Текст книги "Там вдали, за рекой"
Автор книги: Юзеф Принцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Когда Колыванов прибежал к траншеям, вырытым на нашем низком берегу, то увидел, что часть несет большие потери, а отходить было нельзя, потому что оголялась переправа.
Вместе со своей ротой он залег правее траншей, за плетнями огородов, что спускались к реке, и приказал открыть огонь по переправе.
Белые уже несколько раз пытались переправиться через реку и каждый раз отходили под ружейным и пулеметным огнем, но по всему было видно, что попыток своих они не оставили.
Все чаще и плотней били их орудия, почти не умолкал пулемет, хлопали винтовочные выстрелы.
Бой разгорался...
Степан сидел у пулемета и прислушивался к перестрелке. В сыром воздухе выстрелы были негромкими, будто пухлые облака приглушали их. Облака были темно-серые, дымные, и казалось, что они вылетали из орудийного ствола. Над овсами кружила галочья стая, тоже похожая на темное облако, которое гонит по небу ветер. На дальнем краю деревни ухнуло орудие, галки поднялись выше и разлетелись.
– Там война идет, – сказал Степан. – А мы тут сиди, кукуй!
Глаша ничего не ответила, перебирала патронные ленты.
Степан сбоку посмотрел на нее. Волосы у Глаши отросли, и она постригла их так, что на лоб падала челка, а на щеках они лежали косыми крыльями.
"Как шлем!" – подумал Степан.
Глаша, угадав его мысли, тыльной стороной ладони убрала волосы со лба и обернулась к Степану. Он поглядел на низкое небо и сказал:
– Снег пойдет.
– Ага... – кивнула Глаша. Помолчала и спросила: – А ты правда на образованной жениться хочешь?
– Для смеху я... – махнул рукой Степан.
– Для смеху? – не то обрадовалась, не то опечалилась Глаша.
– Факт! Совсем другие мысли у меня в голове.
– Какие?
– Никому не скажешь?
– Это я-то? – Глаша даже задохнулась. – Да я...
– Ладно, слушай... – перебил ее Степан.
Он набрал полную грудь воздуха, потом выдохнул и с отчаянной решимостью выпалил:
– Я такое хочу совершить, чтобы товарищу Ленину про меня сказали!
– Ленину! – тихо ахнула Глаша.
– Ага... – исподлобья поглядел на нее Степан. – Мол, знали мы этого Степана Барабаша. Пустяшный был паренек, в драку со всеми лез, а на какое геройство пошел! Надо его в партию принять, товарищ Ленин. – Степан помолчал и угрожающе предупредил: – Только ты никому, слышишь!
Глаша часто-часто закивала головой и прижала руки к груди.
– Расскажут ему про тебя, обязательно расскажут. Ты ведь такой, Степа... ты все сможешь! И в партии будешь, я знаю!
– Ну спасибо, Глаха!
Степан отвернулся, в груди у него стало горячо, в глазах защипало.
– Я думал, посмеешься ты надо мной, а ты... Хорошая ты очень девушка!
– Да ведь я...
Глаша чуть не крикнула: "люблю тебя!", до крови прикусила губу, не зная, как спрятать от Степана лицо, схватила бинокль, прижала его к глазам и, слизывая языком кровь с губы, торопливо говорила:
– Почему это так, Степа? В эти стеклышки смотришь – все малюсенькое, а повернешь – все рядом, как на ладони!
Она вдруг замолчала, прижала бинокль к глазам, потом шепотом сказала:
– Белые!
– Где?
Степан почти вырвал у нее бинокль и лег на край воронки.
– У леска... Вон, где поле кончается... – шептала Глаша, как будто ее могли услышать ползущие полем белые. – Видишь?
– В обход хотят, гады! – Степан оторвался от бинокля и кинулся к пулемету. – Ленту, Глаха!
Он лег поудобнее, широко раскинул ноги, уперся локтями в края воронки и сжал в руках гашетку пулемета.
– Давай, Степа... – охрипшим вдруг голосом сказала Глаша.
– Подожди! – мотнул головой Степан.
Цепь поднялась и короткими перебежками пересекала поле.
– Степа! – крикнула Глаша.
Степан стиснул зубы и повел длинной очередью по бегущим. Видно было, как кто-то упал, будто споткнулся, кто-то продолжал бежать, остальные залегли, и бегущие тоже вернулись назад.
– Не нравится?
Степан взял прицел ниже и полоснул очередью по лежащим. Солдаты начали медленно отползать, потом побежали обратно к лесу.
– Побежали!
