355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Козлов » Качели в Пушкинских Горах » Текст книги (страница 4)
Качели в Пушкинских Горах
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Качели в Пушкинских Горах"


Автор книги: Юрий Козлов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

ЛЕДНИКОВЫЙ ПЕРИОД
Повесть

Октябрьский день этот – поутру холодный и голубой, с льдинками в лужах, вкривь и вкось исчерканный разноцветными листьями, потом устало-солнечный, прощально взмахивающий вслед уходящему светилу пустыми ветками, под вечер ангельски ясный с выпуклой луной на закатном небе – вошел в память к Маше, как единое воспоминание, точнее, впечатление, выделить из которого какой-либо эпизод она не могла и не хотела, настолько сокровенным, имеющим отношение исключительно к ней одной было все случившееся. И когда Юлия-Бикулина, ближайшая Машина подруга, подозрительно сощурившись, потребовала: «Ну расскажи, расскажи! Не таись! Где весь день шастала?» – Маша пожала плечами и ничего не ответила. Смешными показались ей слова Юлии-Бикулины. Нет, этим ключом не откроешь волшебную дверь!

– Ну что ты… – Маша хотела сказать: «уставилась на меня», но неожиданно сказала по-другому: – Что ты впилась в меня своими кактусами, Бикулина? Где была, там и была!

Юлия-Бикулина на секунду онемела от Машиного нежелания разговаривать, от «кактусов». Оскорбленно вскинула стриженую голову и пошла по коридору. Но через несколько шагов обернулась и закричала, совершенно не беспокоясь, что услышат любопытные одноклассники:

– Ну и стой себе у окна, дура! А к нам с Рыбой больше не подходи!

Рыба – вторая Машина задушевная подруга – вздрогнула и спустилась на этаж ниже, чтобы там переждать гнев Юлии-Бикулины.

Зазвенел звонок. Надо было идти в класс на урок географии, изучать висящую на доске карту двух полушарий Земли или смотреть в окно, за которым струились косые осенние костры, листья выделывали пируэты.

«Маша! Почему тебя вчера не было?» – представила Маша строгий вопрос классной руководительницы и впервые за все время, исключая разве позорное утреннее списывание алгебры в продуваемой беседке, смутилась.

Да и было от чего смутиться! Ни разу за все школьные восемь лет Маша не прогуливала, и вот на девятый это случилось… Хотя, если хорошенько припомнить, тройку-четверку прогулов можно насчитать, но что это за прогулы? Мамочка, любимая мамочка смотрела ранним утром на Машу, гремящую пеналом или скорбно шелестящую учебником, и спрашивала: «Что, Машуня, неохота в школу?» – «Ой, мама! Ой, как неохота!» – вздыхала Маша, ликуя от маминой догадливости. «Ну ладно, пропусти денек», – разрешала мама, и Маша целовала ее. Утро, день, вечер – целая вечность впереди – дождливая, солнечная, ветреная, снежная, смотря на какое время года приходился согласованный с мамой прогул.

В этот раз все было по-другому. Мама не интересовалась, охота ли Маше идти в школу. Последнее время мама, вообще, меньше интересовалась Машей и не замечала в ее глазах странной тоски, не замечала чередования румянца и бледности на Машином лице, а также частой смены настроений – от горьких слез по неведомым утратам к веселью по самым незначительным причинам.

Итак, был обыкновенный осенний вечер… Маша и мама пили чай на кухне, слушая, как ветер скулит в незаклеенных рамах.

Сквознячок бегал по кухне. За ноги хватал, за спину. Маша поежилась.

– Когда папа будет окна заклеивать?

– Не знаю, – ответила мама, – скоро…

Позванивали ложечками, размешивая сахар. Маша быстро размешала, а мама словно забыла, что это дело имеет свой естественный предел. Маша разозлилась.

– Ну что ты… Положи ложку!

– А? Что? – не поняла мама. – Какую ложку?

– Я пошутила! – Маша ушла к себе в комнату.

Из кухни снова послышался мелодичный звон.

Маша погасила в комнате свет и раздвинула на окне занавески.

