Текст книги "Гипсовый трубач(все части в одном томе)"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Глава 42
Женщина за рулем
Кокотов проснулся за минуту до того, как в мобильном телефоне сработало будильное устройство. Встав с постели, Андрей Львович с трудом осознал себя и ощутил ту нервическую бодрость, какая случается в организме, если ты совсем уж не выспался. В окне серели одинокие утренние деревья. Умываясь, автор «Кандалов страсти» вспомнил себя ребенком: Светлана Егоровна после четвертого класса перевела его в школу с гуманитарным уклоном, расположенную на другом конце Москвы. Сделать это было непросто, но там учителем истории работал Валентин Захарович, с которым она года полтора ходила по выходным в консерваторию. Потом маму у подъезда подкараулила заплаканная женщина, и они долго о чем-то говорили, стоя под дождем, после чего музыкальные уикенды закончились. Валентин Захарович никогда не выдавал своего особенного к ученику Кокотову отношения, но на экзаменах натянул ему пятерку, хотя выпускник позорно забыл одну из предпосылок отмены крепостного права. Учась в отдаленной школе, будущий писатель ежедневно, не выспавшись, поднимался чуть свет и вот так же, дрожа всем телом, обжигая пятки о холодный утренний пол, торопливо одевался, чтобы поспеть на первый урок к половине девятого.
Умываясь и бреясь, Андрей Львович обдумывал вчерашнее свидание с Натальей Павловной и сладко предвкушал обещанное продолжение «роскошной беседы», испытывая редкое для взрослого мужчины чувство веселой незавершенности жизни. Настроение омрачала лишь мысль о ноутбуке, оставленном в грубых руках Жарынина. Обуваясь, автор «Кентавра желаний» почувствовал амортизационное сопротивление живота и, хотя это не было для него новостью, огорчился, поклялся немедленно сбросить килограммы, которые, если все сложится удачно, могут стать препятствием между ним и Обояровой.
Спускаясь вниз, Кокотов не утерпел, завернул к 308-му номеру и прислушался. За дверью стояла загадочная тишина. Писатель попытался вообразить свою бывшую пионерку беззащитно, сокровенно спящей в теплой постели, не смог, но все равно умилился. Торопясь и поглядывая на часы, он все-таки из любопытства задержался и у комнаты Жукова-Хаита, откуда, несмотря на ранний час, доносились громкие голоса:
– А Немировский погром? – возмущался дрожащий тенор.
– Нечего было с православных деньги драть за вход в церковь! – отвечал знакомый бас.
– А Кишинев?
– Нечего было по детям из наганов стрелять!
– Это клевета!
– А ты на меня в Антидиффамационную лигу подай!
– И подам!
– А я тебе в рожу дам!
– Не дашь!
– Почему это не дам?
– Сам знаешь!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь…
Дивясь услышанному, писатель выскочил на улицу. Развиднелось. Небо уже потеплело, но воздух был еще свеж, и зябкие сентябрьские деревца, окутанные утренней дымкой, стояли по колено в пегой траве, сникшей под холодной росой. Внизу, на ближней скамейке, с метлой меж колен сидел печальный Агдамыч, похожий на забытого всеми Фирса.
– Доброе утро! – поздоровался Андрей Аьвович.
– И вам не кашлять.
– Что грустите?
– Не идет…
– Кто?
– Водка. Огурец сказал, представь, что у тебя вместо кишок змеевик…
– Ну и?
– Я целый самогонный аппарат внутри представил – не идет! Лучше возьму деньгами. Как думаете?
– Деньгами всегда лучше! – подтвердил Кокотов, торопясь к стоянке.
Жарынин сидел в машине с включенным мотором и мрачно пил кофе из термосной крышки. У него было такое лицо, с каким американские звезды вроде Сталлоне выходят на борьбу с мировым злом – арабскими дебилами или русскими болванами.
– Вы опоздали на пять минут! – сурово заметил режиссер.
– Извините…
– Можете взять в пакете бутерброд. Или что там еще Регина положила. Свой кофе вы проспали.
Он тщательно завинтил термос, кинул его на заднее сиденье и газанул так, что колеса несколько раз с визгом прокрутились вхолостую, прежде чем смогли уцепиться протекторами за асфальт. Ехали в тяжком молчании. Писатель, давясь сухомяткой, рассматривал на обочине огромные лопухи.
Листва за эти дни поредела – во всяком случае, стали видны купол дальней беседки и верхушка искусственного грота, где бил источник. Еще три дня назад различить их среди деревьев было почти невозможно. Сквозь бело-черные стволы мелькало солнце, похожее на юркую рыжую зверушку, прыгающую с ветки на ветку, чтобы поспеть за мчащимся автомобилем. Когда вывернули на шоссе, Андрей Львович дожевал и спросил:
– А куда мы едем?
– На футбол.
– Я серьезно!
– И я серьезно.
– Так рано?
– Да, в этот футбол играют с утра пораньше.
– А зачем нам футбол?
– Там будет один человек.
– Какой?
– Хороший.
– А зачем он нам?
– Он может вывести нас на Скурятина.
– Того самого? – удивился Кокотов.
– Вы задаете слишком много вопросов, коллега! – раздраженно ответил Жарынин, глянув на часы.
Его недовольство объяснялось не столько назойливостью соавтора, сколько тем, что, несмотря на ранний час, они, разлетевшись, вдруг въехали в безнадежную пробку и двигались теперь со скоростью наступающего ледника.
– Никогда еще такого здесь не было! В это время – никогда! – От злости режиссер сорвал с головы берет, и его огорчение стало еще заметней.
– Может, авария? – деликатно предположил писатель.
– Вероятно. Возьмите термос, налейте себе и мне. Там есть стаканчик.
– Вы же сказали…
– Я вас воспитываю.
Андрей Львович выполнил приказ с тем укоряющим смирением, какое обычно находит на нас, если рядом кто-то глупо сердится и нервничает. Кофе оказался великолепным, не растворимым химикалием, а настоящим, свежемолотым, с легким привкусом корицы. Женщины заваривают такой не просто любимым, а заслуженно любимым мужчинам!
Прихлебывая, писатель боковым зрением поймал на себе заинтересованный взгляд хозяйки желтой «Тойоты», стоявшей в пробке рядом. Приосанившись и выпятив подбородок, автор «Полыньи счастья» скосил глаза и определил: автодама недурна собой, настораживали, правда, ее волосы цвета искусственной сирени, причем такие короткие, словно женщина, потрясенная случившимся оттенком, пыталась остричься наголо, но в последний момент передумала. Тем временем она высунулась из машины, с отчаяньем посмотрела вниз и постучала лиловыми ногтями в окно «Вольво». Андрей Львович не сразу нашел нужную кнопку, утопил стекло, впустив рокот моторов и тяжкий выхлопной воздух, выглянул и понял, в чем дело. Дама по неопытности притерлась слишком близко и теперь ужасалась: между дверцами автомобилей оставался просвет шириной со спичечный коробок, поставленный на ребро, а резиновые молдинги уже стиснулись.
– Дмитрий Антонович! – Кокотов взволнованно обернулся к соавтору. – Там…
– Вижу! – ответил тот, хотя со своего места этого видеть не мог. – Скажите ей, чтобы включила «аварийки» и, когда все тронутся, не двигалась!
Писатель послушно высунулся и, перекрывая гул трассы, буквально в ухо водительнице прокричал приказ, а та благодарно закивала в ответ.
– Закройте окно! – велел Жарынин. – Вот ведь бабы, все одинаковые! Сначала делают, а потом думают.
– Ну, не все, – возразил Андрей Львович скорее из чувства противоречия, чем из жажды справедливости.
– Все! Даже Афросимова из-за этого пропала. На чем я, кстати, остановился?
– Она вызвала на допрос Бесстаева.
– Да, вызвала, предложила присесть и почувствовала, что от ухоженного седого молодца, смело шагнувшего в ее кабинет, исходит непонятная опасность.
«Интересно, что за одеколон? – подумала Тоня. – Надо будет купить такой Сурепкину. И борода у него пострижена правильно, а у Никиты вечно усы длинней щетины!»
Фил Бест, завидев за столом строгую красавицу в темно-синей форме, сообразил, что в его интимной коллекции не было пока ни одной сотрудницы правоохранительных органов, тем более – прокурорши, да еще такой! Тут следует разъяснить, что Антонина Сергеевна вступила в ту загадочную дамскую пору, когда женское естество, словно предчувствуя скорое увядание, расцветает мучительной, орхидейной красотой. Даже у дурнушек появляется во внешности некая шармовитость, и многие из них именно в этот краткий промежуток, к всеобщему удивлению, наконец, устраивают личную жизнь. А что уж говорить об изначально красивых и привлекательных женщинах! Не так ли, коллега?
– Угу!
– Афросимова, старательно хмурясь, спросила свидетеля, брал ли он деньги за работы, имитирующие разные этапы копирования «Сикстинской мадонны». Получив отрицательный ответ, она предъявила ему липовый договор с поддельной подписью Бесстаева, выслушала объяснения, дала завизировать протокол: «с моих слов записано верно», отметила повестку и отпустила свидетеля восвояси, испытав сердечное облегчение оттого, что этот опасный мужчина исчез из ее жизни. А ночью, лежа в постели, в одинокой близости от Никиты, пахшего дешевыми медсестринскими духами, она вспоминала седого моложавого красавца.
Придя в свою студию, располагавшуюся в пентхаусе на Москворецкой набережной, Фил Бест тоже не мог успокоиться, дивясь тому, что всегда скорый и дерзкий с женщинами, не решился даже намекнуть обворожительной прокурорше о своем интересе. А ночью ему приснилось, будто он пишет портрет Афросимовой в полный рост. Она стоит в своей строгой синей форме на ступенях белоснежной лестницы, ее лицо бесстрастно, как у мраморной Фемиды, но в огромном венецианском зеркале сбоку отражается совсем иная Афросимова. Там, в серебре амальгамы, видна обнаженная зрелая красавица, и ее длинные темные волосы вольно разлились по голым плечам. А лицо у той, зеркальной Афросимовой такое… такое… Но вот лица-то он так и не смог рассмотреть.
Наутро Бесстаев, окрыленный тем, что им повелевает теперь не зажравшееся либидо, но высокий художественный замысел, набрался храбрости, позвонил прокурорше и заявил, что имеет сообщить следствию ряд важных подробностей, упущенных во время первого допроса. Повторно вызванный в прокуратуру, Фил Бест радостно показал, что не только не получил гонорар за бутафорские копии Рафаэля, но даже холст, краски, кисти и подрамники приобрел за свой счет. Афросимова, записывая показания, отметила про себя, что свидетель сегодня одет в очень идущий ему терракотовый твидовый пиджак с замшевыми налокотниками, по цвету точно совпадающими с умело повязанным шейным платком. Уходя, Бестаев остановился, обернулся и робко поинтересовался, что, мол, Антонина Сергеевна делает в воскресенье днем или вечером. Железная Тоня посмотрела на него так, как если бы отъявленный рецидивист вместо ответа – признает ли он себя виновным – запел в зале суда контртенором арию Керубино из «Свадьбы Фигаро». Когда же дверь за ним закрылась, она вслух назвала себя дурой.
Получив отказ, самолюбивый Бесстаев не находил себе места, он чувствовал, что в его сердце, похожем на зимний скворечник, проснулись весенние шевеления.
– Грачи прилетели! – усмехнулся писатель.
– Будьте добрее, коллега, и читатель к вам потянется! Фил без колебаний выгнал из своей студии, выходящей окнами на Кремль…
– На Москву-реку, – с деликатной язвительностью поправил Кокотов.
– А Кремль, по-вашему, на какой реке стоит, на Ганге?! – рявкнул Жарынин, провожая взглядом промчавшуюся по встречной полосе в сторону столицы машину ГАИ с включенным проблесковым маячком. – Разбираться поехали. Может, скоро тронемся. На чем я остановился?
– На Ганге.
– Да. Итак, он без сожаления выгнал из пентхауса трех молодых натурщиц, с которыми жил в непритязательном групповом браке, и затосковал, даже запил, но, к счастью, вспомнил, что солдатская массовка в фильме, тоже заложенная в бюджет, на самом деле не стоила Гарабурде ни копейки. Один генерал, чью дочку-вгиковку Самоверов-средний взял в эпизод, дал в полное распоряжение съемочной группы мотострелковый полк с приданным взводом химической защиты. Чтобы довести до следствия эту чрезвычайную информацию, художник снова позвонил Афросимовой, но она грустно сообщила, что дело у нее забрали и теперь надо звонить старшему следователю прокуратуры Гомеридзе Шалве Ираклиевичу.
Надо признаться, вокруг «Скотинской мадонны» происходили тем временем странные события. Самоверов-средний, тоже побывавший в кабинете Железной Тони, заявил вдруг «Нашей газете», что с ним явно сводят счеты за то, что в фильме без прикрас изображены будни советских спецслужб, того же СМЕРШа. Тотчас возбудились правозащитники и накатали телегу в Евросуд. Карлукевич-старший в интервью «Шпигелю» вспомнил о том, как, будучи студентом Литинститута, во время гонений на космополитов ежеминутно ждал ареста, и хотя не дождался, осадок в душе остался на всю жизнь! И вот теперь, на старости лет, ему снова довелось увидеть тоталитарный оскал российской государственности. И за что? За честную правду о злодеяниях Красной Армии на оккупированных территориях! Гарабурда-младший скрылся в Америке и оттуда через «Вашингтон пост» объявил: фильм вызвал оскомину у Кремля, так как в нем содержится прозрачный намек на перемещенные художественные ценности, которые новая Россия, продолжая недобрые традиции Совдепии, скрывает от просвещенного человечества в секретных хранилищах. Германия воспрянула духом и снова занудила о реституции. «Скотинскую мадонну» запросили для конкурсного показа Каннский, Берлинский и Венецианский фестивали. Госдеп дал понять, что прием России в ВТО напрямую зависит от того, как сложится судьба трех отважных кинематографистов.
Кремль долго терпел, отмалчивался и наконец велел оставить жуликов в покое. Себе дороже! Гомеридзе дело закрыл, получил золотую медаль «За беспристрастность» от Почетной лиги американских юристов и, вернувшись на историческую родину, стал министром юстиции Грузии. Чтобы окончательно успокоить возбужденное западное мнение, Карлуковичу-старшему и Самоверову-среднему дали по ордену за вклад в российский кинематограф, а Гарабурда-младший стал заслуженным работником культуры. Он триумфально вернулся в страну и продюсирует теперь фильм «Кровавый позор Непрядвы» – о том, как Дмитрий Донской, бросив доспехи и полки, трусливо бежал с Куликова поля.
Возмущенная Афросимова, чей дед, как вы помните, лично промокнул в Потсдаме акт о капитуляции Германии, ходила к начальству, написала особое мнение, пыталась пробиться к Генеральному прокурору… «При чем здесь политика? Это же обычное хищение государственных средств!» – возмущалась она. Тщетно! Впрочем, это случилось позже. А в тот день, услышав, что прокурорша не при делах, оробевший как школьник Бесстаев спросил в трубку:
– А что вы делаете в субботу?
– Теперь уже ничего… – устало отозвалась Железная Тоня.
– Я хочу пригласить вас на вернисаж… – замирая всей своей измученной сердцевиной, проговорил влюбленный Фил Бест.
– А вы хорошо подумали?
– Хорошо.
– Ну что ж, тогда пригласите!
Пробка неожиданно сдвинулась, Жарынин погрозил неосторожной лиловой водительнице пальцем и ювелирно отшвартовался от желтой «Тойоты»…
Глава 43
Голая прокурорша
Однако, проползя всего метров двести, машины снова встали. Нервничая и поглядывая на часы, режиссер нехотя, поддавшись на уговоры Кокотова, продолжил рассказ про Железную Тоню, но постепенно увлекся и сам.
…Вернисаж имел место быть в модной галерее «Застенок», в огромном подвале, где, по слухам, в сталинские годы расстреливали приговоренных. На самом же деле прежде здесь располагался тир ДОСААФ. В разных концах длинного, как коридор, выставочного помещения висели два плазменных экрана, на которых бесконечно повторялись два сюжета. На первом экране патлатый парень в джинсах и гимнастерке чекиста тридцатых годов выводил из камеры арестанта, ставил к стенке, вынимал из кобуры наган и стрелял несчастному в затылок – тот падал как подкошенный, брызжа на камеру кровью… На другом экране тем временем происходило нечто противоположное. Вы, коллега, наверное, видели популярные фильмы Би-би-си о живой природе, где показывают, например, муравейник в разрезе или, допустим, внутреннюю жизнь лисьей норы?
– Конечно!
– Так вот, на экране происходил, если так можно выразиться, половой акт в разрезе. Как они это сняли, ума не приложу! Дрожащий от возбуждения фаллос проникает во влажное пульсирующее влагалище и после нескольких толчков, содрогаясь, бурно оплодотворяет яйцеклетку. И так без конца…
– Вы что, были на той выставке?
– Конечно. Там я и познакомился с Афросимовой… А посредине, между экранами, высилась полутораметровая куча вставных челюстей, из нее торчала живая человеческая кисть, сложенная фигой. Вот, собственно, и все, если не считать трех обнаженных девиц, разносивших дешевое шампанское. Их молоденькие тела были сплошь покрыты отборными лагерными татуировками, разумеется, смывающимися, а спереди, наподобие фартучков, закрывая главное, висели алые шелковые треугольники с желтой бахромой – советские вымпелы «За ударный труд». Помните, коллега?
– Еще бы! Смешно придумали!
– А чего смешного-то? Ну, висели в кабинете или над станком вымпелы, ну, стояло в парткоме в углу переходящее бархатное знамя с бородатым профилем. Что плохого? Гораздо смешнее, когда у каждого второго чиновника за спиной висит золотая рамочка «Человек года», а у каждого третьего казнокрада – дощечка «Бизнесмен десятилетия»…
– А вы знаете, что Меделянский – человек столетия? – с ревнивым хохотком сообщил Кокотов.
– Ничего удивительного, редкий сквалыга! Но вернемся на вернисаж! Надо ли вам объяснять, что нагие «татушки» были теми самыми, изгнанными из пентхауса групповыми женами Фила Беста. Они внимательно осмотрели зрелую соперницу, одетую в скромный брючный костюм, и презрительно вздернули голые грудки.
– Что это? – тихо спросила Антонина Сергеевна, озираясь и поеживаясь.
– Актуальное искусство! – ответил Бесстаев и, раскланиваясь со знакомыми, пояснил: – Расстрел и зачатие символизируют вечный круговорот жизни.
– А челюсти? – поинтересовался писатель.
– Челюсти – бренность плоти.
– А эти? – кивнула в сторону «татушек» Афросимова.
От ее прокурорской бдительности не ускользнуло странное поведение девиц.
– Эти? Даже не знаю! – соврал художник, понимая, что совершил ошибку, приведя возлюбленную сюда. – Минуточку, Антонина Сергеевна, я познакомлю вас с виновником торжества! Мой друг! Большая умница! Лунный талант!
Виновником оказался унылый лысый заика в грубом свитере и кожаных штанах, заправленных в высокие десантные ботинки. Он представился, поцеловал даме ручку, но, к удивлению Афросимовой, заговорил не о высоком искусстве, а стал, запинаясь, клацая зубами и дергая головой, жаловаться на галериста Мурата Гильмана, который слупил с него страшные деньги за аренду подвала:
– Л-людоед! С-сволочь! Фил, у т-тебя в «Лось-б-б-банке» ч-ч-то-нибудь лежит?
– Лежит, – насторожился Бесстаев.
– З-з-забирай! Скоро лопнет.
– Почему?
– Мне в «Лосе» обещали челюсти п-п-проспонсировать! Дорогие оказались, г-г-гады! – актуальщик указал на кучу зубных протезов. – Но в последний момент к-к-кинули, хотя раньше всегда давали денег без з-з-звука. Верный п-п-признак, что банк в-в-валится…
– Так вот почему там фига! – догадалась Антонина Сергеевна.
– Н-нет, – грустно мотнул головой лунный талант. – Это с-символ д-д-духовного сопротивления м-м-мировой энтропии…
– А-а-а… – смутилась прокурорша.
Афросимова, отдавшая жизнь тому, чтобы кнутом закона загонять зло в узкие врата государственного обвинения, вдруг очутилась в совсем ином, странном мире, где люди живут только ради новизны. В этом мире нет ни зла, ни добра, здесь презерватив, надетый на нос Гоголю (работы скульптора Андреева), – отнюдь не мелкое хулиганство (см. УК), а перфоманс, на который слетается дюжина телекамер. А когда Антонина Сергеевна впервые в жизни вошла в огромную, как языческий храм, студию с окнами на Кремль, вдохнула этот неповторимый запах живописной мастерской, увидела прислоненные к стенам незаконченные полотна на подрамниках, у нее закружилась голова. Бесстаев тоже был ошеломлен, обнаружив под строгой прокурорской оболочкой женщину, способную довести его своей нежной неукротимостью до исступления. Он понял, что наконец встретил ту, с которой можно плыть на закат!
Однажды, нежась и тетешкаясь после бурных объятий, он рассказал о своем замысле – написать ее двойной портрет. Поначалу Тоня, с недавних пор совсем не железная, смутилась, даже обиделась, но Фил взял любимую за руку и подвел, обнаженную, к огромному студийному зеркалу. Она внимательно слушала его горячие слова о том, как прекрасно ее зрелое тело, смотрела на свое отражение и, наверное, впервые в жизни поняла, что пышная плоть, которой всегда стеснялась, заслуживает другого, совсем другого! И Тоня согласилась, тем более что Фил пообещал: портрет никто никогда не увидит, полотно останется в мастерской, и это будет их сокровенной тайной. В тот же день Бесстаев встал к мольберту и, обычно скорый на кисть, на сей раз не торопился, наслаждаясь работой и натурщицей.
Каждый день после службы Афросимова приходила в студию позировать, а когда приближалась пора возвращаться домой, Фил уговаривал ее остаться навсегда, переехать к нему и зажить по-семейному. Но она отказывалась, опасаясь оскорбить мужа и потрясти детей. Кстати, Сурепкин ни о чем таком даже не догадывался: жена почти всегда возвращалась с работы поздно, но его вдруг, после многолетнего равнодушия, страстно потянуло к почти забытому телу Антонины. Она долго отнекивалась, увиливала под разными женскими и общечеловеческими предлогами и наконец, содрогаясь, уступила. Это было ужасно – изменить любимому человеку с мужем!
Первыми почувствовали неладное сослуживцы. И хотя Афросимова не унималась, продолжая настаивать на том, что дело вороватых создателей «Скотинскои мадонны» нужно довести до суда, во всем ее облике появилась непривычная мягкость, снисходительность и даже мечтательность. Коллеги изумленно обсуждали небывалый случай: выступая обвинителем на процессе против прапорщика-контрактника, который внезапно вернулся из горячей точки и обезвредил десантным ножом хахаля, проникшего в расположение его жены, Железная Тоня вдруг потребовала для членовредителя такой смехотворный срок, что адвокат только раскрыл рот, а судья переспросил. Дальше – больше: один из ее коллег-прокуроров обмывал в «Метрополе» с клиентами удачно рассыпавшееся уголовное дело и вдруг увидел Афросимову. Она входила в ресторанную залу вместе с седым красавцем, постоянно мелькающим в телевизоре…
Наконец портрет был написан, и вышел он именно таким, каким увидел его во сне Бесстаев. Чем отличается великий художник от рядового изготовителя артефактов, пусть даже и талантливого? А вот чем: у рядового воплощение, как бы он ни старался, всегда ниже замысла. У великого, как бы он ни ленился, – всегда выше! Фил Бест не родился гением, и литературы в его холстах было больше, чем живописи; хорошая школа и заковыристые сюжеты заменяли ему дар умножения сущностей с помощью разноцветных червячков, выдавленных из свинцовых тюбиков и перенесенных кистью на холст. Портрет любимой женщины стал его вершиной, впервые воплощение оказалось вровень с замыслом. Больше с ним такого не случалось никогда…
Антонина долго стояла перед пахнущим свежей краской полотном, а потом тихо сказала:
– Я хочу, чтобы ты выставил мой портрет.
– Ты хорошо подумала? – спросил он.
– Да!
Портрет Афросимовой стал гвоздем осеннего салона. Все глянцевые журналы, все бульварные газеты напечатали репродукцию скандальной картины с пикантными комментариями. А «Комсомолка» поместила шедевр Фила Беста на первой полосе под огромной шапкой «Голая прокурорша». И началось! Немедленных объяснений потребовал прозревший Сурепкин и получил сполна: Антонина объявила, что любит другого, собрала вещи и, подав на развод, переехала к Бесстаеву. Подросшие, но еще не повзрослевшие дети возмутились любострастной выходкой матери и, порвав с ней отношения, осталась жить с отцом. А Никита вдруг осознал, что податливые медсестрички никогда не заменят ему Железную Тоню, которая, оказывается, любима и желанна, как двадцать лет назад, когда он изнывал под ее окнами и помогал будущему тестю ремонтировать трофейный «опель». Сурепкин запил, страшно и неутолимо, что среди стоматологов случается крайне редко.
Однако на этом неприятности не закончились. Возмутительная пресса легла на стол начальству, и Афросимову, бросившую тень на профессию, уволили из прокуратуры, что было очень кстати: она уже всех замучила своими требованиями возобновить следствие по «Скотинской мадонне». Пав телом и оставшись без работы, Железная Тоня, однако, не пала духом и с неукротимой энергией занялась делами Бесстаева: организовывала выставки, составляла договоры, редактировала рекламные проспекты, уламывала жадных галеристов. И знаменитый художник понял: он обрел то организованное семейное счастье, о котором мечтал всю жизнь.
Между тем Никита в пьяном угаре лишился клиники: друг-однокурсник, воспользовавшись алкогольным помрачением компаньона, переписал ее на себя. Дети, оставшись без родительского присмотра, тоже отчудили по полной. Сын, провалившись в мединститут, попросился в армию, хотя имел отсрочку, и попал в какую-то совсем уж злобную часть. Через полгода его комиссовали по инвалидности: якобы боец упал с танка и отбил себе почки. Афросимова, чувствуя явный состав преступления, помчалась в полк, пыталась разобраться на месте, но с «голой прокуроршей» никто даже разговаривать не стал.
С дочерью тоже не заладилось. Она связалась с сектой Шестой Печати и, прихватив семейные сбережения, бесследно исчезла. Антонина Сергеевна заметалась по стране, подняла на ноги знакомых муровцев, продолжавших, несмотря ни на что, ее уважать, правда, с некоторым недоумением. Дочку искали год и нашли в пещерах под Пермью, где она вместе с единоверцами ждала конца света, ибо сказано в Апокалипсисе: «…И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих; и цари земные, и вельможи, и богатые, и тысяченачальники, и сильные, и всякий раб, и всякий свободный скрылись в пещеры и ущелья гор, и говорят горам и камням: падите на нас и сокройте нас от лица Сидящего на престоле и от гнева Агнца!» Девчонка оказалась без денег, в лохмотьях, в язвах, зато с ребенком, которого родила неизвестно от кого. Но даже в таком состоянии от помощи матери она отказалась!
Однако самое худшее ожидало Афросимову впереди. Закончив портрет и хлебнув той восторженной суеты, которую многие принимают за славу, Фил почувствовал, что начинает тихо охладевать к Антонине. Знаете, как это бывает, коллега? Еще вчера волоски вокруг сосков желанной женщины приводили вас в нежное неистовство и эксклюзивный восторг… Вы, как видный дендрофил, меня, конечно, понимаете?
Автор «Кандалов срасти» презрительно засопел в ответ.
– …А сегодня вы уже смотрите на эту неуместную растительность с рудиментарной тоской. Иногда Бесстаеву казалось, будто знобящая страсть, недавно наполнявшая смыслом его существование, осталась там – на холсте. Возможно, так и есть – ведь критики единодушно объявили «Портрет голой прокурорши» лучшей работой Фила Беста. Поначалу, понимая, какую жертву Тоня принесла ради него, художник боролся с охлаждением, убеждал себя, что такой верной, страстно-целомудренной и самоотверженной женщины у него больше никогда не будет. Но как сказал Сен-Жон Перс, вся жизнь художника есть лишь пища для солитера вдохновенья. Впав в творческий кризис, Фил вообразил, будто всему виной однообразие его мужских достижений, и стал тайком встречаться со своими групповыми женами…
Внезапно вернувшись из Перми, Афросимова, как в плохом романе, застала дома тихую семейную оргию. Понимая, что отпираться невозможно, Бесстаев во всем сознался и предложил ей остаться на правах старшей, материально ответственной жены, так сказать, в качестве «мажор-дамы». Антонина Сергеевна улыбнулась, ничего не сказав, поднялась в спальню, разделась донага, аккуратно разложила на постели, где впервые познала женское счастье, свою прокурорскую форму, легла рядом и застрелилась из трофейного дедушкиного браунинга. Вот такая история!
– Я бы эту историю закончил не так! – задумчиво проговорил Кокотов.
– А как?
– Разделась донага – это хорошо! Аллегорично. Но лучше сначала выстрелить в проклятый портрет, а потом в себя.
– Ну, знаете, какая-то дориангреевщина! – возразил Жарынин. – Тогда пусть уж она купит в секс-шопе надувную куклу и оденет ее в свой прокурорский мундир…
– Перебор, – качнул головой писатель.
– Да что вы понимаете!
– Кое-что.
– Не уверен.
– Вы прочли мой синопсис?
– Ваш? Нет.
– Как это – нет? – подскочил Кокотов.
– А зачем?
– А затем, что я его написал! – жестяным голосом проговорил Андрей Львович.
– Ну и что? Мало ли кто какую ерунду пишет!
– Ерунду? Но ведь мы… мы… вместе…
– Коллега, то, что мы с вами вместе напридумывали, полная ерунда. И фильма из этого не получится!
– Почему? – похолодел прозаик. – А как же Берлинский кинофестиваль?
– Какой, к черту, фестиваль! Вот вы объясните мне, о чем наш с вами сюжет?
– О любви…
– Кто вам сказал?
– Вы!
– Когда?
– Вчера.
– Я ошибся. Вот голая прокурорша – это любовь! Наша история не о любви, а о ненависти. О ненависти к нормальной жизни.
– Не понял!
– Объясняю. Кто такая ваша Тая?
– Художница…
– Не художница, а распутная наркоманка, неизвестно как оказавшаяся работником детского учреждения. И правильно, что ее оттуда забирают!
– В наручниках?
– А в чем еще? В гирляндах из настурций?
– Но ведь это искусство! Нельзя же так… без всякого…
– Можно! Искусство не должно разрушать жизнь. Вы знаете, сколько замечательных государств развалили с помощью искусства?
– Не знаю.
– Одно вы точно знаете!
– Какое?
– СССР!
– Допустим, – согласился Кокотов. – Но Лева? Лева-то не разрушал государство!
– А что ваш Лева? Он элементарно попал под бдительность. Как же, по-вашему, должна поступить нормальная власть, обнаружив хиппи на фотографии, присланной из пионерского лагеря? Или вы, друг мой, не знаете: где хиппи, там беспорядочные половые связи и наркотики…
– Вас больше волнуют беспорядочные половые связи или наркотики? – с комариным сарказмом поинтересовался писатель.
– Меня волнует здоровье общества!
– А если бы Леву посадили?
– Но ведь его же отпустили.
– Это потому, что ему Зэка помогла и чекист попался нормальный.
– Нет, просто ваш Лева еще ничего не успел натворить. И правильно, что прислали чекиста. Среагировали… Поэтому и был порядок.
– И это говорите вы, человек, пострадавший от коммунистов?
– Да, это говорю вам я, человек, пострадавший от своей юной дурости. В молодости мы не понимаем, что порядок важнее свободы. А когда вдруг понимаем, уже поздно, и теперь в любом сквере под ногами шприцы как куриные кости хрустят. СПИД развели – страшно к молодой девчонке подойти!