Глаша вскочила, сорвала с головы кумачовую косынку и замахала ею.
– В уме ты?! – Степан с силой дернул ее за полу шинели, и Глаша села на дно воронки. – Пулю схватить хочешь?
– Так ведь бегут! – Глаша вытерла косынкой лицо. – Бегут беляки!
– Опять попрут, – мрачно сказал Степан и прислушался. – Что же наши-то?
Выстрелы на дальнем краю деревни стали реже, но слышно было, как короткими очередями татакает пулемет и изредка бьют орудия.
– Там они так, для вида, – сообразил Степан. – А тут дуриком хотят взять!
Глаша высунула голову из-за края воронки и тут же пригнулась.
– Опять пошли, Степа!
Передовая цепь белых уже бежала по полю, а из леска выкатывались все новые и новые.
Степан приник к прорези прицела и сначала короткими очередями, а потом длинной пришил цепь к земле. Но пулемет захлебнулся и замолк.
– А, черт! – выругался Степан. – Перекос!
Он с досадой стукнул кулаком по щитку и взялся за гранаты.
Глаша лихорадочно пыталась выправить патронную ленту, а Степан полез к краю воронки с гранатой в руке.
Залегшая было цепь белых поднялась и, стреляя на ходу, побежала через поле. Они набегали все ближе и были уже совсем рядом, когда Степан вскочил, крикнул яростно и хрипло: "Примите поклон от Степана Барабаша!", вырвав кольцо, кинул гранату и скатился на дно воронки, где Глаша заправляла новую ленту в патронник.
Степан поднялся, выглянул из-за края воронки, увидел, что солдаты, обходя убитых, снова движутся вперед, опять поднялся во весь рост, крикнул: "Еще нижайший!" – и кинул вторую гранату. Но не спрыгнул, как в прошлый раз, на дно воронки, а неловко, как-то наискось, сполз головой вниз.
– Степа! – отчаянно закричала Глаша и бросилась к нему.
– К пулемету... – хрипло сказал Степан, попытался подняться и опять упал.
Глаша метнулась к пулемету, легла за щиток, поймала в рамку прицела набегающую цепь, что было сил нажала на гашетку. Слезы заливали ей лицо, мешали смотреть, но она стреляла до тех пор, пока не кончилась лента, и, даже не посмотрев, где белые, кинулась обратно к Степану, подняла его голову и положила к себе на колени.
– Что, Степа? Что, миленький? – Она расстегивала его шинель, видела, как расползается на груди кровавое пятно, и в отчаянии твердила непонятные ему слова: – Не успела! Не успела!..
– Чего не успела? – с трудом выговорил Степан. – Все ты успела... Отогнала беляков?
– Отогнала... – глотала слезы Глаша.
– А плачешь чего? – еще тише сказал Степан и закрыл глаза.
– Я не плачу... – вытирала слезы Глаша. – Не плачу я... Только ты не молчи... говори чего-нибудь, Степа... Скоро Настя прибежит, санитары... Тебя вылечат... У нас доктор хороший, он всех вылечивает! Слышишь, Степа?
Она заглянула ему в лицо и закричала:
– Степа! Не умирай! Я люблю тебя!..
И торопливо, неумело стала целовать его лоб, щеки, голову, с которой упала фуражка.
Степан открыл глаза, и было в них удивление, боль, счастье и отчаяние. Он хотел что-то сказать, но только пошевелил губами, а думал, что говорит, и Глаше показалось, что она оглохла, потому что не слышит его.
Потом он опять закрыл глаза, и в Глашины уши ударил вдруг треск выстрелов и близкие крики солдат.
Она выхватила из-за пазухи наган, встала на краю воронки и, прикусив запекшиеся губы, била навскидку в набегающие серые фигуры. Потом что-то острое и быстрое кольнуло ее чуть ниже левого плеча, она выронила из рук наган и, запрокидываясь всем телом, увидела низкое небо и медленно летящие голубые снежинки. Падая, она закрыла своим телом Степана и успела услышать, как нарастают, приближаются со стороны деревни крики "ура!", грохочут колеса тачанок и яростной дробью стучит пулемет. Больше она не слышала ничего...
Часть уходила из деревни.
В санитарной фуре метался в бреду Степан и все звал Глашу. Настя прикладывала к его лбу мокрые полотенца и с усталым отчаянием думала о том, довезет ли она его до лазарета или не успеет. А в конце обоза медленно ехала повозка, укрытая брезентом, и среди тех, кого надо было хоронить, лежала Глаша.
Ветер завернул край брезента и шевелил косые крылья ее волос, а сверху все падали снежинки и не таяли на ее лице.
X
На московских бульварах сжигали последние листья. За чугунными оградами курились дымки, блестели голые ветки деревьев, звенели трамваи, катились черные каретки автомобилей.
Степан медленно шел по бульвару и думал о том, что еще какую-нибудь неделю назад он скакал в конной лаве под Новоград-Волынском, мелькали в воздухе клинки и, роняя с голов конфедератки, поднимали руки, сдаваясь в плен, разгромленные белополяки.
После того ранения в грудь его в беспамятстве увезли из Питера сначала в госпиталь под Тихвин, потом еще дальше, на Урал. В поезде он подхватил сыпняк, и, когда его с трудом выходили и память вернулась к нему, написал матери, что жив, и спрашивал о Глаше. Но ответа на свое письмо так и не дождался, да и какие в ту пору могли быть письма, если железная дорога была перерезана то чехами, то бандами Дутова и узловые станции по три раза за неделю переходили из рук в руки.
Не долечившись, Степан из госпиталя сбежал и ушел биться с белобандитами, потом с уральскими ребятами воевал под командованием Блюхера, там и получил боевой свой орден.
Сколько раз, бывало, сидя у ночного костра и приглядывая за стреноженными конями, думал он о том, как вернется в Питер. Проедет на медленном трамвае через весь город, а может, пойдет пешком – так даже лучше! – и дойдет до их старых бараков за пустырем, увидит мать, Глашу, Кузю, всех ребят! Посидят, пошумят, а потом они с Глахой сбегут потихоньку и до рассвета будут ходить по знакомым улицам, посидят в старом их саду с белой эстрадой-раковиной, постоят у канала.
Подгадать бы приезд к началу лета, чтоб стояли белые ночи, цвела сирень, таяли над головой облака, а краешек солнца окрашивал воду в розовый цвет.
Забраться бы на пустую баржу, что приткнулась к берегу, и тут бы сказать Глаше все те слова, какие он не смог сказать раньше. Сколько он их перешептал, когда думал о ней!
Но с поездкой домой ничего не выходило, отряд их перебросили на Украину, и громил он белополяков уже в Конной армии. И вот теперь он в Москве и сегодня слушал Ленина.
Поезд опоздал чуть ли не на сутки, в общежитие для делегатов Степан даже не зашел, а направился прямо в особняк, где проходил съезд. С трудом пробился в зал, но там яблоку было негде упасть, и как краснознаменца, его пустили на сцену, где стоял стол под красной скатертью, а на всем свободном пространстве вокруг стола, на стульях и прямо на полу сидели делегаты.
Владимир Ильич предупредил, что задержится, приедет прямо с заседания Совнаркома, и, чтобы не пропустить его приезда, на лестнице поставили ребят – сигнальщиков, а в зале пока пели, перекликались, разыскивали разбросанных гражданской войной земляков и товарищей, а больше всего спорили и гадали, о чем будет говорить Владимир Ильич.
Степан сидел у бархатной кулисы на каком-то ящике и, оглушенный и этим шумом и долгой тряской в тесном поезде, думал о том, как бы исхитриться и хоть на денек вырваться в Питер. Он даже чуть вздремнул и открыл глаза оттого, что вокруг него на минуту все затихли.
И увидел Ленина!
Сигнальщики его проморгали, потому что Владимира Ильича провели другим ходом, прямо на сцену, и теперь он стоял перед столом, поглаживал ладонью лоб и ждал, когда утихнут аплодисменты и крики приветствий.
А зал грохотал, отбивал ладони, чуть затихал, когда Ленин поднимал руку, и опять взрывался аплодисментами.
Владимир Ильич вынул из жилетного кармана часы и показал залу: уходит время.
Зал затих, и Ленин начал свою речь. Говорил он не очень громко, но так, что каждое его слово было слышно в самом дальнем конце зала.
Иногда он прохаживался по крохотному пятачку свободного пространства на сцене, опять останавливался, оглядывал притихший зал внимательными глазами и продолжал говорить убежденно и доверительно о самом главном для них, о будущем.
Степан не заметил, сколько длилась ленинская речь, ему показалось, что совсем недолго, но вот уже опять грохотал зал, снова взрывался криками, пением "Интернационала", и, когда проводили Владимира Ильича, никто не расходился, и людской водоворот шумел в коридоре, на лестнице, на улице у подъезда.
Тогда-то и встретил Степан Женьку Горовского.
Какой-то делового вида парень в кепке с огромным козырьком, в потертой кожанке, из карманов которой торчали свернутые газеты, блокноты и какие-то брошюры, толкнул его нечаянно в толчее коридора, обернулся, чтобы извиниться, и остановился, раскрыв рот.