Она увидела темный двор, наполненный ветром. Свет в многочисленных окнах корпуса напротив, казалось, пульсировал. Сколько Маша себя помнила, она любила вот так вечером или ночью смотреть из темной комнаты в темный двор, потому что рано или поздно обязательно наступал момент, когда Машина душа (именно в этот момент Маша и чувствовала ее – крылатую, трепетную) как бы выскальзывала из темной комнаты и секунду-другую жила своей особенной жизнью. Темный двор душу не прельщал, и она устремлялась ввысь, к звездам, куда, наверное, и положено устремляться душам девочек-девятиклассниц. А Маша оставалась внизу одна, пустая, беззащитная. Всякий раз после воссоединения с душой Маша чувствовала, что стала капельку мудрее. «Что случилось с мамой? – подумала Маша – И где отец? Почему целую неделю он приходит домой поздно ночью?»

Маша медленно отправилась на кухню и не застала там изменений. Горела на столе лампочка под плетеным абажуром, и свет полосками лежал на потолке и стенах. Чай стоял перед мамой нетронутый. Некоторое время Маша и мама смотрели молча на чай. Полоска света изгибалась вокруг чашек подковкой, и чай золотился, переливался, мерцал. Потом вдруг чистая капелька упала в чашку, взволновав безмятежную чайную гладь, за ней вторая… Маша в недоумении посмотрела на потолок, однако потолок был чист, бел и сух. Тогда Маша посмотрела на маму и увидела на щеках у нее мокрые дорожки.

– Мама! Вы что, разводитесь? – спросила Маша.

– Бог с тобой! Какую ты чушь мелешь! – мама отвернулась, нашарила на столе сигареты.

– Правильно… Кури, укрепляй здоровье.

– Маша, оставь меня в покое. Ничего не случилось. Просто…

– Просто папа чего-то повадился приходить в три ночи.

– Он заканчивает проект. Работает со Ставровым у него дома.

– А чего же ты плачешь, раз все так прекрасно? Раз он работает дома у Ставрова?

– Я не плачу. Я так…

– Значит, все-таки разводитесь?

– Почему? Откуда…

– Раз ты говоришь, что не плачешь, а сама плачешь, почему же я должна верить, что вы не разводитесь?

– Да как ты можешь… Как ты можешь так спокойно об этом говорить? Этого нет… Но… Если бы… Как ты можешь так спокойно?

– Я не спокойно! Совсем не спокойно! – быстро-быстро заговорила Маша. – Мне страшно-страшно, мамочка… Когда ты вот так сидишь на кухне, звенишь целый час ложечкой в стакане, плачешь… Ты такая чужая, мамочка… А я… Я не люблю тебя чужую! Ты моя, моя, моя! Ну почему, почему ты плачешь?

– Боишься, да? – вытерла слезы мама. – Раз мама плачет, значит, мир ломается, да?

– Раньше, – ответила Маша, – а теперь… Теперь не знаю… Жалко теперь, вот!

– Все в порядке, – попробовала улыбнуться мама, – просто осень… Дождик идет. Представляешь, шла из магазина, а на газоне три бездомные собачки сидят… Прижались друг к дружке, несчастные… Холодно, страшно… А мимо люди идут… Вспомню, плакать хочется. Так бывает… Какое мне дело до собак? А все равно плачу…

– Мама! Слез не хватит!

– Хватит. Я тоже, молодая была, думала, не хватит… А сейчас… Сейчас, думаю, на все на свете слез хватит и даже… – мама всхлипнула, – для себя немножечко останется…

– Ну что ты говоришь! Что ты говоришь! – не выдержала Маша.

– Так. Ничего. Сидим, болтаем…

Маша вздохнула и ушла из кухни.

Наступил тягостный час, когда ложиться спать рано, а браться за какое-нибудь серьезное дело поздно. Телевизор в доме не работал уже несколько дней, с тех пор как Машин отец хватил по нему кулаком. И этот мертвый сероэкранный телевизор тоже способствовал беспокойству и тревоге. Нечто схожее испытывала Маша перед грозой, в то минутное затишье, когда тучи собрались, но гром еще не грянул. Всякий раз когда становилось грустно, Маша смотрела на висящую на стене застекленную репродукцию гравюры Дюрера «Меланхолия». Репродукция осталась на стене после «великого переселения народов» – так Машин отец называл собственное переселение из этой комнаты в большую, а Машино из большой в маленькую. Теперь Маша была хозяйкой отцовского кабинета и «Меланхолии».

