковался в литературных журналах и альманахах «Вавилон», «Дружба народов», «Октябрь», «Знамя», «Новый мир», «День и ночь» и др.
Произведения переведены на немецкий, чешский, шведский языки.
Работает в редакции журнала «Октябрь».
Библиография:
«Осень Джиннов», ДИА-пресс, 2000.
«Курбан-роман», издательство Всероссийской государственной библиотеки иностранной литературы им. М. Н. Рудомино, 2009.
«ХУШ. Роман одной недели», Астрель / Олимп, 2010.
Троллейбус, идущий на восток
Когда я вспоминаю свое детство, то удивляюсь, сколько у меня было возможностей выучиться, стать человеком.
В пятнадцать лет бабушка пристроила нас с братом в медресе (вскоре брата выгнали) в надежде, что когда-нибудь мы выучимся и отплатим миру добром. После вступительных экзаменов по выбиванию ковров я окончательно укрепился в основном составе. Помнится, на первом курсе нас учили строительному ремеслу. Мы рыли под фундамент землю, таскали на деревянных носилках с железным днищем щебенку и кирпич, замешивали растворы.
Кажется, тогда, осенью, я узнал, что «кирпич» – тюркское слово и означает оно «запеченная земля». И еще, покрывая рубероидом пустоту между двумя кирпичами, чтобы вода не затекала туда и не взорвала зимой к чертовой матери всю кладку, вглядываясь в темную пропасть простенка, в сплетенные из проволоки буквы, вдыхая запах голубиного помета и прелой листвы, я понял, что рядом с теплом человеческого жилища всегда находятся пустота и смерть.
Монотонность тяжелого труда скрашивали разговоры о футболе. Все тогда просто бредили европейскими звездами. Каждый выбирал себе любимчика: кому-то нравился «Милан» Кундера, кому-то – «Виллем» Шекспир. А кому-то – красно-белая гвардия.
Однажды один из шакирдов принес мяч и мы устроили свой внутренний чемпионат. Играли за мечетью, после полуденного намаза, обозначив камнями ворота. Одежда у нас была одна и та же – и для работы, и для молитв, и для развлечений: тюрбаны на головах и длинные, до пят, чепаны, под которыми лучшие из нас искусно прятали мяч. Наступать на подолы стелющихся по земле чепанов было грубейшим нарушением правил, так же как и толкаться локтями.
В нашем узком кругу футбол принес мне авторитет. Я был грозным нападающим. До сих пор помню, что самым опасным было идти по правому флангу: если ты справа, тебя обязаны пропустить, по сунне Пророка. Поэтому мяч у нас двигался исключительно против часовой стрелки, по кругу, и никаких угловых не было – это против правил.
После напряженного матча мы пили зеленый чай из пиал вприкуску и вразмешку с большими кирпичами сахара, которые бросали на затвердевшее от цемента слегка зеленое фарфоровое донышко носилок, а затем разбалтывали их хромированными ложечками с белыми от известки рукоятками, громко смеясь над всякой глупостью, например над тем, что «мяч» в переводе с тюркского – «кошка».
К третьему курсу здание медресе было построено. Нас отвели на первый в моей жизни урок. Что-что, а это событие я запомню надолго. Скинув перепачканные цементной пылью туфли, мы ступили на мягкий шерстяной ковер, уселись за парты, вдыхая запах свежей краски. Ректор поздравил нас с началом учебного года, рассказал о науках, которые нам предстоит изучать, об их важности, потом призвал нас быть усердными и честными по отношению к себе шакирдами и поведал историю о Великом Имаме.
Этот Имам будто бы жил праведной жизнью. Звали его то ли Абу Ханифа, то ли Капут Халифат, точно не помню, но, пожалуй, ему больше подошло бы имя Винни Пух.
И вот однажды, промолившись всю ночь напролет, этот достопочтенный шейх пытался разрешить стоящую перед людьми проблему – нравственно ли ходить в гости по утрам. И неизвестно, какой бы получился ответ, не постучись в то раннее утро к нему в дверь Абу Кабани. Этот уважаемый отец семейства привел своего маленького сынишку с тем, чтобы Имам отчитал его.
– За что же я должен отчитать его? – поинтересовался Имам.
– О, уважаемый, мой сын так любит мед, что кушает его уже без хлеба как на завтрак, так и на обед, и на ужин. Не чревоугодие ли это?
– Хорошо, – просопел Имам, почесав бороду. – Приходите через сорок дней, и тогда я отучу твоего сына от этой пагубной привычки.
И вот ровно через сорок дней достопочтенный отец семейства Абу Кабани с сыном вновь ранним утром, пока еще земля не превратилась в раскаленную солнцем брусчатку, отправился к Великому Имаму. И только они переступили порог наитишайшего дома, Великий Имам обрушился на несчастного с такой речью:
– О, мальчик, не кушай больше мед, пренебрегая хлебом, это плохо, – после чего, помолчав пару минут, Несравненный поднял бровь и добавил: – Все.
– Как все? – удивился Абу Кабани-старший.
– Так – все, – ответил Имам.
– И ради этих простых слов мы ждали целых сорок дней?
– Но я же не мог, будучи сам большим любителем меда, кого-то поучать, не имел морального права. А сорок дней – это тот срок, за который мед выходит из организма. Сорок дней я не ел меда, – признался Имам Винни Пух.
– Вот какой это был праведный человек, – подытожил ректор. – Пусть он будет вам примером.
Все это я вспоминаю не потому, что мне нечего делать, нечего описывать, кроме своего детства и отрочества, как другим писателям, а лишь для того, чтобы вы не считали меня полным сумасбродом и я сам не считал себя таковым.
Конечно, потом я спился, как положено всем суфиям, валялся под забором, в лужах, но каждый раз, находясь в таком свинском состоянии, я вспоминал и тот зикр-футбол, который мы разыгрывали с друзьями, и свет первого урока, и имама Абу Ханифу, и технику хуруфитов, вспоминал и думал: а все-таки они похожи, эти слова – Абу Ханифа и Винни Пух – в них буквы из одного ряда. А ведь Винни Пух не что иное, как «вино плохо» – буквенное заклинание свыше.
Да, друзья, не пейте вино, не нюхайте, не колитесь… Да, я понимаю, на Руси без медовухи никак, и все-таки… Это говорю вам я, горький пьяница, который в один прекрасный момент перешагнул на следующую после труда и пьянства ступень – ступень любви.
Случилось это четырнадцатого июля в троллейбусе, который идет на восток. Троллейбус – это вообще вещь без сердца, ну как тут не напиться! У автобуса мотор, у трамвая рельсы, а этот так – вещь на лямочках. К тому же в троллейбусе меня преследует притча об обезьяне, собаке и свинье – не помню, рассказывал ли я вам ее. В общем, вдрызг пьяный, в жутком, подавленном состоянии я болтался, пытаясь держаться за поручень и при этом краем глаза следить за своим равновесием.
И тут… – отсюда я буду рассказывать словами своей любимой (скажите мне, что мы такое, как не отражение в глазах своих любимых) – она меня заметила.
Она меня заметила. Ласточкой болтаясь под поручнем, как под радугой, что после дождя, она обратила на меня внимание.
– Я… это самое… чувствую, меня подташнивает, – рассказывала она потом, смущаясь, и, тем не менее, двумя пальчиками, жестом заботливой хозяйки отодвинув со лба длинные черные волосы, словно ирисовые занавески, взглянула на меня и подумала: в мире так много красивых мужчин… и… это самое… забыла.
А как же еще, конечно, забыла, потому что, представьте себе, была пьяна, перебрала-перепила, переплела водку с пивом, потому что ее мутило и она боялась высказать любую мысль вслух, старалась поскорее забыть, сдержать словесный поток. И еще эти снующие туда-сюда машины и электрические столбы – два пальца за окном в рот.
– Я чувствую, что если бы мы вдруг резко поехали в другую сторону, меня обязательно бы стошнило, – и вдруг на ее длинное шифоновое платье, на край занавески кто-то сморкнулся несвежими щами. Она открыла глаза и увидела такого красивого мужчину, такого красивого, что решила: а не стошнить ли ему на пальто в ответ. (Это мне.)
– Я… это самое… когда поняла, что на меня уже кто-то «сморкнулся», мне стало совсем худо… Но я сдержалась, закрыла глаза и прижала пальчик к виску. (Это я ее провоцировал.)
Троллейбус на перевернутых ходулях-цыпочках качнуло с такой силой – не поспишь, – что я очнулся и начал медленно продвигаться к выходу – шаг вперед, два в сторону, – принимая тычки недовольных пассажиров.
– Пропустите его, не видите, ему же плохо! – раздался истошный вопль.
Увидев вокруг столько новых красивых мужчин, которые к тому же не облевали ее платье, можно сказать, красивых интеллигентных мужчин, но стоящих как-то в стороне, она бросилась мне на помощь под презрительными взглядами женщин. (Не надо, я сам!)
Мы вышли, сели у канализационного люка, испускавшего пар шариками, и поняли: если срочно что-нибудь не съедим, нам станет совсем плохо. Свежий воздух, как руки убийцы на шее коня, отрезвляет. Совсем рядом, в двух кварталах, находилось медресе, где я учился, и поэтому, недолго думая, мы отправились туда поесть мяса и попить чаю. Но сделать это оказалось непросто: на всех воротах висели огромные амбарные замки.
– Пойдем отсюда, – дотронулась до моего плеча Айя (так звали мою попутчицу).
– Подожди… У тебя есть платок? – пытался настоять я.
– Зачем?
– Отвечай, есть или нет, – твердил я.
– Есть шарфик.
– Повяжи на голову, – с этими словами я лихо вскарабкался по ажурной решетке чугунного забора и, произнеся положенное в данном случае ритуальное заклинание, перекинул правую ногу на сторону двора.
Моим радужным надеждам осуществиться в этот вечер была не судьба. Я даже не успел спрыгнуть с двухметровой высоты, как появился грубый сторож с ружьем и собакой. Они лаяли и ругались.
Айя отвернулась, а я подумал: это даже хорошо, что я не успел спрыгнуть, все равно она бы не оценила. Мне стало стыдно за то, что не могу накормить девушку, за сторожа. И тут – о, чудо! – о решетку брякнула находящаяся в моей сумке банка с медом. Как же я, нищий ишак, мог позариться на чужое добро, когда у меня целая банка меда!
Мы пошли в гору, «на жердочку» – мое излюбленное место, там, где резко начинается и обрывается город. Медом я ее покорил. В наше время дамы привыкли быть приглашаемы в бар. А тут мы шли, и я впервые подумал, что мое сердце, когда-то вырубленное палачом и помещенное в торбу с патокой желудочного сока для лучшей сохранности, для того, чтобы предстать во всей своей красе перед Верховным Визирем, все еще ёкает.
Засунув в эту торбу пятерню, я доставал свисающие с пальцев лучи меда, и мы их слизывали-целовались. Целовали сердце: ам, ам.
– Майонез будешь?
– Обожаю!
У меня еще была банка майонеза, и мы ели его без хлеба, и всю ночь напролет говорили о всякой ерунде, о всякой всячине, что дарит нам тепло, о солнце, о звездах.
Показывая небоскребы с горящими окнами, я хвастался, что вот этими самыми руками строил храм и что «изба» в переводе с тюркского означает «теплое место»… и как жаль… хотя там, где нам тепло, там и есть наш дом, запомни это, Айя.
А затем, читая суру «Пчелы», я рассказывал, что каждое творение рук человеческих, будь то забор или небоскреб, исписано словами, и стоит эти слова прочитать, как стены разъезжаются. Но это совсем не страшно, потому что только гам, где нам тепло, наш дом.
– У меня едет крыша, – сказала Айя.
– Пора укладываться спать.
Мы легли под «кукареку» ангелов, в ярких пятнах луны, пальцы в меду, город в огне. И спали, прижавшись друг к другу спинами, постепенно согреваясь под набирающим силу солнцем.
Ее спина была такой горячей, что остатки прошлогодней пожухлой травы вспыхнули ярким пламенем. Это не Нерон, а бомжи подожгли Рим – город, где солнце начинается с жердочки над обрывом.
Когда мы проснулись, Айя предложила мне пойти в музей – там на стенах всюду висят картины-символы, буквы. Видите ли, для нее было очень важно ходить со своим мужчиной в музей. И я не отказался, ведь это наша прямая мужская обязанность.
Мы ходили по залам, держась за руки и рассказывая друг другу наши видения, где и почему должны разъезжаться стены, исписанные буквами. Особенно меня поразил Пикассо.
В полпятого корявая бабуська-смотрительница начала оттеснять нас от картин, вежливо подталкивая руками, вытеснять из зала в зал. А другая бабуська тут же запирала за нами двери тяжелым неповоротливым ключом.
Мы побежали на третий этаж, но там творилось то же самое. Весь народ столпился на лестничных клетках.
– Что нам двери с амбарными замками, – шепнула мне Айя, – когда перед нами разъезжаются стены.
Погасили свет, и мне показалось, что я замурован в холодный простенок, с крышками от бутылок из-под пива, с голубиным пометом. Я остался совсем один. Но тут кто-то достал фонарик, кто-то зажигалку, послышались смешки и остроты, и толпа гуськом потянулась к выходу, где расползлась на три рукава: один к гардеробу, два к туалетам. Мы с Айей тоже вынуждены были разомкнуть наши руки. Я взял свое единственное среди сумочек и пакетов пальто и стал с интересом наблюдать за мистерией фонариков и зажигалок. Они суетились-светились, как пчелы в улье, им было хорошо и весело, а рядом в темных залах болтались тени повешенных и замурованных художников, соскребая со своих лиц голубиный помет и вынимая из ушей пивные крышки.