– Степан! – ахнул парень.
– Женька! – узнал его Степан.
Они тискали друг друга, хлопали по плечам, потом, обнявшись, пошли по коридору и уселись на подоконник в более или менее тихом углу.
Женька увидел Степанов орден на красной розетке, поглядел на командирские разводы гимнастерки и поднял кверху большой палец.
– Командарм?
– Комэск, – засмеялся Степан. – А ты?
– Я что? – скромничал Женька. – Редактор газеты.
– А стихи?
– Пишу.
– Лена с тобой?
– Конечно!
Степан глядел на его повзрослевшее лицо, на знакомый хохолок на затылке, заглядывал в его сияющие глаза, радовался встрече и все хотел спросить о самом главном для себя, но отчего-то боялся и ждал, что Женька сам скажет ему о Глаше.
Но Женька о Глаше ничего не говорил, а рассказывал, что Федька в деревне, сбил коммуну, прислал письмо к ним в газету и требует трактор; что Кузьма в Питере, механиком на заводе, а красным директором там Леша Колыванов; а он кивал и все смотрел в Женькины глаза и видел в них то, чего так боялся и о чем не хотел думать.
Степан решился и спросил:
– А Глаха?
– Ты что же? Ничего не знаешь?
– Откуда мне знать? – Голос у Степана дрогнул. – Меня же без сознания увезли... Месяца три, считай, на том свете был! Что с Глахой?
Женька отвернулся и долго смотрел в окно.
– Врешь... – глухо проговорил Степан.
Он схватил Женьку за плечи, повернул к себе, потряс за лацканы куртки и все повторял:
– Врешь! Врешь!
Женька даже не пытался освободиться из Степановых рук и только покусывал губы.
– Когда? – глухо спросил Степан.
– Тогда же, когда тебя ранило.
– И ничего нельзя было сделать?
– Сразу, – опять отвернулся к окну Женька.
– Не верю! – закричал Степан. – Не может быть, чтоб убили! Не верю!.. – И, сутулясь, пошел по коридору...
Это было днем, а сейчас уже вечер, скоро зажгутся фонари на улицах, а он все ходит и ходит по бульварам.
Степан остановился, чтобы закурить, зажег спичку, закрывая ладонями огонек от ветра, и увидел вдруг впереди трех девушек в красных платочках и длинных юбках. Они шли, взявшись под руки, и одна из них пела низким чуть хрипловатым голосом:
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую...
Степан рванулся и побежал, разбрызгивая лужи, догнал девчат, крикнул: "Глаха!" – и повернул за плечо ту, что пела.
На него глядели тоже серые, но незнакомые и удивленные глаза, и так же, косыми крыльями, лежали на щеках волосы.
Степан сглотнул горький комок в горле, сказал: "Извините" – и медленно пошел обратно. Он слышал, как они засмеялись и опять кто-то запел, а Степан, почувствовав, что не может идти дальше, опустился на скамью. Так он и сидел, обхватив голову руками, а ветер гнал по бульвару желтыер листья, и они шуршали у него под ногами.
Вот и перелистана последняя страница тетради. Лежит она в музее
рядом с простреленным знаменем, залитым кровью комсомольским билетом,
наганом, хранящим до сих пор следы сгоревшего пороха.
Шестьдесят лет прошло с той поры. Целая жизнь.
Об этом думает, наверное, седой человек, которого я так часто
вижу здесь. Он подолгу простаивает в этом зале, задумчивая улыбка
трогает его губы, молодеют глаза, и, когда приглаживает он
поседевший, но все еще непокорный хохолок на затылке, мне вдруг
кажется, что передо мной Женька Горовский. Когда же он горестно
сутулит плечи и тяжелой ладонью будто обмывает лицо, то чем-то
становится похожим на Федора, каким я его себе представлял.
Скорее всего это ни тот, ни другой. Все комсомольцы тех лет
чем-то похожи друг на друга. Это я заметил давно.
Совсем маленький мальчонка – по всему видно, что внук, – тянет
его к другим стендам, где белозубо улыбается Бонивур, ступает босыми
ногами по снегу Зоя, непримиримо стоят молодогвардейцы, устремляется
ввысь ракета с первым в мире космонавтом, гордым факелом пылает
трактор Анатолия Мерзлова...
Но седой этот человек все стоит и смотрит на пожелтевшую
фотографию, с которой улыбается девушка с большими светлыми глазами и
косо срезанными крыльями волос на щеках.
А я смотрю на него...