Текст книги "Там вдали, за рекой"
Автор книги: Юзеф Принцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
– А-а! – сообразил Стрельцов. – Это на бирже труда, что ли?
– Ну да! – кивнул Кузьма.
– Какая там работа! – махнул рукой Стрельцов. – Несерьезно!
– А насчет меня вы узнавали? – робко спросил Кузьма.
– Что именно? – наморщил лоб Стрельцов.
– Ну, как же! – заволновался Кузьма. – Обещали вы определить, где на механиков учат.
– Ах да! – улыбнулся Стрельцов. – Помню, помню...
– Поскорей бы... – попросил Кузьма.
– Хорошо, хорошо... Узнаю, – нетерпеливо отозвался Стрельцов, и Кузьма замолчал.
Удобно откинувшись в кресле, Стрельцов курил, изредка поглядывал на Кузьму и думал о чем-то своем. Кузьма разглядывал носки своих порыжевших сапог. Лена смотрела в окно и молчала. Потом спросила:
– А где Женя?
– Не знаю... – оживился Кузьма. – Он мне велел у дома ждать. Я ждал, ждал... Ну и поднялся.
– И правильно сделали, – лениво заметил Стрельцов. – Может быть, вы голодны?
– Чего? – не сразу понял его Кузьма.
– Есть, спрашиваю, хотите?
– А!.. – Кузьма залился краской и замотал головой. – Нет. Спасибо!
– Ну, ну... – с интересом посмотрел на него Стрельцов и опять замолчал.
У двери зазвонили. Раз, другой, третий...
– Это Женька! – побежала к дверям Лена.
– И, судя по звонку, с новостями! – поднялся с кресла Стрельцов.
Женька Горовский не вбежал в комнату – влетел, держа в одной, откинутой назад руке помятую гимназическую фуражку, в другой напечатанное на серой оберточной бумаге воззвание. Рубашка его выбилась из-под форменного пояса, ворот был расстегнут, лицо пошло красными пятнами. Он упал в кресло, вытер мокрый лоб рукавом и умоляюще сказал:
– Воды!.. Полцарства за стакан воды!..
– Воды нет, – спокойно ответил Стрельцов и налил в свой фужер остатки вина из бутылки. – Вот, выпейте.
– Женька, не смей! – крикнула от дверей Лена.
– Ерунда! – отмахнулся Горовский, залпом выпил вино и протянул Стрельцову листок с воззванием. – Вот, Петр Никодимович!
– Что это? – взял листок Стрельцов.
– Читайте! – Горовский откинулся в кресле и опять принялся вытирать рукавом мокрое лицо.
Стрельцов пробежал глазами начало воззвания, нахмурился, прочел вслух:
– "Комитет Союза рабочей молодежи извещает о созыве районной конференции. В повестке дня: подготовка к Первому Всероссийскому съезду Союза рабоче-крестьянской молодежи".
Он опустился в кресло, долго тер ладонью лоб, потом сказал:
– Этого еще недоставало...
– А как же мы? – спросила Лена. – Наши Союзы распустят?
– Или предложат соединиться, – раздумывая, ответил Стрельцов. – А это – нож в спину юношеского движения!
– Но вы же сами настаивали на объединении, Петр Никодимович? недоуменно взглянул на него Горовский.
– На беспартийном объединении, Женя, – поправил его Стрельцов. – А они хотят отдать наше дело на откуп большевикам.
Он вскочил с кресла, зашагал по комнате из угла в угол, потом остановился и решительно сказал:
– У молодежи свой путь, свое место в революции. И мы будем бороться за это!
– Открытый бой? – подался вперед в своем кресле Горовский.
– Бой, Женя! – откинул со лба волосы Стрельцов. – Решительный и правый!
– Надо подготовить людей! – поднялся Горовский. – Собрать, информировать...
– Обязательно! – кивнул Стрельцов. – И не теряйте времени!
– Идем, Лена! – заторопился Горовский, уже в дверях взмахнул фуражкой и продекламировал: – "И вечный бой! Покой нам только снится!"
– Опять стихи! – потянула его за рукав Лена.
В коридоре был еще слышен голос Горовского: "Не понимаю тебя! Что может быть прекраснее стихов?", потом хлопнула входная дверь, и все стихло.