Маша вспомнила, как они три года назад переезжали в эту квартиру. Грузчики внесли мебель, расставили по углам, и отец позвал их на кухню пить водку. Потом грузчики ушли, а отец ходил в расстегнутой рубашке по комнатам, стучал согнутым пальцем по стенам, определяя, где капитальная стена, а где сухая штукатурка. Именно тогда, в самый первый день, он прибил к стене «Меланхолию».

– Гляди-ка! – воскликнул он. – Гвоздь вошел в бетон! Евгения! – позвал маму. – Ты видела когда-нибудь, чтобы гвоздь входил в бетон, как в масло? Неужели «Меланхолия» размягчает стены? Что там какая-нибудь радость, счастье, любовь? Меланхолия – вот самое сильное чувство! Разве радость загонит в бетон гвоздь?

– Зачем ты повесил эту гравюру?

– Не нравится? – усмехнулся отец.

– Не в этом дело. Почему она должна висеть именно здесь? Вдруг…

– Она будет висеть здесь вечно! – оборвал отец. – Машенька! – позвал Машу. – Посмотри, хорошая?

Маша пожала плечами.

– Ты не находишь, – спросил отец, – что эта средневековая дама похожа на нашу мамочку? У них одинаковое выражение лица! «Меланхолия», то есть грусть, печаль… Видишь ли, Маша, – продолжал он почему-то шепотом, – жизнь так устроена, что всегда есть причины для грусти. Правда? Но грусть бывает естественной, то есть приходит и уходит, а бывает и неизбывной. Есть люди, сделавшие себе из этого профессию. Такова, например, наша мама. Ее меланхолия всеобъемлюща! Все печали мира свили гнездо в сердце нашей мамы, более того… – отец нагнулся и прошептал, – они, как кукушата, выкинули оттуда все прочие чувства! Остались одни оперившиеся меланхолята! – подмигнул, погладил репродукцию. – Без меланхолии мамы нет! А разве можно любить то, чего нет? Значит, надо любить меланхолию! Вот почему картинка будет здесь висеть вечно!

Так незаметно прошел еще час, и настало время телефонных переговоров с подругами. Юлия-Бикулина, должно быть, уже лежала в ванной, заткнув дырку пяткой – так она регулировала уровень воды, а на полу стоял телефон. Каждый вечер, беседуя с Бикулиной, Маша слышала всплески, биение водяных струй, какие-то странные шлепки. Голос Юрии-Бикулины звучал, как из подводного царства.

– Скажи, Бикулина, – спросила однажды Маша, – ты из ванной только со мной разговариваешь или…

– Что «или»? – нахально уточнила Бикулина.

– Или с мальчишками тоже? – Тишина на секунду установилась в трубке, потом легкое волнение прошло по воде – рукой или ногой пошевелила Бикулина.

– Странные вопросы задаешь…

– И все-таки?

– Ну… они же меня не видят, – засмеялась Юлия.

– А ты сама? Что ты сама чувствуешь?

– Почему ты думаешь, что я должна что-то чувствовать?

Маша растерялась. Этого она объяснить не могла.

– Если такая любопытная, – назидательно продолжала между тем Бикулина, – разденься, залезь в ванную, возьми с собой телефон и позвони, скажем… Семеркину… Да! Непременно Семеркину!

На миг у Маши перехватило дыхание.

– Почему же именно Семеркину? – спросила она деревянным голосом.

Бикулина ехидно молчала.

– Спасибо за совет, – как можно спокойнее сказала Маша, – только знаешь, Бикулина, у нашего телефона шнур короткий. Не дотянется до ванной.

Маша вспомнила этот недавний разговор и ей расхотелось звонить Юлии-Бикулине. Можно было позвонить Рыбе, но телефон стоял у Рыбы в прихожей, где вечно суетились младшие Рыбины братья, мешали разговаривать. В прихожую доносились телевизионные выстрелы и крики, и мама Рыбы громко спрашивала из кухни: где сахар, почему никто не сходил за картошкой, проверила ли Рыба, как сделали уроки младшие братья. Все это затрудняло телефонный разговор. Каждую фразу надо было повторять трижды, и все равно Рыба ничего не слышала.

Маша все-таки позвонила Рыбе, но у нее было занято. А мама тем временем ушла с кухни и сидела за столом в большой комнате, раскладывая пасьянс. Мама раскладывала пасьянс со страстью, и каждый раз, когда выпадала не та карта, лицо у мамы омрачалось.

