Текст книги "Чехов"
Автор книги: Юрий Соболев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
В 1899 году в писательской жизни Антона Павловича произошло важное событие: известный издатель А. Ф. Маркс приобрел за 75 тысяч право собственности на все произведения Чехова. Для него эта сделка была выгодной и невыгодной. Он многократно в беседах с близкими и в письмах возвращался к этой теме.
Определеннее всего он сказал о своей продаже О. Л. Книппер. Он объяснял ей, что когда зашла речь о сделке с книгоиздателем Марксом, то у него «гроша медного не было, он был должен Суворину, издавался при этом премерзко, а, главное, собирался умирать и хотел привести свои дела хоть в кое-какой порядок».
В этих трех пунктах – отсутствие денег, премерзкое издание книг у Суворина и состояние здоровья – особенно обращает внимание второй мотив – ссылка на Суворина.
Нити личных отношений с ним еще тянулись и несомненно эта насильственно продолжающаяся близость была Чехову неприятна. Предложение издателя Маркса давало выход и устраивало Антона Павловича.
Посредником Чехова при сделке был П. А. Сергеенко, энергично поведший дело торга с Марксом, который далеко не сразу дал 75 тысяч рублей. Суворин, узнав о начавшихся переговорах, попробовал вмешаться и уговаривал Чехова не соглашаться на предложение Маркса.
Когда Сергеенко сказал, что Маркс идет на 75 тысяч, то Суворин на это ответил: «Что такое 75 тысяч? 75 тысяч вздор! Чехов всегда стоит дороже. Зачем ему спешить? Денег он всегда может достать. Деньги г…. собачье». Тогда Сергеенко спросил: «Значит вы, Алексей Сергеевич, дадите больше, чем Маркс?» В ответ послышалось «шипение и только». «Я не банкир, – заворчал Суворин. – Все считают, что я богач, это – вздор, главное же меня, понимаете, останавливает нравственная ответственность перед моими детьми. Я дышу на ладан».
Вот когда оправдались в полной мере слова Чехова об истинной природе Суворина: «Он лжив, ужасно лжив».
Наконец, после утомительных переговоров дело было закончено: Маркс дал 75 тысяч «за все напечатанное под фамилией и псевдонимами», как извещал в телеграмме Сергеенко.
Чехов, как мы знаем, считал заключенную сделку и выгодной и невыгодной. Невыгода ее заключалась в том, что он получал деньги в рассрочку. Сумма же, которая в момент заключения договора казалась значительной, перестала казаться высокой уже через год или два: начинался небывалый до сих пор в России подъем издательского дела и писательские гонорары быстро увеличивались. В этих новых условиях сделка с Марксом была явно невыгодной для Чехова.
История продажи собрания сочинений Марксу завершается одним очень интересным фактом. Писатель Телешев в книге своих воспоминаний рассказывает, что литературные друзья Чехова, готовясь к его двадцатипятилетнему юбилею, решили обратиться к Марксу с заявлением о расторжении заключенного им с Чеховым договора, как договора, поставившего в тяжелое положение Чехова. Над составлением письма немало потрудились Леонид Андреев и Максим Горький.
Вот это заявление московских и петербургских литераторов, приводимое нами в выдержках:
«…двадцать пять лет работает А. П. Чехов, двадцать пять лет неустанно будит он совесть и мысль читателя своими прекрасными произведениями, облитыми живою кровью его любящего сердца, и он должен пользоваться всем, что дается в удел честным работникам – должен, иначе всем нам будет стыдно. Создав ряд крупных ценностей, которые на Западе дали бы творцу их богатство и полную независимость, Антон Павлович не только не богат – об этом не смеет думать русский писатель – он просто не имеет того среднего достатка, при котором много поработавший и утомленный человек может спокойно отдохнуть без думы о завтрашнем дне».
«…Нам известен ваш договор с А. П. Чеховым, по которому все произведения его поступают в полную вашу собственность за 75 тысяч рублей, причем и будущие его произведения не свободны; по мере появления своего, они поступают в вашу собственность за небольшую плату, не превышающую обычного его гонорара в журналах – с тою только огромной разницей, что в журнале они печатаются раз, а к вам поступают навсегда. Мы знаем, что за год, протекший с момента договора, вы несколько раз успели покрыть сумму, уплаченную вами А. П. Чехову за его произведения: помимо отдельных изданий, рассказы Чехова как приложение к журналу «Нива» должны были разойтись в сотнях тысяч экземпляров и с избытком вознаградить вас за все понесенные издержки. Далее, принимая в расчет, что в течение многих десятков лет вам предстоит пользоваться доходами с сочинений Чехова, мы приходим к несомненному и печальному выводу, что А. П. Чехов получил крайне ничтожную часть действительно заработанного им».
«…И мы просим вас, в этот юбилейный год, исправить невольную, как мы уверены, несправедливость, до сих пор тяготеющую над А. П. Чеховым».
Подписи: «Федор Шаляпин, Леонид Андреев, Ю. Бунин, И. Белоусов, А. Серафимович, Е. Гославский, Сергей Глаголь, П. Кожевников, В. Вересаев, А. Архипов, Н. Телешов, Иван Бунин, Виктор Гольцев, С. Найденов, Евгений Чириков».
Письмо послано не было и сбор подписей был прекращен: Антон Павлович узнал об этом проекте и заявил, что эта затея ему крайне неприятна. Передавали его слова, сказанные по этому поводу:
«Я своею рукою подписывал договор с Марксом и отрекаться мне от него неудобно. Если я продешевил, то значит я виноват во всем. Я наделал глупости, а за чужие глупости Маркс не ответчик. В другой раз буду осторожнее».
Рост общественного и политического сознанияДевятисотые годы принесли небывалый подъем рабочего движения. В. И. Ленин писал: «Подъем масс шел и ширился непрерывно и преемственно, не только не прекращался там, где он начался, но и захватывал новые местности и новые слои населения (под влиянием рабочего движения оживилось брожение учащейся молодежи и интеллигенции вообще, даже и крестьянства)» ( «Что делать» В. И. Ленина).
Несомненно, что новые настроения, идущие на смену затишью, не могли не оказать своего воздействия и на Чехова. Было бы, конечно, ошибочно говорить, что в девятисотых годах он уже был человеком с ясно сложившимися политическими убеждениями. Он решительно объявляет себя противником общины, так как, пишет он в одном письме, «община и культура – понятие несовместимое. Кстати сказать, наше всенародное пьянство и глубокое невежество – это общинные грехи». И это заявление лишний раз подчеркивает отсутствие в Чехове народнических тенденций.
Но вместе с тем он был совершенно чужд марксизму и имел о нем весьма слабое представление. Так, послав свою повесть «В овраге» в орган легального марксизма «Жизнь», он весьма наивно писал М. О. Меньшикову, что в этой повести он «живописал» «фабричную жизнь» и трактовал о том, «какая она печальная» и только вчера случайно узнал, что «Жизнь» – орган марксистский, «фабричный», и спрашивал: «как же теперь быть». В другом случае, говоря о хорошо настроенной, радостной толпе, которую он наблюдал за границей, он отмечает, что в этой толпе «нет ни исправников, ни марксистов с надутыми физиономиями».
А между тем у него было ясное представление о том огромном сдвиге, который происходит в русской жизни. В 1899 году возникли серьезные волнения среди студенчества. И уже не только на «академической» почве – в ряду заявленных студентами требований были и чисто политические.
Правительство жестоко расправилось с молодежью, и Чехов был в курсе всех событий. И какая разница в его оценке самого движения по сравнению с теми обывательскими высказываниями, какими делился Чехов с Сувориным по поводу студенческой забастовки начала девяностых годов. Тогда ему казалось, что весь сыр-бор загорелся из-за «еврейчиков», и он возмущался больше всего тем, что студенческие воззвания плохо написаны – не лучше объявлений начальства, редактируемых, очевидно, департаментским сторожем Михеичем. Теперь же, беседуя с исключенными студентами, он приходит к выводу, что «власть имущие» дали большого маха – «они вели себя как турецкие паши, и общественное мнение на сей раз весьма красноречиво доказало, что Россия, слава богу, уже не Турция». (Из письма И. Орлову 18 марта 1899 года.)
Он знал, что в Харькове публика устраивает на вокзале проезжающим высланным студентам овации. По этому поводу он заметил: «…когда нет права свободно выражать свое мнение, тогда выражают его задорно, с раздражением и часто, с точки зрения государственной, в уродливой и возмутительной форме. Но дайте свободу печати и свободу совести, – делает он вывод, – и тогда наступит вожделенное спокойствие, которое, правда, продолжалось бы не особенно долго, но на наш век хватило бы».
Когда-то писавший об интеллигентах, как о «пыжиках и нытиках», «сволочной дух» которых так хорошо умел разоблачать Салтыков-Щедрин, Чехов, представлявший себе среднего русского интеллигента в образе своего Кисляева, этого московского гамлетика, давно уже отошел и от этой предвзятости. Но и теперь он вовсе не склонен петь гимны интеллигенции, и теперь продолжает он возмущаться основными ее пороками.
В письме к И. А. Орлову он говорит, что пока интеллигентная молодежь еще состоит в студентах и курсистках – это «честный и хороший народ, это надежда наша, это будущее России, но стоит только студентам и курсисткам выйти самостоятельно на дорогу, стать взрослыми, как и надежда наша и будущее России обращаются в дым, и остаются на фильтре одни доктора, дачевладельцы, несытые чиновники, ворующие инженеры».
И далее он заявляет, что не верит в интеллигенцию – «лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую», не верит даже, «когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр».
В кого же он верует? «В отдельных людей», а «спасение» видит «в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало».
Но эти его осуждения ленивой, лицемерной и истеричной интеллигенции имеют истоком своим глубочайшую веру Чехова в необходимость труда.
М. Горький приводит такие слова Антона Павловича о русском человеке. «В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нем остается какой-то серый хлам. Чтобы хорошо жить, по-человечески, надо же работать, работать с любовью, верой, а у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего кроме «Новости терапии» не читает и в сорок лет серьезно убежден, что все болезни – простудного происхождения.
Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немножко понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Сморгонь или Змиев для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движения в Змиеве или Сморгони – об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестает заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравший сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений. Вся Россия – страна каких-то жадных и ленивых людей. Они ужасно много едят, пьют, любят спать днем и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе».
Эти слова, вспомнившиеся М. Горькому, выражают, конечно, основное, что раскрывает внутренний облик Чехова в его предсмертные годы. Это – страстный призыв к труду и горячая ненависть к пошлости.
Чехов и ГорькийВ эти предсмертные свои годы, съедаемый страшной болезнью, ведущей к скорому концу, Чехов полон жажды жизни. Он с глубочайшим интересом всматривается во все явления русской жизни на ее крутом повороте. Он живо интересуется вопросами литературы, знакомится с ее наиболее яркими молодыми представителями.
В 1898 году он прочел только что вышедшие первые два томика рассказов М. Горького. И сразу признал «несомненный талант» молодого писателя. В целом ряде писем он так оценивает и рассказы Горького и самого Горького: «В степи» сделано образцово. Это – «тузовая вещь». А сам Горький «сделан из того теста, из которого делаются художники – он настоящий». И пророчески говорит: «Из Горького выйдет большой писатель». (См. письма Чехова к А. С. Суворину, Ф. Д. Батюшкову, В. А. Поссе, 1899–1900 гг.)
И в письме к самому Горькому дает беглую характеристику основных его свойств: «Талант, – пишет он, – несомненный и притом, настоящий, большой талант. Вы – художник, вы – пластичны, то есть когда вы изображаете вещь, то видите ее и ощупываете руками ее.
Это настоящее искусство. Ваши лучшие вещи: «В степи» и «На плотах». Это превосходные вещи, образцовые, в них виден художник, прошедший очень хорошую школу».
Надо отметить, что Чехов тогда не знал подробностей биографии Горького и думал, что Горький, как писатель, мог пройти «очень хорошую школу». Мы знаем, что этой школой или, как сам Горький называет – «университетами», были лишь наблюдения, встречи со множеством людей, знакомства с разнообразнейшими сторонами жизни. Школой для Горького была сама жизнь и школой, конечно, была та учеба, за которую он сам принялся. И такой же писательской учебой были для Горького и те письма Чехова, в которых мы находим целый ряд советов Антона Павловича.
Чехов находит у Горького – «несдержанность в описаниях природы». Чехову хочется, чтобы они были компактнее, короче. Он отмечает мелькание в рассказах Горького таких слов, как «аккомпанимент», «диск», «гармония». Эти слова Чехову «мешают». И еще, говорит Чехов, что такие слова, как например, «фаталистический», у других авторов проходят незаметно, но ведь рассказы Горького «музыкальны, стройны, в них каждая шероховатая черточка кричит благим матом».
Еще недостаток: антропоморфизм – уподобление человеку в описаниях природы. Горький прибегает к этому приему часто. «Море дышет», «небо глядит», «степь нежится», «море смеялось» – это делает описания однотонными, иногда слащавыми, иногда неясными. Затем у Горького слишком много определений, читателю трудно в них разобраться, он утомляется.
А. П. Чехов и А. М. Горький в Ялте. 1901 год. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина
Но вообще Горький-писатель возбуждает в Чехове глубочайший интерес. Его произведения находят в нем чрезвычайно высокую оценку и когда Антон Павлович встретился с Горьким лично – у них завязались крепкие дружественные отношения.
«Фома Гордеев» посвящен А. П. Чехову, а Чехов «подбил» Горького попробовать свои силы и в драматургии.
Горький действительно принялся за пьесы – «Мещане» и «На дне», которые и были поставлены московским Художественным театром.
Чеховская оценка пьес Горького чрезвычайно любопытна.
«Написали пьесу? – спрашивает он его в письме 7 июля 1900 года. – Пишите, пишите, пишите, – убеждает он его, – пишите, обыкновенно, по-простецки, и да будет вам хвала велия. Как обещано было, пришлите мне; я прочту и напишу свое мнение весьма откровенно и слова, для сцены неудобные, подчеркну карандашом». А 8 сентября 1900 года, прочитав в газетах заметку о том, что Горький начал пьесу, он продолжает убеждать его не бросать начатую работу. «Если провалится, то не беда. Неуспех скоро забудется, зато успех, хотя бы и незначительный, может принести театру превеликую пользу».
Правда, в этих последних строках больше заботы о театре, чем об авторе. Автор – молчал. И не от автора получил, в конце концов, Чехов пьесу. Первые три акта «Мещане» ему были даны Вл. И. Немировичем-Данченко. И, верный своему обещанию поделиться откровенно мнением, Чехов шлет Горькому 22 октября 1901 года большое письмо – настоящую рецензию о «Мещанах».
На этом чеховском отзыве надо остановиться. Он ценен не только потому, что развертывает критические суждения Чехова. Цитаты из этого письма-рецензии были бы в этом случае лишь историческими припоминаниями. Чеховское письмо знаменательно несколько в ином отношении: оно вскрывает разность мироощущения критика и критикуемого. Чехов начинает с комплимента. Пьеса, – говорит он, – очень хорошо написана, по-горьковски, оригинальна, очень интересна. Но в ней основной недостаток: Горький новых оригинальных людей заставляет петь новые песни по нотам, имеющим подержанный вид. У Горького действующие лица читают нравоучения. Этот недостаток неисправимый, как рыжие волосы у рыжего. Ибо этот недостаток, – констатирует Чехов, – консерватизм формы.
Но ведь то, что принял Чехов за «нравоучение», ведь это по существу основное в тональности горьковской пьесы. Это есть то, что мы можем назвать публицистичностью Горького. Чехов, советуя внести некоторые коррективы в самую фактуру пьесы, в сущности ограничивается советами, полезными для того жанра пьес, создателем которого был он сам – Чехов.
Так он советует придать Татьяне «законченное лицо», показать ее «учительницей на самом деле». Надо, чтобы она приходила бы из школы, возилась бы с учебниками и тетрадками, учила бы детей. Елену нужно посадить за обед в первом акте. Ее объяснение с Петром резковато, Тетерев говорит слишком много, а его нужно показать кусочками. Такие люди, как Тетерев, – уверен Чехов, – эпизодические люди везде: и в жизни, и на сцене. Нил, когда он говорит про себя, что он молодец, то теряет «элемент скромности», присущей, убежден Чехов, «настоящему рабочему».
Но если даже отбросить советы, вносящие коррективы в самую фактуру пьесы, то еще ярче вскроется разность мироощущений Горького и Чехова. Нил и Тетерев для Горького центральные фигуры пьесы. Сделать из Тетерева эпизодическое лицо – значило бы убить смысл той проповеди, той звенящей публицистической ноты, в которой главная ценность пьесы. Для Чехова же «Мещане» – жанровая пьеса, изображающая в очень оригинальных, «горьковских» тонах кусочек мещанского быта.
Этой звенящей публицистической ноты не расслышал Чехов. Если бы и расслышал, то посоветовал бы смягчить. Правда, в «Вишневом саду» монологи Пети Трофимова не менее публицистичны, чем разговоры Нила. Но ведь эти монологи поданы иронически в смысле раскрытия самого образа «вечного студента».
«На дне» Чехов считал «новой и несомненно хорошей пьесой». Ему больше всего понравился второй акт – самый лучший, самый сильный. Ему не нравилось, что из четвертого акта Горький увел самых интересных действующих лиц и поэтому Чехов боялся, что этот акт может показаться «скучным и ненужным». «Смерть актера ужасна», – замечает Чехов. «Вы точно в ухо даете зрителю ни с того, ни с сего, не подготовив его». Было Чехову также «неясно», почему барон попал в ночлежку и почему он есть барон.
И общий вывод – «настроение мрачное, тяжкое, публика с непривычки будет уходить из театра». И он пророчит Горькому, что после «На дне» он, во всяком случае, может проститься с репутацией оптимиста».
В этом Чехов ошибся. Публика «с непривычки» из театра не уходила и, несмотря на мрачность впечатления, до зрителя дошла высокая нота социального оптимизма, прозвучавшая в «На дне».
Со своей стороны Горький относился к творчеству Чехова поистине восторженно. Чутко угадывал, что Антон Павлович «ясно и тонко понимал трагизм мелочей», «беспощадно правдиво рисовал позорную и тоскливую картину жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины». Горький нашел основное звучание Чехова в его борьбе с пошлостью.
Чехов – писал Горький – «всю жизнь боролся с пошлостью, осмеивал, изображал бесстрастным острым пером, умея найти плесень пошлости даже там, где с первого взгляда казалось все устроено очень хорошо, удобно, даже с блеском».
Горький считал главной заслугой Чехова то, что «чеховские» маленькие рассказики «возбуждают в людях отвращение к сонной полумертвой жизни».
«На меня Ваша «Дама с собачкой» подействовала так, пишет он Антону Павловичу, что мне сейчас же захотелось изменять жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе…»
Почетный академикХудожественный театр успел уже дать вторую постановку Чехова – «Дядю Ваню» (28 октября 1899 года), а автор так и не смог побывать на спектаклях, если не считать того случайного – в обстановке чужого театра, – когда специально для него играли «Чайку». Тогда сам театр задумал поехать в «гости» к Чехову. Было решено весной 1900 года организовать гастрольную поездку в Крым – в Севастополь и в Ялту.
В репертуаре театра был объявлен и «Дядя Ваня».
Весна в этом году в Крыму была холодная и от Чехова пришла телеграмма, извещающая, что из-за болезни он едва ли сможет приехать в Севастополь. Но неожиданно наступило тепло и Антон Павлович подоспел как раз к первому спектаклю.
Шел «Дядя Ваня». Автора вызывали без конца. Исполнением Чехов остался доволен. Из Севастополя театр переехал в Ялту. Здесь собрался, точно сговорившись, целый ряд писателей: Горький, Бунин, Куприн, Чириков, Мамин-Сибиряк, Елпатьевский.
Спектакли в Ялте имели огромный успех. Чехов ближе сошелся с театром, артисты которого стали постоянными гостями в его «белом доме».
И несомненно, что в эти весенние дни сбылось то, о чем Чехов шутя писал два года назад: «Если бы я подольше остался, то влюбился бы в Ирину» – то есть Ирину из «Царя Федора Иоанновича», которую играла О. Л. Книппер.
А. П. Чехов. Фото-копия с портрета худ. Серова. 1902 год. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина
Художественный театр уехал, и Чехов снова остался в одиночестве на своем «Чертовом острове».
Несмотря на болезнь, он и в Ялте продолжал интересоваться местной общественной жизнью – был членом городского попечительства о бедных, неустанно хлопотал об устройстве больных.
Контрасты местной жизни волновали его чрезвычайно – модный богатый курорт, чудесная природа – и множество бедняков, съедаемых ужасной болезнью и не имеющих средств устроиться в какой-нибудь приличной санатории. И он говорил А. М. Горькому:
«Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание, очень светлое, с большими окнами и высокими потолками. У меня была бы прекрасная библиотека, музыкальные инструменты, пчельник, огород, фруктовый сад…».
Но «много денег» у него не было, а больные – студенты, учителя, агрономы, литераторы – буквально осаждали Чехова просьбами о помощи. Он делал что мог, но пребывание в Ялте становилось для него все тяжелее и тяжелее. Чехов не выдержал и уехал в Москву. Из Москвы – в Ниццу, где заканчивал «Три сестры», пьесу предназначенную для Художественного театра. Его не покидали мечты о путешествии в Африку. Сложилось так, что эта поездка по разным причинам не состоялась, и Антон Павлович из Ниццы поехал в Рим. И в Риме его встретили холода, от которых он бежал в Россию. Снова поселился он в Ялте.
31 декабря 1901 года Художественный театр сыграл его «Три сестры», причем первые спектакли прошли без ожидаемого успеха. Критика жестоко осудила пьесу за перепев уже знакомых «чеховских мотивов», за мрачное настроение, которое так противоречило общественному подъему этих лет.
На Чехова эта неудача подействовала угнетающе. Он писал О. Л. Книппер, ставшей его невестой, что дает слово никогда больше не работать для сцены в России, «где не ценят писателя и где его лягают копытами».
Это была, конечно, минута раздражения и обиды. Как раз в эту пору литературная слава Чехова была на ее самом высоком гребне. Его великолепный дар был давно оценен и признан.
29 апреля 1899 года в связи с исполнившимся столетием со дня рождения Пушкина был учрежден разряд «изящной словесности» при втором отделении Академии наук. По положению в этот разряд могли быть избираемы почетные академики – из выдающихся представителей литературы и науки. 8 января 1900 года, на первых же выборах, в почетные академики были избраны Л. Н. Толстой, А. П. Чехов, В. Г. Короленко, Константин Романов (писавший стихи под псевдонимом К. Р.) и поэт Жемчужников.
Еще до первых выборов Чехов «усиленно гипнотизировал» академика Кондакова, своего ялтинского знакомого, внушая ему мысль об избрании Баранцевича и Михайловского. «Баранцевич – замученный, утомленный человек, – говорил он, – несомненный литератор, – в старости, которая уже для него наступила, нуждается и служит на конной железной дороге так же, как нуждался и служил в молодости». А о Михайловском он думал, что его избрание «положило бы прочное основание новому отделению и избрание его удовлетворило бы три четверти всей литературной братии».
Вот когда можно было бы сказать, что Чехов убил в себе последнюю предвзятость в отношении Н. К. Михайловского как представителя «узкопартийной мысли».
Но «гипноз» не удался, Чеховские кандидаты даже не были и предложены, а избранным – вместе с Толстым и Короленко – оказался, как видим, сам Чехов. Чехов отнесся к «своему новому положению» довольно скептически. Он прежде всего никак не мог понять разницы между «настоящими» и «ненастоящими» академиками. «Академики», – сердито говорил он, – сделали все, чтобы обезопасить себя от литераторов, общество которых он шокирует, так же как общество русских академиков шокировало немцев. Беллетристы могут быть только почетными академиками, а это ничего не значит. Все равно как почетный гражданин г. Вязьмы или Череповца: ни жалованья, ни права голоса. Ловко обошли!»
А в другом письме иронически говорил, что рад своему избранию – будет в заграничном паспорте писать свое новое звание. Характерно, однако, что когда ему понадобилось дать жене отдельный паспорт, он написал, что хотел сперва внести ее звание так: «жена почетного академика», а потом передумал и написал просто – «жена доктора А. П. Чехова».