Кузьма встал с кресла и нерешительно сказал:
– Мне тоже вроде пора... До свидания, Петр Никодимович.
– До свидания. – Стрельцов все еще расхаживал по комнате, ерошил волосы, морщил лоб.
– Вы насчет механических курсов не забудете?
– Что? – остановился Стрельцов.
– Насчет курсов, говорю... – робко напомнил Кузьма.
– А-а!.. – раздраженно отмахнулся Стрельцов. – Я же сказал... Идите.
Послушал, как хлопнула за Кузьмой входная дверь, прошелся по кабинету, остановился у окна и потянул на себя раму. Наполнилась теплым ветром и чуть зашевелилась тяжелая штора, солнечные зайчики заиграли на стеклах книжных шкафов, под окном слышались веселые ребячьи голоса, где-то далеко звенел трамвай, синело безоблачное небо, и не верилось, что август на исходе.
А Вадим Николаевич Заблоцкий вышел из подъезда солидного, облицованного гранитом особняка, у входа в который сохранилась черная с золотом вывеска: "Фосс и Штейнингер". Вынул из жилетного кармана часы, щелкнул крышкой и неторопливо пошел по Невскому, к Адмиралтейству. Постоял у чугунной ограды и, увидев идущую по усыпанной песком дорожке женщину в черном платье, двинулся ей навстречу.
Женщина шла легко и быстро, чуть подавшись вперед, и была бы даже красива, если бы не плотно сжатые губы и прищуренные холодные глаза. Она кивнула Заблоцкому и села на скамью, изящным движением оправив платье.
– В Чека стало известно о наших связях, – сказала она спокойно.
Заблоцкий откашлялся, будто поперхнулся, и встревоженно взглянул на женщину:
– Неужели?
– Сведения как будто точные.
Заблоцкий снял и снова надел очки, потом осторожно спросил:
– Наши друзья в курсе?
– Нет.
– Муза Петровна! – повысил голос Заблоцкий.
– Леди! – напомнила женщина и оглянулась.
– Да... Да... Простите... – Заблоцкий опять снял очки и долго протирал их платком. – Вам не кажется, что это может вызвать нежелательные эксцессы? С обеих сторон?
– Вадим Николаевич! – Женщина еще плотней сжала губы, щеки ее втянулись, лицо стало вдруг осунувшимся и постаревшим. – Наши милые друзья уже хозяйничают в Мурманске и в Архангельске. Дальнейшие их планы неизвестны. Вы что же, полагаете, что нам следует сидеть сложа руки и ждать подачки от победителей?
– Конечно нет! – негромко и решительно сказал Заблоцкий. – Но не опережаем ли мы события?
– Не опережаем. – Женщина протянула Заблоцкому сложенный в квадратик листок бумаги, поднялась со скамьи и пошла в сторону набережной стремительной своей, летящей походкой.
Заблоцкий развернул и внимательно прочел написанные на листке несколько строчек, вынул из портсигара папиросу, чиркнул спичкой, закурил и поджег листок. Подул на обожженные пальцы, вытер их платком, опять щелкнул крышкой часов и направился к афишной тумбе.
Среди старых воззваний выделялась крупными красными буквами новенькая афиша:
ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН. ПОЭЗЫ.
Изучая афишу, Заблоцкий дождался, когда за его спиной, притормаживая, затарахтел мотоциклетный мотор. За рулем сидел плотный человек в кожаной куртке и коричневых крагах на крепких ногах.
Заблоцкий оглянулся, перешел дорогу, свернул на Невский и затерялся среди прохожих...
Председателя Петроградской Чека Урицкого вызвали на Дворцовую площадь телефонным звонком.
У здания комиссариата внутренних дел толпился народ. В основном это были люди, желающие выехать из Петрограда. Пропуска на выезд были отменены еще в марте, потом выезд из города разрешили опять, но пропуска выдавала специальная комиссия.
Положение на фронтах ухудшилось, и железные дороги едва справлялись с военными грузами, пропуска снова были отменены, но комиссариат внутренних дел каждый день осаждали те, кто надеялся еще выехать из Петрограда.
Народ толпился на площади и в вестибюле, и никто не заметил, откуда появился этот, еще совсем молодой человек, в офицерской фуражке без кокарды.
Председатель Чека шел к лифту, когда человек выхватил кольт и выстрелил ему в затылок.
Закричала раненная этим же выстрелом женщина, а человек в офицерской фуражке уже выбежал из подъезда. Он метнулся было к стоящему рядом мотоциклу, но тот не завелся сразу, тогда человек кинулся к прислоненному к стене велосипеду и, пригнувшись к рулю, ожесточенно закрутил педалями, пересекая площадь.
За ним побежали, стреляя на ходу, чекисты из охраны, но велосипедист свернул на набережную, потом в один из переулков, на Миллионной улице бросил велосипед и скрылся во дворе дома, где помещалось Северное английское общество. На выстрелы уже бежали красноармейцы из Преображенских казарм, расположенных по соседству, но, когда они вошли во двор, из окна одной из квартир раздались выстрелы. Красноармейцы открыли ответную стрельбу, из подоспевшего автомобиля с чекистами спрыгнул на ходу коренастый человек и крикнул:
– Брать живым!
Он первым перебежал двор, кинулся вверх по лестнице и плечом вышиб дверь чердака.
В председателя Петроградской Чека стрелял бывший юнкер Михайловского военного училища. На вопросы, с кем связан и по чьему заданию совершил террористический акт, отвечать отказался.
В Чека уже знали о связях эсеров, и решено было пойти на чрезвычайную меру: обыск в помещении британской миссии, куда тянулись нити заговора.
В этот тихий предвечерний час в чинном особняке на набережной Невы были зажжены все камины. В каждом из них жгли бумаги. На ступенях мраморной лестницы лежали хлопья сажи. Тянуло дымом. Работники британской миссии были кем-то предупреждены о готовящемся обыске. Но предупреждены поздно.
Человек в легком сером костюме стоял у окна и, отогнув штору, наблюдал за тем, как один за другим подъезжают автомобили оперативной группы, как блокируются выходы из особняка, как входят в парадный подъезд несколько чекистов. Опустив штору, человек в сером костюме быстро прошел через анфиладу комнат и встал на верхней площадке лестницы. В руках у него был револьвер.
Первым на ковровую дорожку лестницы вступил седой, похожий чем-то на учителя, чекист в штатском. За ним поднимались остальные.
Человек в сером костюме поднял руку с револьвером и выстрелил.
– Прекратите стрельбу! – по-английски крикнул седой чекист, но человек в сером костюме выстрелил еще раз, потом еще и еще.
Кто-то внизу коротко вскрикнул, кто-то упал, а человек в сером костюме вскидывал револьвер и стрелял. Хладнокровно. На выбор.
Но снизу хлопнул ответный выстрел. Потом второй, третий...
Человек в сером костюме схватился рукой за горло и, роняя револьвер, медленно осел на мраморный пол лестничной площадки.
При обыске в подвале и на чердаке были обнаружены склады оружия.
А вечерние газеты вышли под тревожными заголовками: "Всем! Всем! Всем!"
В Москве стреляли в Ленина.
IV
В октябре проводили в Москву на съезд Лешу Колыванова. Вернулся он оттуда еще больше похудевшим, но веселым: Владимир Ильич поправился после ранения, как прежде, работал с утра и до поздней ночи, но нашел время принять делегатов Союза молодежи. Был среди них и Алексей и теперь не уставал по многу раз рассказывать, как разговаривал с ними Владимир Ильич, как заразительно смеялся, цепко расспрашивал о положении на местах, о том, как и чем занята молодежь, об их настроениях, заботах, планах на будущее.
Съезд постановил назвать Союз молодежи Коммунистическим, и появилось новое, короткое и гордое слово: комсомол! Кто-то из питерских большевиков в деловом разговоре назвал их ласково "комсой". Словечко это понравилось и быстро вошло в обиход.
Так незаметно прошла зима, и, выйдя однажды на улицу, Степан с удивлением заметил, что на деревьях уже проклюнулись зеленые листочки, пригревает солнце и вовсю чирикают горластые птицы.
О том, что Глашу выписывают из больницы, Степан узнал от матери.
Та затеяла стирку, замочила уже белье, потом только спохватилась, что в доме мыла – всего ничего, и побежала к соседке. Вернулась от Екатерины Петровны какая-то размякшая, присела на табурет у корыта, сложила на коленях худые руки и сказала Степану:
– Глаху завтра выписывают.
– Ну и что? – как можно равнодушнее ответил Степан и отвернулся.
Ему вдруг стало жарко, как будто он шуровал у открытой дверцы раскаленной печки. Почему-то горело лицо, особенно щеки, и был он, наверно, красный, как вареный рак.
Но Таисия Михайловна ничего не заметила, умиротворенно улыбалась и рассказывала:
– Катерина пирог заворачивает... На два своих платьишка муки ржаной кулек выменяла, картошки, пузырек масла конопляного. Все честь по чести. "Дочку, – говорит, – побаловать хочу". Слышишь, Степа?
– Не глухой, – все еще не оборачиваясь, отозвался Степан.
– А она ее мамой не назовет никогда... – вздохнула Таисия Михайловна. – Все "тетя Катя да тетя Катя"! А ведь сызмальства живет... Гордая!
– Ты зато всю жизнь кланялась! – сам удивляясь своей горячности, сказал Степан. – Отец тише воды, ниже травы ходил! И чего вам за это? Шиш!
– Жестокие вы какие-то растете... – растерялась Таисия Михайловна.
– Выросли уже... – буркнул Степан и с вызовом добавил: – Что же ей, за пирог с картошкой продаваться? А может, она свою мать помнит. Тогда как?
– Ты чего это разошелся? – удивилась Таисия Михайловна, внимательно посмотрела на сына и спросила грустно и насмешливо: – Если ты такой заступник, что ж ни разу в больницу не сходил?
"Да ходил я! Ходил!.." – хотел закричать Степан, но промолчал. Расскажешь ей разве, как уговаривала его Настя сходить вместе в больницу, а он отнекивался, отшучивался, злился, и Настя шла одна или с другими девчатами, а один раз ходила с Лешкой, и тот вернулся из больницы какой-то тихий, неразговорчивый, а когда он небрежно спросил: "Ну, как там Глаха? Чирикает?", Лешка посмотрел на него, как будто никогда раньше не видел, и ответил, как ножом полоснул: "Не приведи тебе так чирикать. Не выдюжишь: кишка тонка!" Повернулся и ушел. И спину сгорбил, как Глаша.
Тогда Степан решился пойти в больницу. Завел разговор с Настей. Вроде случайно спросил, в какой Глафира лежит палате, сколько там окон и куда выходят – мол, светло ли ей там, – а сам соображал: второй этаж, окна во двор, если от угла считать – ее окно шестое. Настя еще тогда спросила: "Чего тебе ее окно? Стекольщик ты, что ли?" Степан отшутился, что Глаха, мол, по окнам главный специалист: ловка их мыть, а Настя – по паркету: до сих пор в клубе плашки дубовые под ногами гуляют, так надраила! На том разговор и кончили, а на следующий день Степан пошел в больницу.
В пятницу это было, в приемный день.
В одной половине больницы был лазарет, и на бульварчике шла бойкая мена: раненые промышляли махорки или чего покрепче, взамен совали солдатское бельишко и горбушки сбереженного хлеба.
У одного дошлого солдатика Степан приметил даже самодельные леденцы, вроде петушка на палочке. Сам, что ли, варил из пайкового сахара?
Степан потолкался внизу, у лестницы, в вестибюле, где стояла строгая тетка в белом халате и выспрашивала, кто к кому идет, а наверху, на лестничной площадке, белея нижними рубашками под серыми больничными халатами, облепили перила женщины и тянули шеи, выглядывая своих.
Глаши между ними быть не могло, она была лежачая, и Степан уже протолкался к тетке в белом халате, но как подумал, что сейчас она начнет пытать его: зачем, к кому да кем он Глаше приходится, плюнул на всю эту затею и ушел. Постоял у ворот, поглядел, как на скамейках бульварчика греются под нежарким солнцем раненые солдаты, устыдился и вернулся обратно в вестибюль. Под лестницей он увидел дверь. Это был ход во двор, и Степан направился туда.
Двор был большой, в глубине его виднелись какие-то приземистые постройки, пахло пригорелой кашей и каким-то особым больничным запахом. Не то лекарствами, не то еще чем-то.
В самом дальнем углу, чуть ли не вровень с землей, виднелась низенькая дверь, похожая на те, которые ведут в погреб. У дверей стояла запряженная в повозку тощая лошадь и хрумкала солому из подвязанной к морде мешочной торбы. Степан подошел поближе и увидел, что повозка доверху нагружена некрашеными гробами. Его метнуло в сторону. Стараясь не очень убыстрять шаг, он пошел к старым липам, что росли под окнами кирпичного здания больницы. Встал лицом к окнам, отсчитал от угла шестое окно на втором этаже. Забраться туда можно было и по водосточной трубе, но уж очень она была ненадежна на вид, ржавая и погнутая, а грохаться вниз на виду у всех – не больно-то это ему нужно!
Степан приглядел развесистую дуплистую липу, которая стояла неподалеку от Глашиной палаты, и прикинул, что если залезть на сук, что торчит в сторону, то вполне можно дотянуться до окна.
Поначалу лезть было легко, ветки шли частые и толстые, но, чем выше он забирался, тем становилось труднее, и он уже раздумывал, не спуститься ли и не пойти, как все люди, через дверь. Ноги соскальзывали, ветки под ними гнулись и ломались, а когда Степан наконец добрался до сука, то оказалось, что он почти без листьев и сухой.
Степан обхватил его двумя руками и покачал. Сук держался.
Степан осторожно встал на него и, ухватившись за верхние ветки, переступил сначала одной ногой, потом другой. Ему показалось, что сук затрещал. Степан остановился, раздумывая, и решил, что, в случае чего, подтянется на руках и как-нибудь перекинет ноги на ствол. Он сделал еще шаг, второй, опустил одну руку и пригнулся.
Прямо перед ним было окно палаты.
Палата была большая, коек на десять, и почти у каждой сидел на табурете посетитель, мужчина или женщина, разворачивали какие-то кулечки, вынимали из плетеных кошелок бутылки с самодельным квасом или синеватым молоком.
Лежащие все были на одно лицо, из-за белых ли бинтов или казенных байковых одеял. Степан искал среди них Глашу, не находил, решил уже, что перепутал палаты, когда увидел в углу, справа от окна, перебинтованную голову на подушке и ставшие еще больше серые Глашины глаза.
Не чувствуя занемевшей руки, Степан смотрел и смотрел на ее бледное лицо.
Она прикрыла глаза, но не уснула: даже отсюда Степан видел, как подрагивают ее ресницы. То ли ей было больно, то ли просто устала она от шума и даже закрыла ладонью лицо, заслоняясь от говора сидящих в палате людей. Рукав просторного халата соскользнул вниз, и Степан увидел ее похудевшую руку, такую непривычно незагорелую, без царапин, беспомощную в этой слабой своей белизне.
У каждой койки кто-то сидел, а она лежала одна, и, хотя Степан знал, что придут к ней сегодня тетя Катя или кто-нибудь из ребят, ему стало вдруг нестерпимо стыдно за себя и так жаль Глашу, что хоть сейчас тресни локтем в закрытое окно и влезай в палату.
Потом его как ударило: где ее коса? Должна же она где-то быть? Такую косищу не упрятать ни под какую повязку! И понял вдруг, что Глаша стрижена наголо, как после тифа. Остригли, наверно, когда делали операцию. И значит, операция эта была тяжкой! Какая же бывает легкая операция на голове? А он-то, он!..
Степан даже губу прокусил от стыда: "Как там Глаха? Чирикает?" Ему вдруг припомнилась повозка, груженная деревянными гробами, и он, уже с ужасом, вгляделся в опрокинутое на подушки лицо Глаши.
Она лежала все так же, прикрыв лицо рукой, и Степану хотелось закричать ей, чтобы она убрала руку и открыла глаза, он даже губами шевелил и не замечал этого. Еще немного – и закричал бы! Но в палату вошла медицинская сестра с какими-то металлическими штучками на подносе под салфеткой, прошла прямо к Глашиной койке, и Степан заметил, что, пока она проходила, в палате все примолкли.
Медсестра остановилась над Глашей и, видно, окликнула ее, потому что та опустила руку, и она как-то не легла, а упала поверх одеяла.
Медсестра подняла шприц, осторожно откинула одеяло и опустила с плеча Глаши халат.
Степан зажмурился, повис на затрещавшем суку и спрыгнул вниз. Он отбил себе пятки, и заболело в животе, но Степану хотелось, чтобы болело еще больше, чтобы он сломал себе ногу или руку или еще как-нибудь покалечился, будто от этого станет легче ему или Глаше.
Еле доплелся домой, завалился на железную скрипучую кровать и пролежал до вечера, повернувшись лицом к стене, не отвечая на встревоженные расспросы матери.
С того дня он в больнице больше не был, стал еще злей, переругался со всеми, дважды был в райкоме у Зайченко, требовал, чтобы его отправили на фронт, ничего не добился и ходил мрачнее тучи, даже почернел. Про Глашу ни у кого не спрашивал.
И вот завтра она выписывается!
Степан хотел узнать у матери, выпишут Глашу утром или после обеда, но решил, что разведает через Саньку Чижика. Главное – так исхитриться, чтобы увидеть ее раньше всех и чтобы Глаша догадалась, что он готовился к этой встрече.
Степан вспомнил вдруг солдатика с самодельными леденцами и заулыбался. Вытащил из укромного места выточенную им еще на заводе зажигалку, протер мягкой тряпочкой, полюбовался на собственную тонкую работу и спрятал под подушку. Потом принялся шарить в тумбочке, где отец, когда был жив, хранил свой сапожный инструмент.
Мать нахмурилась и спросила:
– Чего потерял?
– Ваксу мне надо... – сказал Степан. – Сапоги почистить.
– Чего это вдруг? – удивилась она. – Сроду не чистил!
– Конференция у нас завтра, – буркнул Степан. Взял баночку с засохшей ваксой, облезлую щетку и примостился на пороге.
– Опять конференция? – удивилась мать. – На двор иди чистить.
Степан только мотнул головой, поплевал в банку, надел сапог на руку и принялся орудовать щеткой.
Таисия Михайловна молча покачала головой и опять взялась за стирку. Степан поставил начищенные сапоги у кровати и сказал:
– Другое дело!
Оглядел себя с ног до головы в мутноватое зеркало и нахмурился.
– Штаны бы погладил, – посоветовала ему мать.
– А как? – обернулся к ней Степан.
– Сложи по складке, под мокрую тряпку – и утюгом, – объяснила она.
– Где она, складка-то? – безнадежно посмотрел на свои штаны Степан.
– Сделать надо! – засмеялась Таисия Михайловна и вздохнула. Отцовские бы дала, да проели... Может, пиджак возьмешь? В самую тебе пору.
– Ну, еще пиджак! – отмахнулся Степан. Подумал и согласился: Ладно!.. А рубашку синюю выстираешь?
– Стираю уже... – кивнула на корыто мать. – Завтра к вечеру выглажу.
– Мне утром надо, – забеспокоился Степан.
– Разве не вечером у вас конференция? – пряча улыбку, спросила она.
– Утром, – сказал Степан и отвернулся. Теперь у него покраснели уши. Это он знал точно! Они всегда у него краснели, когда он врал.
Таисия Михайловна смотрела на него и беззвучно смеялась...
Когда он вышел во двор в начищенных сапогах, синей наглаженной успела все-таки мать! – рубашке, в полосатом пиджаке, от которого попахивало нафталином, поджидавший его Санька только присвистнул. Он и сам приоделся в какую-то кацавейку, смахивающую на женскую кофту.
– Куда пойдем? – подбежал он к Степану.
– Сейчас – на толкучку, – ответил Степан и подбросил на ладони зажигалку.
– А потом куда? – спросил Санька, все еще оглядывая Степана.
– На кудыкину гору! – щелкнул его по носу Степан и пошел через двор к пустырю.
Санька побежал за ним.
Народу на толкучке было еще мало, и Степан сразу углядел худого человека в солдатской шинели внакидку. – В одной руке он, не таясь, держал две пачки махорки, а другую то и дело подносил ко рту, глухо и надсадно кашляя.
Степан, не торгуясь, отдал ему зажигалку за пачку и заторопился к выходу.
– А куда теперь? – едва поспевал за ним Санька.
– На другой толчок! – усмехнулся Степан.
Санька недоверчиво посмотрел на него, помолчал и сказал:
– Глаху-то утром выписывают.
– Ну и на здоровье! – старательно обходил лужи Степан.
– Сам ведь спрашивал... – надулся Санька.
– Кто? – притворно удивился Степан. – Я?!
– А кто? Я, что ли? – протянул Санька, увидел глаза Степана, понял, что тот шутит, и разулыбался: – Закурим?
– Нет, брат! – помахал у него перед носом пачкой махорки Степан. Менять буду.
– На что? – заинтересовался Санька.
– На спрос! – ответил Степан и засмеялся.
Санька даже остановился. Давно он не слышал, чтобы Степан смеялся. Он и улыбался-то теперь редко, и то не поймешь – смешно ему или так, за компанию. А тут смеется!
Саньке самому стало отчего-то весело, и он, не разбирая дороги, нарочно разбрызгивая лужи тяжелыми своими ботинками, припустился догонять Степана.
Когда они пришли на бульварчик к больнице, раненые уже сидели на скамейках. Видно, только отзавтракали, и кое-кто еще отщипывал корочку от принесенного с собой на обмен ломтя хлеба. Один солдат курил, а сидевшие рядом нет-нет да поглядывали на него в надежде, что и им достанется потянуть.
Посетителей сегодня в больницу не пускали, да и рановато еще было для настоящей торговли, поэтому, когда на бульварчике появились Степан и Санька, раненые оживились.
Саньку всерьез никто не принимал, но сапоги и пиджак Степана произвели впечатление.
Степан обходил скамейки, ища солдатика с самодельными леденцами. Солдатика нигде не было, и Санька заметил, что Степан начал волноваться. Он то поглядывал на ворота больницы, то опять возвращался к скамейкам, которые уже обходил. Спросить про солдатика с леденцами он не решался: засмеют. Хотел уже выменять махорку на сахар – все лучше, чем встречать Глашу с пустыми руками. Потом рассудил, что сахар Глаше давали в больнице, а вот леденцы теперь в редкость, хоть и самодельные.
– Тетя Катя идет! – сказал за его спиной Санька.
Степан обернулся, увидел у ворот больницы Екатерину Петровну и спрятался за дерево, хотя разглядеть его она не могла: не смотрела в эту сторону, а шла прямо в ворота.
В руках у нее был узелок. Наверно, Глашины носильные вещи, потому что попала она в больницу в одной кофтенке с юбкой, а сейчас еще холодновато, хоть и весна.
Выйдет Глаша, а у него все не так, как задумано, и будет он здесь торчать бревно бревном!
Хоть сахару, что ли, выменять?
Степан направился к раненому, который подкидывал на ладони желтоватые кусочки сахара, но увидел на дальнем конце бульварчика того самого щупленького солдатика с леденцами. Степан побежал к нему навстречу, чуть не сбил с ног, пошел рядом, совал свою пачку махорки и нетерпеливо спрашивал:
– А где леденцы твои? Давай быстрее!..
– Гляди, как приспичило! – удивился солдатик, доставая из-за пазухи своих петушков, завернутых в казенное полотенце.
– Давай, давай! – торопил его Степан и поглядывал на ворота. – Да шевелись ты, пожалуйста! Что ты как сонный какой?
– Эк тебя разбирает!.. – рассердился солдатик. – Вроде не маленький?
– Вроде, не вроде! – тоже разозлился Степан. – Твое какое дело? Сколько даешь за пачку?
– Две штуки! – нахально заявил солдатик и приготовился долго, с охотой торговаться.
– Черт с тобой! – Степан выхватил два леденцовых петушка на палочках, повернулся и пошел к воротам больницы.
Солдатик растерянно посмотрел ему вслед и с досадой сказал:
– Купец, чтоб тебя!..
Степан в больницу не пошел, а встал поодаль от ворот и сквозь железные прутья ограды смотрел на подъезд, боясь пропустить Глашу. Он бы и пропустил ее, если бы не томившийся рядом Санька.
– Идет! – потянул он Степана к воротам.
Степан вырвал свою руку и толкнул Саньку в сторону от ворот, за угол.
– Ты что? – недоуменно смотрел на него Санька.
Но Степан не отвечал и все держал его за плечо, как будто боялся, что Санька вырвется и один побежит навстречу Глаше, которая медленно спускалась по ступенькам подъезда рядом с Екатериной Петровной.
На Глаше было темное пальтишко, из рукавов торчали худые запястья, и вся она, со своими нитяными чулками, ботинками, этим пальтишком, была похожа на худенького большеглазого мальчишку, которому почему-то повязали на голову белый платок.
Степан вспомнил, что когда еще совсем мальцом водили его в баню, то тоже потом повязывали голову платком, чтоб не застудился. Он очень этого стеснялся, хотя и не понимал тогда почему, ныл, что ему жарко, и норовил стянуть с себя этот девчачий платок.
От этого воспоминания Глаша показалась ему сейчас тоже маленькой, такой, какой была в те далекие времена, когда они бегали вместе по двору и тайком от взрослых удирали на пустырь, что было им строго-настрого запрещено.
Степан шагнул ей навстречу, открыто и весело улыбнулся и с форсом подал изогнутую, как в кадрили, руку:
– Здорово, Глафира! С выздоровлением!..
Глаза у Глаши распахнулись во все лицо, она кивнула ему и, чуть помедлив, протянула ладошку. Степан бережно подержал ее в своей и выпустил. Потом вынул леденцы и сказал:
– Вот!
Глаша засмеялась совсем тихо, как раньше никогда не смеялась, а Екатерина Петровна отвернулась и вытерла глаза платком. Санька крутился вокруг них вьюном, рот у него расползался до ушей, глаза сияли, и Глаша тоже улыбалась ему, кивала и только часто моргала ресницами, чтоб не заплакать.
Степану почему-то стало трудно дышать, он проглотил комок в горле и, опять вдруг оробев, брякнул:
– Сегодня конференция. Явка обязательна!
Глаша опять тихо, по-новому, засмеялась, а Екатерина Петровна замахала на него руками:
– Человек из больницы только! Ополоумел ты совсем?
Степан смотрел в улыбающиеся глаза Глаши, сам счастливо улыбался и твердил:
– В порядке революционной дисциплины!
Екатерина Петровна в сердцах даже плюнула и пошла вперед.
Глаша, по старой привычке смешливо втянув голову в плечи, сказала:
– Приду, Степа...
И пошла за Екатериной Петровной.
А Степан стоял и улыбался. Смотреть на него было смешно, и Санька сделал вид, что его ужас как интересует воробьиная возня. Степан обернулся, увидел деликатно смотрящего в сторону Саньку и надвинул ему картуз на уши. Поднял за козырек и спросил:
– Ты чего?
– Так... – застенчиво ответил Санька.
– Квак! – передразнил его Степан и засмеялся.
Солнце разорвало тучи, заблестели лужи, громче зачирикали воробьи, ветер трепал ветки деревьев, небо голубело и наливалось теплой синевой.
Вечером в клубе набилось народу, как на вокзале. Сидели на скамейках, пуфиках, в креслах, притащили откуда-то диван с высокой спинкой, опоздавшие устраивались на подоконниках и просто на полу.
Стол отодвинули к стене, накрыли его куском кумача, вместо графина поставили чайник с водой и жестяную кружку.
Давно здесь не собиралось столько подростков сразу! Одни подыскали себе хоть какую работенку и забегали в клуб изредка, других увозили к деревенским родичам на картошку и молоко, кто-то уезжал с заводом, когда к Питеру подходили немцы, а теперь, встретившись с дружками, они слушали новости, рассказывали сами, над кем-то смеялись, кого-то жалели. Девчата перешептывались, пересмеивались. Парни перекликались с ними, узнавая и не узнавая. Санька развлекался тем, что то закрывал уши ладонями, то открывал их. В ушах было то тихо, то грохотало и перекатывалось.
– Море Балтийское! – кричал Санька и показывал Степану на свои уши.
Степан отмахивался, искал глазами Глашу. Наконец разглядел ее, сидящую в уголке дивана рядом с Настей, бледную и тихую, забеспокоился и обернулся к Леше Колыванову. Тот стоял у стола рядом с Зайченко и листал какие-то бумажки.
– Колыванов! – крикнул Степан. – Кончай волынку тянуть! Время!..
Его услышали и в разных концах огромной комнаты закричали:
– Время! Время!
Колыванов постучал кружкой по чайнику:
– Тихо, товарищи!..
Подождал, пока смолкнет гул голосов, обдернул под ремнем гимнастерку, откашлялся в кулак и сказал:




