Текст книги "Чехов"
Автор книги: Юрий Соболев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
В воспоминаниях Ив. Щеглова о Чехове записаны примечательные слова о «писательской наблюдательности», которой Чехов придавал большое значение: «Писателю надо непременно в себе выработать зоркого неугомонного наблюдателя. Настолько, понимаете, выработать, чтобы это вошло прямо в привычку, сделалось как бы второй натурой».
Сам Чехов умел не только смотреть и запоминать, но обладал той способностью художественной отгадки, тем свойством «распознавания», которое раскрывает содержание явлений, ускользающее от глаз обычного наблюдателя.
«Простой человек смотрит на луну и умиляется, как перед чем-то страшно таинственным и непостижимым. Ну, а астроном смотрит на нее совсем другими глазами… у него уже нет и не может быть никаких иллюзий. И у меня, как медика, их тоже мало». Так сказал о себе Чехов.
На всем протяжении своего творческого пути Чехов только и делал, что разрушал иллюзии «нас возвышающего обмана».
Его писательский метод – метод аналитический, «химический».
Наброски его записной книжки поражают своим содержанием. Если это сюжет рассказа, то непременно рассказа внешне анекдотического; если это характеристика действующего лица, то обязательно наделенная гиперболическими чертами. Создается впечатление, что все эти люди, особые приметы которых зафиксированы писателем, – словно чудовищные призраки, где человеческое сведено к животному, и где животное поглотило человеческое.
«Толстая, пухлая трактирщица, помесь свиньи с белугой».
«Беременная дама с короткими руками и длинной шеей, похожая на кенгуру».
«Можно думать, судя по лицу, что под корсажем у нее жабры».
«Писатель должен быть объективен, как химик» – определял в одном своем письме писательское назначение Чехов. Но ведь химия разлагает целое на его составные элементы. Так и Чехов разложил жизнь на ее атомы и людей показал в обнаженности их тайных побуждений.
Иногда, в результате такой операции, сквозь человеческую оболочку героев Чехова начинают ясно проглядывать черты животного. Про Наташу из «Трех сестер» Чехов сказал, что она напоминает «шершавое животное».
Черты бестиальности, какими наделяет он своих «шершавых» Наташ, Чехов выписывает с мельчайшими подробностями, с чисто анатомической точностью.
Вот Аксинья («В овраге»). «У нее были серые наивные глаза и на лице постоянно играла наивная улыбка». И в этих немигающих глазах и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то «змеиное, зеленое». «С желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка: вытянувшись и подняв голову».
И как контраст гадюке-Аксинье дана Липа – «худенькая, слабая, бледная», о которой Чехов говорит, что она была похожа на жаворонка. Или вот семейная группа из рассказа «Супруга» – фамильный портрет, на который с отвращением и ужасом глядит доктор Николай Евграфыч: «Это была семейная группа: тесть, теща, жена доктора, Ольга Дмитриевна, когда ей было двадцать лет, и он сам, в качестве молодого счастливого мужа. Тесть, бритый, пухлый, водяночный тайный советник, хитрый, жадный до денег, теща – полная дама, с мелкими хищными чертами, как у хорька, безумно любящая свою дочь и во всем помогающая ей. Если бы дочь душила человека, то мать не сказала бы ей ни слова, и только заслонила бы ее своим подолом. У Ольги Дмитриевны тоже мелкие и хищные черты лица, но более выразительные и смелые, чем у матери. Это не хорек, а зверь покрупнее».
Или старшина и волостной писарь в повести «В овраге» – мошенники, «не подписавшие ни одной бумаги, не отпустившие из волостного правления ни одного человека без того, чтобы не обмануть и не обидеть». Вот они сидят теперь рядом – «оба толстые, сытые, и казалось, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая». Жена писаря – «женщина исхудалая, косая», привела с собой всех своих детей и, «точно хищная птица, косилась на тарелки и хватала все, что попадалось под руки и прятала себе и детям в карманы».
Озорной Володька Лычков («Новая дача»), пьяный, бьет старика-отца. Отец в свою очередь бьет сына: «Отец поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли, все стукали друг друга по головам. И это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру».
Можно было бы привести бесчисленные примеры этого беспощадного анализа, которым разлагает Чехов живую сущность своих персонажей.
Примечательно, что, рисуя заболевание своих героев, Чехов заставляет их видеть в окружающих то, что видел он сам, разложивший жизнь на атомы.
Поручик Климов в «Тифе» – больной, уже в полубреду, входит в помещение вокзального буфета. Его тошнит от запаха жареного мяса, а вид пьющих и едящих для него нестерпим. Вот красивая дама громко беседует с военным в красной фуражке. Дама и ее улыбка и зубы у нее – «великолепные, белые зубы» – производят на Климова такое же впечатление, как окорок и котлеты.
«Он не мог понять, как это военному в красной фуражке не жутко сидеть возле нее и глядеть на ее здоровое, улыбающееся лицо».
В «Именинах» заболевшая Ольга Михайловна разливает на пикнике чай и замечает в окружающих то, чего раньше никогда не видела. Вот молодой человек шутник: «он пил чай в прикуску и приговаривал: «А люблю, грешный человек, побаловать себя китайской травкой». Никто не понимал, что всё эти мелочи были мучительны для хозяйки, да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна все время приветливо улыбалась и болтала вздор.
Чехов был в положении своих больных героев. Но те замечали шутника, «балующегося китайской травкой», только в минуту болезненной обостренности восприятий, а он, беспощадный аналитик, видел этого символического молодого человека везде и всюду. Он подбирал его словечки, прибаутки, шуточки. Рисовал его движения, поступки, ужимки.
И вероятно ему не раз было жутко, как Климову от сытого лица дамы с белыми зубами.
Но он не боялся изображать людей во весь их рост, и окруженные «горшочками для сметаны» и засохшими «кусочками колбасы для людей на кухне» («Учитель словесности»), они с их поговорочками, с их страстишками, пороками, с их опустошенными душонками – они уже становились гиперболой.
От этого ужаса его спасло лирическое постижение мира. Он знал молодость, красоту, сад, обрызганный росой, замечал снежинки, таявшие на длинных ресницах прекрасной, мелькнувшей на пути женщины, и тогда мир преображался. Тогда Анна Алексеевна казалась влюбленному Алехину («О любви») «существом близким, уже знакомым, точно это лицо, эти приветливые умные глаза он видел уже когда-то в детстве в альбоме, который лежал на комоде у его матери».
Как художник Чехов для своего времени был подлинным революционером, сломавшим старые формы русской прозы. Он действительно проложил «новые пути», создав «маленький рассказ» со сгущенным содержанием, новеллу, насыщенную психологически, но лишенную действенно развивающегося сюжета.
Поколение дореволюционных писателей – Ив. Бунин, С. Сергеев-Ценский, Ив. Шмелев, Б. Зайцев, не говоря о сотнях Лазаревских, – прошло через чеховскую школу. Тот импрессионизм, который является ее отличительным признаком, оставался надолго господствующим в русской художественной литературе. Русские символисты почерпнули у Чехова и смелость его метафор, и четкость скупого рисунка, и меткость сравнений, и рельефность образов, и краски пейзажа, и ритмичность его мужественной прозы, и музыкальность его лирики. Но по существу эти чеховские приемы были взяты механически, без проникновения в глубину содержания чеховского творчества.
Рассказы подражателей Чехова вялы, слащавы, лишены какого бы то ни было социального значения. В особенности был дурно понят Чехов-драматург, и сотни драмоделов, писавших «под Чехова», засорили репертуар русского театра пьесами, совершенно лишенными и внешнего и внутреннего действия. Это были произведения, в которых только и рассказывалось, как люди спят, едят, носят свои пиджаки.
Подражали Чехову и некоторые писатели пооктябрьского периода: нечто «чеховское» звучало и в ранних рассказах Б. Пильняка, и у Е. Замятина, и у В. Лидина. Но эти чеховские веяния, в которых было лишь внешнее подражательство приемам Чехова, должны были рассеяться. «Чеховская форма» переставала быть современной, делалась той необходимой ступенью, не перешагнув которую нельзя итти вперед. Современные русские писатели будут учиться у Чехова не «чеховским настроениям», а глубине его, его чудесному искусству вскрывать «подводное течение» человеческих чувств, его сжатому диалогу, его изумительному языку.
Чехов не был завершителем приемов классической русской литературы. На нем почти не отразился Гончаров, Тургенев, Толстой. Если можно найти у него влияние Гоголя, сказавшееся в работе над словом, то все же основное в чеховской манере, в манере построения «компактного маленького рассказа», идет, конечно, от западноевропейской классики, и в особенности от Мопассана, которого сам Чехов признавал своим учителем. В свою очередь творчество Чехова оказало большое влияние на западноевропейскую литературу. Чеховский импрессионизм был воспринят норвежцем Г. Бангом, «чеховское» звучало и у Б. Келлермана.
Особенно сильное воздействие оказывает Чехов на некоторых из современных английских писателей, например, на Катерину Менсфельд. «По-чеховски» изображает лишних людей мелкобуржуазной провинциальной Америки Шервуд Андерсон. Можно найти чеховское звучание и у Дос-Пассоса, и у Хемингуея, и у Джойса.
Охотно играют в Европе, в Америке и в Японии и пьесы Чехова. Этот «возврат» к Чехову в зарубежных странах свидетельствует лишь о том, что «потерянное поколение», как назвал Хемингуей поколение, пережившее европейскую бойню и пребывающее в тисках кризиса и фашизма, находит в Чехове писателя, настроения которого созвучны с его собственным пессимизмом, усталостью и разочарованностью. Не столько Чехов, сколько «чеховщина» – вот что привлекает сейчас зарубежных читателей.
Чехов приходит сейчас на Запад таким, каким его видели хмурые и усталые люди нашей дореволюционной действительности. Чехов приходит на Запад в ореоле той «чеховщины», от которой мы давно избавили Чехова.
Каким же приходит Чехов к нам?
Чтобы ответить на этот вопрос перевернем страницу прошлого. Посмотрим на ту «икону», которую делали из Чехова писавшие о нем историки литературы, критики и «воспоминатели» дореволюционной поры.
Было два изображения Чехова. Создалось два трафарета, с истертых клише которых изготовлялись портреты Чехова. Под одним, выросшим на утверждениях о чеховском пессимизме и безыдейности, можно было сделать такую подпись:
«Поэт лишних людей пишет в сумерках о хмурой русской жизни».
Другое изображение рисует Чехова опять-таки «поэтом», но на этот раз – поэтом «сладкой мечты о той жизни, которая будет невообразимо прекрасной через двести-триста лет».
Как бы посмеялся сам Чехов над этими своими «портретами».
«Поэтами, милсдарь, считаются только те, которые употребляют такие слова, как «серебристая даль», «аккорд» или «на бой, на бой, в борьбу со тьмой».
Это он сказал И. Бунину, когда тот попробовал назвать его поэтом.
Но даже такой исключительный мемуарист, как Короленко, и тот приписал Чехову какую-то «печаль о призраках».
Антон Чехов перед своим портретом в Третьяковской галерее в Москве. С карикатуры Ал. Ал. Хотяинцевой
С. Елпатьевский в свою очередь наделяет Чехова влечением «к тихим долинам с их мглою, туманными мечтами и тихими слезами».
Куприн заставляет Чехова произнести пышный монолог на тему о том, что «через триста лет вся земля обратится в цветущий сад».
Эти восторженные общие места, долженствующие дать представление о чеховском оптимизме, в сущности, столь ж фальшивыми лицемерны, как и суждения о чеховском пессимизме.
И совершенно прав М. Е. Кольцов, который писал, что «Чехов должен быть разгримирован. Мы должны вернуть его в подлинном виде огромным массам нового, пролетарского читателя, как неиссякаемый источник художественных образов, как обличителя отмирающей, но еще живой «интеллигентщины» (в старом смысле), как беспощадного изобразителя всех слабых и отсталых, слякотных сторон формирующегося заново российского гражданина».
В фактах, приводимых в нашей книге, развертывалась биография мужественного человека, с успехом выдавливающего из себя по каплям раба, – человека, свой жизненный путь начавшего с преклонения перед чужими мыслями, но воспитавшего в себе чувство того широкого кругозора, который утверждает, что человеку нужно не три аршина земли, необходимые трупу, а весь шар земной, на пространстве которого он может проявить свободу своего человеческого духа.
А. П. Чехов (последние годы). Фото с карандашного портрета художника Панова. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина
Мы видели, что путь внутреннего освобождения был путем трудным, извилистым и приводившим, казалось бы, в такие моральные тупики, откуда нельзя выбраться на широкую прямую дорогу. Но Чехов каждый раз призывал на помощь свою чуткость, свою ненависть к авторитетам, свое безграничное уважение к человеческому гению и находил выход.
Рассказ о его жизни был поэтому рассказом о морально выпрямившемся человеке. Но ведь этого мало для того, чтобы зачислить Чехова в число тех людей, жизнь и творчество которых достойны не только нашей любви или нашего восхищения, но и нашего изучения.
Каким представлялся нам Чехов? Человеком огромного социального оптимизма, натурой активной, деятельно проявившей себя хотя бы в скромной сфере культуртрегерства – в качестве земского врача, попечителя и строителя школ и пр. и пр. Это был человек большой воли, страстной жажды жизни и новых впечатлений, – отсюда его мечты о далеких путешествиях; человек, наконец, умеющий стоически переносить свои физические страдания.
Но выразителем чьей идеологии он был?
На этом надо остановиться для того, чтобы уяснить себе образ Чехова в диалектике его противоречий.
Вспомним: он вошел в литературу в эпоху полного разгрома народничества и народовольчества. Антоша Чехонте беззаботно смеялся в «Будильниках» и в «Осколках» в годы казней, ссылок, политического террора, в годы, когда над русской жизнью серой летучей мышью распластывались крылья мракобеса Победоносцева.
Он ничего не воспринял от народничества, идеология которого была ему совершенно чужда, что и сказалось на цикле его крестьянских рассказов (в особенности в «Мужиках»), по которым был открыт обстрел со всех уцелевших народнических позиций.
Чехов стал писать в эпоху дворянского оскудения, замечательные картины которого он дал в целом ряде своих рассказов, завершив их «Вишневым садом». Но наряду с этими, хорошо изученными Чеховым общественными явлениями разложения помещичье-дворянского землевладения, в эти же годы выростало в стране рабочее движение и могуче развивался капитализм.
Но Чехов ни на одну минуту не стал марксистом, о марксизме он имел понятие крайне смутное, хотя уже и появились книги Плеханова и Ленина. Заметим здесь же, что, не примкнув ни к народникам, ни к марксистам, Чехов, как это мы показали на целом ряде примеров в этой книге, не увлекся ни игрой в эстетические бирюльки, ни мистикой, ни религией. Он совершенно правильно оценивал «религиозное» увлечение русской интеллигенции, говоря, что она «в религию играет от нечего делать».
Кабинет А. П. Чехова в Ялте. С рис. худ. Средина. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина
Материалист Чехов «только с недоумением», как писал он, глядел на всякого религиозно-мыслящего и чувствующего интеллигента. Сумел он избавиться и от толстовщины. Против «неделания», «непротивленчества» и «опрощенчества» направил Чехов идеологическое острие таких своих рассказов, как «Палата № 6», «Моя жизнь», «По делам службы» и др.
Нельзя отказать ему и в совершенно правильной постановке вопроса о положении трудящихся. В повести «Моя жизнь» он писал, что «и в самый разгар освободительных идей так же, как и во времена Батыя, большинство кормит, одевает и защищает меньшинство, оставаясь само голодным, раздетым и беззащитным… Такой порядок прекрасно уживается с какими-угодно веяниями и течениями, потому что искусство порабощения тоже культивируется постепенно. Мы уже не дерем на конюшне наших лакеев, но мы придаем рабству утонченную форму. У нас идеи – идеями, но если бы теперь, в конце XIX века, можно было бы взвалить на рабочих еще также наши самые неприятные физиологические отправления, то мы взвалили бы и, потом, конечно, говорили бы в свое оправдание, что если, мол, лучшие люди, мыслители и великие ученые станут тратить свое золотое время на эти отправления, то прогрессу не может не угрожать опасность».
Но вот замечательный рассказ Чехова «Случай из практики». Доктор Королев вызван к заболевшей Ляликовой – молодой девушке, владелице огромной фабрики. Доктор, когда видел какую-нибудь фабрику издали или вблизи, «то всякий раз думал о том, что вот снаружи все тихо и смирно, а внутри должно быть непроходимое невежество и тупой эгоизм хозяев, скучный, нездоровый труд рабочих, дрязги, водка, насекомые». Глядя на корпуса и бараки, где спали рабочие, доктор опять думал о том, о чем думал всегда, когда видел фабрики:
«Пусть спектакли для рабочих, волшебные фонари, фабричные доктора, разные улучшения, но все же рабочие, которых он встретил сегодня, ничем не отличаются по виду от тех рабочих, которых он видел давно в детстве, когда еще не было фабричных спектаклей и улучшений. Он, как медик, правильно судивший о хронических страданиях, коренная причина которых была непонятна и неизлечима, на фабрики смотрел, как на недоразумение, причина которого была тоже неясна и неустранима, и все улучшения в жизни фабричных он не считал лишними, но приравнивал их к лечению неизлечимых болезней».
Для доктора Королева все это «недоразумение».
Но и для Чехова «коренная причина непонятна и неизлечима», потому что и Чехов не понимает сущности капиталистической системы. Он готов взывать к чувствам эксплоататоров, не постигая причин происхождения эксплоатации. Чехов не может вырваться из некоей ограниченности. Корни той мелкобуржуазной среды, из которой он вышел, питают его творчество.
Но Чехов не мирится со злом. Он желает улучшений, он предъявляет к человеку настойчивые требования: будь милосерден, будь человечен, будь справедлив, будь добр, пусть у твоего крыльца стоит человек с молоточком и стуком своим напоминает, что есть в мире несчастные.
Чехов выступает, как выразитель идеологии радикальной буржуазии. Он вместе с нею за культуру, за грамотность, за школы, он вместе с нею против унтера Пришибеева, против азиатчины, против бесправия, против самодержавия. И вместе с нею – с этой радикальной буржуазией, к которой он примкнул, пережив кризис своих переломных лет, он против революции. Он даже уверен, что революции в России никогда не будет.
Он весь на эволюционной точке зрения. И в этом смысле чрезвычайно выразителен спор, который в его повести «Три года» ведет молодой ученый Ярцев с адвокатом Кочевым. Ярцев утверждает, что «вследствие разности климатов, энергии, вкусов, возрастов, равенство среди людей физически невозможно. Но культурный человек может сделать это равенство безвредным. Культура делает громадные успехи на наших глазах. И очевидно, настанет время, когда нынешнее положение фабричных рабочих будет представляться таким же абсурдом, как нам теперь крепостное право, когда меняют девок на собак». Ярцев свою философию подкрепляет ссылкой на какого-то ученого, который добился того, что у него «кошка, мышь, кобчик и воробей ели на одной тарелке, и воспитание, надо надеяться, будет делать то же самое с людьми».
На эти рассуждения Ярцева адвокат Кочевой возражает так:
«Но это будет нескоро, очень нескоро. Это будет тогда, когда Ротшильду покажутся абсурдом его подвалы с золотом, а до тех пор рабочий пусть гнет спину и пухнет с голоду». И Костя Кочевой думает, что «если кошка ест с мышью из одной тарелки, то это она делает потому, что ее заставили силой». Но Чехов весь на стороне не Кочевого, а Ярцева. Этот ученый Ярцев для него воплощение того идеала интеллигента, о котором он мечтал все время, презирая своих «пыжиков и нытиков» и противопоставляя им путешественника Пржевальского.
Ярцев для Чехова это один из тех «отдельных людей, разбросанных по всей России, которые – сила». Он верит в отдельных людей и не верит в «лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую интеллигенцию». Но и радикальная русская буржуазия, мечтавшая о конституции, не верила в эту чеховскую интеллигенцию, ибо она своей ленью, истеричностью, фальшивостью мешала осуществлению политических идеалов российской радикальной буржуазии.
Исторический смысл и значение Чехова в том, что он нарисовал поистине потрясающую картину, имя которой «казенная страна Россия». И был совершенно прав Горький, который писал Чехову, что он делает «огромное дело маленькими рассказиками, возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни, – чорт бы ее побрал».
И тот же Горький, оценивая цикл последних произведений Чехова, куда можно причислить такие рассказы, как «Дама с собачкой», «Человек в футляре», «Крыжовник», «В овраге», – правильно указывал на то, что здесь «каждый новый рассказ Чехова все усиливает одну, глубоко умную и нужную для нас ноту – ноту бодрости и любви к жизни». М. Горький находил, что «бодрое и обнадеживающее» пробивается у Чехова «сквозь кромешный ужас жизни».
“Человек в футляре”. Современная гравюра по дереву художника Фрама
Вот эти ноты социальной бодрости, социального оптимизма Чехова мы и угадываем, читая его рассказы. Мы вместе с ним верим, что жизнь на земле станет невообразимо прекрасной, что земля наша покроется городами замечательными, чудесными фонтанами, что вся она станет цветущим садом. Правда, Чехов думал, что это будет лет через двести-триста, может быть через тысячу – дело не в сроке. Мы же каждой нашей новой пятилеткой эти сроки бесконечно ускоряем.
Читая такие рассказы, как «Человек в футляре» или «Крыжовник», мы испытываем чувство жгучей ненависти и к этому страшному призраку – живому мертвецу, в своих калошах, под зонтиком, в груде циркуляров и предписаний укрывшегося от живой жизни, и к этому собственнику – Чимше-Гималайскому, восторгающемуся кислым, зато собственным крыжовником.
Чехов заражает нас ненавистью к пошлости – к этим горшочкам со сметаной, к этим засохшим кусочкам колбасы для «людей на кухне», к этой грязной жизни с клопами, к азиатчине, к подлой боязни жить настоящими, полными человеческими чувствами, к жирному собственничеству, к страшным городам, где нет ни одного честного человека, к быту жареного гуся и теплой перины. Мещанству нанес он неотразимый удар. Пошлость была его злейшим врагом.
Но это и есть «чеховщина», в атмосфере которой жили люди всего только тридцать лет тому назад. Жили, не замечая неудобств своего житьишка, не пытаясь даже бороться с ним, а только проливая лирические слезы и вздыхая о «небе в алмазах».
Современный читатель изучит биографию Чехова, противоречия его сознания, поставит их в связь с эпохой, в которой он жил, и поймет классовую ограниченность корней его творчества.
Но современный читатель вместе с тем сумеет отделить Чехова от чеховщины. Этот читатель улыбнется наивным мечтам о прекрасной жизни через триста лет, ибо он собственными руками строит те самые замечательные города с удивительными зданиями и прекрасными фонтанами, о которых мечтал Чехов.
Он примет Чехова для того, чтобы вместе с Чеховым продолжать жестокую схватку с «чеховщиной» и борьбу с той пошлостью, которая все еще кое-где дает о себе знать и сегодня.
В этой ненависти и в этой борьбе Чехов наш союзник. И он вместе с нами в наших гордых, прекрасных мечтах о человеческом счастье.