– На что гадаешь, мама? На папочку? – спросила Маша.

– Иди спать, Маша, поздно уже, – мама даже не обернулась.

Маша прекрасно сознавала, что причиняет маме боль, и сама была не рада своей жестокости. Но странное равнодушие и жуткий интерес овладевали ею. Примерно такую же – так казалось Маше – боль схожими по вредности вопросами ежедневно причиняла ей Юлия-Бикулина, и Маше было хорошо знакомо чувство растерянности и тоскливого стыда, испытываемое в результате подобного грубого вторжения в мир сокровенных чувств, где все было, пусть болезненно, но гармонично, а любое вторжение убивало гармонию и усиливало боль. «Как легко, – думала Маша, – бить по больным точкам, когда человек на глазах, когда знаешь о нем все! Но кто… Кто дает право?» Всякий раз после очередного вопроса о Семеркине Маша смотрела в мучении на Юлию-Бикулину. «Ну что? Что я ей сделала? – думала Маша. – Обидела? Оскорбила?» И незаметно приходила мысль, что самые утонченные, жестокие мучения доставляют именно те, кому никогда ничего плохого не делаешь. Один мучает, другой терпит, местами им не поменяться! И неизвестно, кто установил такой порядок… Обычно Маша старалась прогнать эту мысль, а сейчас она вдруг предстала перед ней в очевидной последовательности: Юлия-Бикулина обижает Машу, Маша обижает маму. «А мама? – подумала Маша, – ей кого обижать? Ей… некого обижать! Потому что она не умеет и не может…» С непривычной ясностью Маша поняла, что, наблюдая нынешние мамины страдания, сама она как бы готовится к своим завтрашним страданиям. Закаляется перед ними. «Так и надо… Неужели так и надо?» – подумала в изумлении Маша, и ей захотелось немедленно разрушить, разбить эту очевиднейшую последовательность зла. И вот уже слезы задрожали в глазах. «Мама! Мамочка, единственная моя!» – всхлипнула Маша, но мама по-прежнему раскладывала пасьянс, переживая, когда что-то там не получалось.

О, как хорошо были знакомы Маше эти старинные карты! Желтые, как воск, крепкие, как кость, они остались еще от бабушки. Капельками крови сверкали черви и бубны, капельками смолы трефы и пики. Сколько сладких часов провела Маша за ними в детстве! Ей было неведомо назначение каждой отдельной карты, и валеты – юные дерзкие рыцари – скакали по пыльным средневековым дорогам. Короли – надменные бородачи и властелины – сидели в замках, прятали в комнатах с витражными окнами красавиц дам. Тузы поначалу были Маше непонятны, она ставила под сомнение их главенство. Тузы некоторое время не участвовали в игре. Дерзкие валеты, бородачи-короли и красавицы дамы обходились без них. Но вскоре Маша прозрела. Ей открылась простая истина: тузы – это чувства! Червовый туз означал любовь, пиковый – ненависть, бубновый – дружбу, трефовый – зависть. И отношения королей, дам и валетов усложнились до чрезвычайности. Любовь звала их на подвиг, ненависть на подлость, дружба на благородный поступок, зависть на коварные проделки.

Маша вдруг вспомнила, как они играли с мамой в карты… Мама терпеливо выслушивала Машины глупости, безоговорочно принимала Машины правила! Валет скакал верхом на десятке! Одинокая дама жила в голубой вазе! Туз-любовь прятался в люстре!

А мама уже обнимала Машу и сама всхлипывала и спрашивала:

– Ну что с тобой? Что с тобой, девочка?

– Ничего, – ответила Маша, – просто сегодня я поняла, что очень, очень, очень тебя люблю! – и счастливо засмеялась. – Мамочка, рассказывай мне теперь все-все, ладно? – потребовала Маша. – И я все-все тебе буду рассказывать!

– Хорошо. А сейчас ложись спать, – мама поцеловала Машу и ушла.

– Пасьянс получился? – крикнула Маша.

Молчание.

– Получился?

– Получился, получился. Ложись спать, – повторила мама.

Настала ночь. Луна сквозь незашторенные окна вычерпывала серебристым ковшиком из комнаты темноту. Маша не знала, спит она или нет. Если спит, то откуда звездное мерцание, откуда мысли, подобные качающемуся маятнику, что завтра будет приятный, приятный, приятный день…

Но будет он только завтра, завтра, завтра, и чтобы он побыстрее настал, надо заснуть, заснуть, заснуть… А почему, собственно, приятным будет день, спрашивала бодрствующая Маша у Маши мечтающей. А потому, отвечала искренняя мечтающая Маша, что есть Семеркин, Семеркин, Семеркин… И Маша бодрствующая тихо и счастливо улыбалась…

Среди ночи Маша проснулась. В прихожей горел свет.

– Где ты был? – услышала Маша мамин голос.

– У Ставрова, – ответил отец.

Никогда Маша не слышала, чтобы отец разговаривал таким тусклым, равнодушным голосом. «Ему неинтересно, – подумала Маша, – ему совершенно здесь неинтересно! Ему все равно!»

– Ты… пьяный?

– Сложный вопрос, – усмехнулся отец, – это смотря для чего…

– Зачем? Столько дней подряд… Ты же не работаешь! Этот Ставров…

– Не поверишь, – сказал отец, – Ставров на моих глазах проглотил живого рака. Как думаешь, не схватит он его клешней за желудок? Хотя… Бедный рак…

И все. И тишина. Ушли в большую комнату. Потом осторожные мамины шаги в прихожей. Погас свет.

Маша снова заснула.

… Октябрьское утро, с которого, собственно, и пошел отсчет новой Машиной жизни, началось как самое обыкновенное. В половине восьмого яростно зазвонил будильник. Маша птицей спорхнула с постели, пресекла звон. Снова улеглась. Без пятнадцати восемь Маша осторожно раздвинула занавески, выглянула в окно. По асфальту ходили голуби. Небо голубело. Ветер срывал листья с деревьев, а потом, словно в насмешку, возносил их вверх, и листья отчаянно цеплялись за родные ветки, но снова падали.

Маша вдруг вспомнила, как совсем недавно она, Рыба и Юлия-Бикулина шли по улице. Дело было вечером, солнце садилось, и три их длинные тени как бы летели в солнечном ореоле.

– Красиво идем! – Юлия-Бикулина кивнула на тени.

Шли действительно красиво. Короткая стрижка Бикулины чеканилась на асфальте, как на старинной монете. Длинные пряди Рыбы волновались вокруг головы как змейки.

– Ай-яй-яй, Рыба! – как всегда ни с того ни с сего заявила Бикулина. – И не стыдно тебе с такими кривыми ногами ходить?

– Чего-чего? – изумилась Рыба.

– Ноги у тебя кривые, вот чего, – сказала Бикулина. – Гляди, мы все трое в штанах. У кого ноги самые кривые? У кого больше всего солнца между ног! У тебя, Рыба, больше всех. Не веришь? Я давно смотрю…

– Давайте-ка остановимся, – предложила Рыба.

– Зачем? – насторожилась Бикулина.

Остановились.

– Сдвинули-ка все ноги! – скомандовала Рыба. – Ну, у кого между ног больше всего солнца, а?

У Рыбы две ноги превратились в одну темную линию. У Маши тоже. И только длинные ноги Бикулины остались разделенными солнечной полосой.

– Это у меня просто джинсы в обтяжку! – нагло заявила Бикулина. – Клянусь своим вторым именем! А ты, Рыба, халтуришь! Шьешь себе штаны на вырост!

– Я? – Рыба, казалось, потеряла дар речи. – Я… халтурю? Как это, халтурю? Каким образом?

– Халтуришь, халтуришь… – не стала объяснять Бикулина. По-прежнему весела она была, словно это не у нее оказались самые сомнительные ноги. Бедная же Рыба со своими идеальными ногами опечалилась, потому что не было у нее ни второго имени, ни дивных джинсов, как у Бикулины. Да и вообще, в присутствии Бикулины система ценностей почему-то менялась. Высшую, безусловную ценность представляло только то, что было у Бикулины. Остальное не в счет. Поэтому в любом случае Бикулина оказывалась на пьедестале, а Маша с Рыбой сражались за серебряные и бронзовые медали. Иногда Бикулина лишь снисходительно наблюдала за борьбой, а иногда желала быть судьей. Почему так происходило, почему они принимали на веру ценности Бикулины, Маша и Рыба не знали… Итак, Рыба опечалилась. Не могло у нее быть второго имени, потому что Юлия стала Юлией-Бикулиной семь лет назад, во втором классе в один день, когда приписала на всех тетрадках к Юлии – через черточку – Бикулину. Целый год новоявленная Юлия-Бикулина терпеливо сносила насмешки. А потом все привыкли к странному второму имени, словно Юлия с ним и родилась. Даже разгневанные учителя теперь произносили: «Выйди вон из класса, Бикулина!» Так что повторять Юлию-Бикулину, заводить себе второе имя было нелепо и поздно. Джинсы Бикулине привозил из-за границы отец – тренер сборной молодежной футбольной команды. Значит, и здесь Рыбе, у которой отец работал инженером в типографии, надеяться было не на что.

– Папаша скоро полетит в Копенгаген, – продолжала между тем Юлия-Бикулина, совершенно забыв про солнечный конфуз, – а в команду насовали новичков. Ему сейчас необходимо разобраться, кто есть кто… – Бикулина загадочно умолкла, как и всегда, когда хотела, чтобы ее поощрили к продолжению рассказа.

– Что значит, кто есть кто? – не выдержала Маша.

– Кто защитник, кто полузащитник, кто нападающий…

– Что же, они только вчера начали играть в футбол? – усомнилась Рыба. – И сразу в сборную?

– В том-то и дело, что нет! Они играли в разных командах. Но как сам игрок может определить, кто он: защитник, полузащитник или нападающий?

Маша и Рыба молчали. Они не знали.

– У отца на этот счет есть теория, – значительно произнесла Бикулина, – она распространяется не только на игровые качества, но и вообще… на всю жизнь человека… Отец задает каждому новичку вопрос: «Вы проснулись в чужом городе, в зашторенной комнате. Что вы сначала делаете?».

Маша и Рыба слушали очередной бред Бикулины, заинтригованные.

– Если человек отвечает: «Распахиваю шторы!», значит, он нападающий. Таланты его по-настоящему раскроются только в нападении, даже если раньше он играл вратарем! Если человек одновременно открывает шторы и выглядывает в окно, значит, он полузащитник. А если уж сначала, как крыса, выглядывает, а потом открывает – он защитник… И в жизни так!

– А вратарь? – поинтересовалась Рыба. – Он что, вообще не открывает шторы?

– Ничего подобного! В том-то и дело, что истинный вратарь спит с незашторенными окнами! Понятно?

Рыба и Маша на всякий случай кивнули.

– Вот ты, Маша, – строго указала пальцем на Машу Бикулина, – ты как просыпаешься?

– Я… – Маша совершенно отчетливо вспомнила, – что всегда выглядывает из окошка, а уже потом открывает шторы. – Я… сначала выглядываю…

– Ну и дура! – быстро ответила Бикулина. – А ты, Рыба?

– Я… тоже выглядываю… – прошептала Рыба.

– И с тобой все ясно. А я раздвигаю шторы! Я нападающая! – закричала Бикулина. – Всегда, всегда, всегда!

Вот что вспомнила Маша октябрьским утром.

… Но время шло. Яркий осенний лист ворвался через форточку в кухню, накрыл чашку с кофе. Подивившись, Маша допила кофе и вышла на улицу, воткнув этот самый лист в волосы. Именно на улице, а точнее, во дворе и начались загадочные превращения, буквально за один день изменившие робкий Машин характер.

Осенний лист в волосах, серый замшевый плащик, портфель в руке – такой она вышла из дому. Но удивителен был каждый шаг. Словно на воздушном шаре, взлетели куда-то мысли, и Маша видела все вокруг своими и чужими, – какими именно, она понять не могла, – глазами. Видела почему-то себя, но… не нынешнюю! А ту, трехлетней давности, никому не знакомую, только-только переехавшую на эту улицу, в этот двор. А может, совсем и не Маша это с ее тогдашней тоской по старой школе, подругам, а вообще девочка, переехавшая в новый дом? Вот она идет, пугливая, пристально вглядывается в лица встречных: где вы, где вы, будущие подруги?

… Маша увидела себя в новом классе, лицом к лицу стоящую перед тридцатью незнакомцами. Тридцать пар незнакомых глаз изучали ее, а заинтересованнее всех зеленые, как листья фикуса, глаза Юлии-Бикулины. А может, совсем не Маша это стоит перед тридцатью незнакомцами, а вообще девочка, пришедшая в новую школу? Вот она, пугливая, садится на отведенное место, украдкой изучая лица вокруг.

Так незаметно Маша миновала двор, перешла улицу и шагала теперь в сторону Филевского парка, краснеющего и желтеющего вдали. Однако же странное вообще, когда собственные дела кажутся ничего не значащими, когда собственная жизнь легче одуванчикового пуха, продолжаться вечно не могло, и Маша ойкнула, когда увидела, что ей уже пятнадцать минут как пора сидеть на уроке географии. Но Филевский парк… Но листья… Но небо… Маша решила на некоторое время забыть про школу. Она по-прежнему не понимала, что с ней происходит. Не шла – летела, не чуя ног, обращая лик то к небу, то к листьям, то к земле. Листья шептали что-то сухими губами. На утренней луне, как на матовом блюдце, проступили синие узоры. Маша догадывалась, что это лунные моря и материки…

В первую же свою прогулку в новом дворе Маша стала свидетельницей и участницей событий удивительных. Едва только гвоздь успел войти в бетонную стену, как в масло, едва только дюреровская «Меланхолия» воцарилась в новой квартире, Маша отправилась в незнакомый, а поэтому страшноватый двор, откуда доносились чужие звонкие голоса, где мяч устало бухал, отскакивая от стен. Однако чувствовалось, что и пронзительный крик стекла мячу привычен. Маша вышла во двор и показалась сама себе мышкой, забравшейся в гигантский амбар. Так величествен был дом, так могуче опоясывал он двор. Голубой столб воздуха стоял между двумя несоприкасающимися корпусами. Был май. Молодые женщины несли букеты сирени. Редкие для города вишня и яблоня безнадежно и яростно цвели в сквере, словно предчувствовали, что ни одна вишенка не успеет покраснеть, ни одно яблочко не засветит сквозь листья спелым боком. А в самом центре сквера царственно шелестел ветками огромный дуб неведомого возраста. Под дубом стояла белобрысая девочка с голубыми застенчивыми глазами и что-то рисовала. Маша тихонько заглянула ей за спину и увидела, что девочка рисует яблоню и вишню. Маша сделала еще один круг, чтобы попасться на глаза рисовальщице и таким образом познакомиться, но та Машу не заметила. Или сделала вид. Маша обратила внимание, что застенчивым и мягким взгляд у девочки был только когда она смотрела на яблоню с вишней. Когда же она переводила взгляд на рисунок, взгляд суровел, появлялась в нем некоторая даже строгость, и казалось, девочка недовольна тем, что рисует. Маша еще раз взглянула на рисунок и увидела, что рисует девочка не два случайных дерева, какими являлись яблоня и вишня, а какой-то сплошной цветущий лес, где все перепуталось – белые лепестки, небо, солнце.

– Не мешай! – попросила девочка, бросив нежный взгляд на деревья.

– Я только посмотрю… – сказала Маша.

– Не мешай, а то не успею, – девочка резко посмотрела на рисунок и решительно взялась за белый карандаш, усугубляя всеобщее цветенье.

– Что ты рисуешь? – удивилась Маша. – Здесь всего два дерева!

– Бикулине на память, – ответила девочка. – Бикулина любит, когда всего много.

– Кому на память?

– Ты откуда взялась? – девочка внимательно оглядела Машу. – А… Новенькая? Только переехала?

Маша кивнула.

– Ну не мешай! – девочка еще энергичнее заработала карандашами, потеряв, по-видимому, к Маше всякий интерес.

Вечернее солнце тем временем обрядило низкие белые облака в розовые юбки. Во двор въехал белый автобус с розовой крышей. «Надо же, – удивилась Маша, – на облако похож…» Молодые атлеты в иностранных тренировочных костюмах вышли из автобуса, исчезли в подъезде, а потом угрюмо принялись заносить в автобус чемоданы и кое-какие пожитки. Вещей, однако, было немного, видать, переезжали не насовсем. В завершение хмурый атлет осторожно вынес бронзовый футбольный мяч на длинной, похожей на шпагу подставке. Мяч тускло заблестел, ловя уходящее солнце. Дотом из подъезда пружинисто вышел седовласый мужчина, за ним маленькая стройная женщина, а следом девочка в зеленом, как трава, платье.

– Бикулина! Бикулина! – закричала рисовальщица. – На, возьми на память! – протянула рисунок. – Ты пиши мне! Каждый день пиши мне!

Девочка в зеленом платье взяла рисунок, пристально в него всмотрелась. Зеленые глаза ее вдруг полыхнули, как у кошки в темноте.

– Бездари! – закричала она атлетам, топчущимся около автобуса. – Сапожники! О, какие же вы бездари! Так глупо проиграть! Из-за вас теперь мы уезжаем в Одессу! – И не в силах сдержать слезы, разрыдалась.

– Юля! Прекрати! С ума сошла! – Седовласый мужчина огляделся. Никого, к счастью, не считая Маши и рисовальщицы, поблизости не было. – Успокойся, мы же не насовсем уезжаем…

– А вдруг тебя никогда не переведут в Москву? – истерически закричала Юля.

– Переведут… Я тебе обещаю, – с трудом улыбнулся мужчина.

– А я… – Юля тянула это «я», как ведро из колодца. Рожденное из шепота «я» набирало страшную силу и уже гремело эхом, колотило по окнам, неистовствовало в пространстве, опоясанном домом. – Я не хочу! Я не хочу! Я… не хочу!

Столько страсти, энергии, воли было в этом «я», что даже у бывалых атлетов-пораженцев лица изменились. А Юля, вторично полыхнув глазами, порывисто обняла рисовальщицу.

– До свидания, Рыбочка! До свидания, подружка! Ты меня не забудешь?

– Я тебя не забуду! – всхлипнула рисовальщица. – Я тебя буду ждать. Возвращайся быстрей!

– Только если проклятые одесситы возьмут кубок! – горько сказала Юля. – Медалей им сезона три не видать… – она снова посмотрела на рисунок, чуть приоткрыла рот (Маша испугалась, что она снова закричит, но этого не случилось).

– Юля! – позвал отец. Шофер коротко просигналил. – Самолет через полтора часа! Надо ехать.

Глаза у Юли сузились и еще пуще зазеленели.

– Стой на месте, Рыба! – прошептала она. – А ты… бледноногая, иди-ка сюда!

– Я? Сама ты бледноногая… – Маша на всякий случай шагнула назад.

– Иди-иди, не бойся! – приказала Юля. – Косу я тебе выдрать всегда успею…

– Чего? – Маша отступила еще на шаг.

– Иди сюда!

Словно загипнотизированная, Маша приблизилась.

– Видишь коричневую сумку, бледноногая? – спросила Юля. – С застежками? Сейчас ты как будто пойдешь мимо и схватишь ее с подножки, поняла? Схватишь – и, как ветер, прилетишь сюда! Поняла?

– Юля! – мужчина, казалось, потерял терпение. Вышел из автобуса.

– Сейчас, папочка! – сладко ответила Юля. Но как не соответствовал сладкий, покорный голос сжатым в ниточку губам, злому решительному накалу зеленых глаз.

– Ну пошла! – не прошептала, прошипела Юля.

– 3-зачем?

– Ну пошла, дура!

Маша медленно пошла в сторону автобуса, неуверенно улыбаясь и неотрывно глядя на сумку.

– На сумку-то не смотри, как удав, дура! – услышала голос Юли.

Мужчина в это время поднялся в автобус. За ним потянулись атлеты. Это облегчило Машину задачу. Схватив сумку, Маша попятилась, упала, поднялась и, сделав непонятный зигзаг, вернулась в сквер, где Юля топала ногами и кричала: «Быстрей! Быстрей!».

Дальше произошло нечто совершенно неожиданное. Вырвав у Маши из рук сумку, Юля, как обезьянка, стала карабкаться на дуб, только белые ноги мелькали да сумка рывками взлетала все выше и выше. Вскоре Юля оказалась на такой высоте, откуда двор ей предстал в ином измерении, потому что она прокричала:

– Рыба! Ты сверху похожа на курицу! А ты, новенькая, на крысу!

Из автобуса вышли все. Обступили дуб.

– Юля! Что за шутки? – устало спросил отец.

– Юля! Я лезу к тебе! – заявила мать.

Угрюмые атлеты быстро притащили откуда-то брезент, растянули под дубом. Они, судя по всему, были всегда готовы к любым неожиданностям. Удивить их было трудно.

– Эй! Прыгай! – крикнул самый находчивый.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю