355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Поляков » Гипсовый трубач(все части в одном томе) » Текст книги (страница 28)
Гипсовый трубач(все части в одном томе)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:25

Текст книги "Гипсовый трубач(все части в одном томе)"


Автор книги: Юрий Поляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 80 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]

На первой, старой, сработанной из мрамора, когда-то глянцево-белого, а теперь пористого и серого, можно было, благодаря буквенным углублениям, разобрать почти бесцветную надпись:

В этом здании великий русский поэт
А. С. Грибоедов (1798–1829) в 1821 году
читал декабристам свою бессмертную комедию
«Горе от ума»

Вторая доска, поновей, изготовленная из темно-красного крапчатого гранита и еще сохранившая следы прежней позолоты, сообщала:

В этом здании в ноябре 1917 года
во время Московского вооруженного восстания
располагался штаб Сретенской Красной гвардии
во главе с членом ЦК РСДРП(б) Имре Фюштом

Третья доска, сравнительно недавно отлитая из меди с явной претензией на общедоступный авангард, извещала о том, что:

В этом здании в 1988 году
великий российский ученый-гуманист,
изобретатель водородной бомбы академик
А. Д. Сахаров (1923–1989)
получил медицинскую помощь
после возвращения из горьковской ссылки

К последней скрижали прилепилась бумажка. На ней неровными крупными красными буквами было написано:

ПРЕРЫВАЮ
НЕЖЕЛАТЕЛЬНУЮ БЕРЕМЕННОСТЬ
ВЗГЛЯДОМ!!!

Всю бахрому с телефонными номерами уже оборвали, оставалась последняя узкая полосочка, испещренная цифрами и дрожавшая от ветерка, словно обманутый сперматозоид.

Кокотов на миг остановился перед старинной дубовой дверью, благополучно пережившей и декабристов, и сретенских красногвардейцев, и академика Сахарова. Прежде чем войти, он оглянулся: по глубокому голубому небу, лениво изменяясь, плыли облака. Огромная черноствольная липа, раскинув крону за ограду, накрывала полпереулка, и казалось, маленькое солнце просто запуталось в верхних ветках. Возле покрытого известкой толстого ствола, наслаждаясь покоем, растянулся на стриженой траве черно-белый кот в желтом антиблошином ошейнике. Андрей Львович ощутил, как тело наполнилось тревожной истомой, знакомой каждому, кто хоть раз ходил на прием к серьезным врачам, не ведая, с каким знанием от них выйдет. Писатель искренне позавидовал безмятежности кота, вздохнул и, с трудом отворив дубовую дверь, шагнул в Неизвестность.

Глава 48
Рыбка плывет – назад не отдает

Как и положено, Неизвестность охранял мужик в черном. Он покрикивал на входящих, сурово приказывая надеть на обувь синие полиэтиленовые бахилы и, словно Харон, брал со страждущих мзду – пять рублей, которые отправлял себе в карман, залоснившийся, будто шкура тюленя. Бахилы же от многократного, вопреки гигиенической инструкции, использования изветшали и порвались, Кокотову пришлось перебрать полкорзины, чтобы отыскать более-менее целую пару. Напяливать бахилы пришлось стоя, так как был всего один стул, занятый старушкой, превозмогавшей приступ астмы.

В Неизвестности шел ремонт. Две молоденькие малярши в заляпанных спецовках (судя по говору, молдаванки) стояли на стремянках и затирали потолок, отчего их лица были белыми, точно запудренные мордочки куртуазных маркиз. Андрей Львович довольно долго плутал по зданию в поисках нужного кабинета, то оказываясь в свежих коридорах, отделанных синюшным пластиком и выстланных гуляющим под ногами ламинатом, то снова попадая в советские пределы с линолеумом, стертым до дыр, и стенами, обшитыми панелями из прессованных опилок. Лет двадцать назад они выглядели почти как красное дерево.

Разумеется, он мог спросить у кого-нибудь, но решил для себя так: если отыщет кабинет Оклякшина самостоятельно, ничего опасного в организме не найдут.

Наконец отчаявшийся писатель решил толкнуться в двери из матового стекла, мимо которых несколько раз проходил, но не придавал им никакого значения, принимая за вход в приемную главного врача или регистратуру. Однако, приблизившись, он прочитал на изящной золоченой табличке:

ЗАО «ПАНАЦЕЯ»

За дверьми обнаружился совершенно другой мир: пол был выложен дорогой, пастельных тонов плиткой, стены покрыты венецианской штукатуркой, горели неяркие бра в форме чаш, обвитых символическими гадами, причем лампочки торчали из разинутых змеиных ртов. Охранник, одетый в новенькую, отлично подогнанную серую форму с желтым шевроном «ЧОП „Кобра“», посмотрел на вошедшего добрым взглядом потомственного педиатра и ласково попросил:

– Ваш пропуск, пожалуйста!

– Я… у меня… – замялся Кокотов.

– Вам, наверное, в поликлинику?

– Нет, мне в «Панацею».

– Вы, вероятно, на первичный осмотр?

– Да… вероятно…

– К кому?

– К Оклякшину.

– К Павлу Григорьевичу? Вы уверены, что не ошибаетесь? – с деликатностью викторианского джентльмена уточнил охранник.

– Уверен.

– Что ж, проходите прямо, возле регистратуры – направо, а за кассой – налево. – Чоповец с сочувственной укоризной глянул на полиэтиленовую рвань, еле державшуюся на кокотовских ботинках.

Писатель все понял, присел на мягкий диванчик и переобулся в новенькие, бесплатные бахилы, еще не утратившие острого химического запаха. Раскланявшись с вежливым стражем, он двинулся в указанном направлении, размышляя о том, насколько двести долларов, прибавленных к зарплате, могут изменить поведение человека. Регистратура выглядела как рецепция дорогого отеля, а касса была отделена пуленепробиваемым стеклом; за ним виднелось девичье лицо, печальное, как и у всех, кто считает чужие деньги. Свернув налево, Андрей Львович наконец увидел белоснежную дверь с табличкой:

ОКЛЯКШИН
Павел Григорьевич,
кандидат медицинских наук,
заместитель главного врача
по хозяйственной работе

Дверь оказалась заперта. Кокотов вынул из кармана бумажку с телефоном Оклякшина, хотел набрать номер, но вдруг обнаружил, что «Моторола» окончательно сдохла. Он смирился, сел на стул и приготовился ждать. Мимо сновали хорошенькие, как на подбор, медсестры, проходили с неторопливой целеустремленностью врачи, пробредали пациенты, которых можно было разделить на три категории. Первые, энергичные, уверенные в себе, всем видом показывали: мы здесь лишь затем, чтобы улучшить свое и без того отменное здоровье, а также развеять некоторые пустяковые сомнения. Вторые были растеряны, на лицах появлялся и исчезал ужас поставленного диагноза. Третьи уже ничему не верили, почти примирились со скорым исчезновением и медленно шаркали, храня тайну этого невозможного примирения глубоко в себе…

Посидев некоторое время, писатель вежливо остановил медсестру, несшую в лабораторию пробирки с чьей-то бордовой кровью.

– Извините! А П-павел Г-григорьевич?.. – заикаясь от робости, спросил автор «Кандалов страсти».

– Он в здании. Ждите! – Она глянула на пациента с дружелюбным равнодушием и проследовала по коридору зовущей походкой, почему-то особенно заметной у женщин в белых халатах.

Чтобы отвлечься от мук ожидания, Кокотов стал перебирать и рассматривать журналы, вперемешку лежавшие на стеклянном столике. Издания тут были разные: медицинские, политические, глянцевые… Имелся даже прошлогодний «Плейбой». Он вспомнил, как Колька Рашмаджанов притащил в класс «Плейбой» с роскошной грудастой девицей и силуэтом ушастого кролика на обложке, а Пашка Оклякшин купил у него журнал, чтобы дразнить девчонок…

Кокотов учился с Оклякшиным в одном классе. Друзьями они никогда не были, но и не враждовали. Впрочем, какая, в сущности, разница? Ведь одноклассники – это твое первое человечество. Десять лет ты изо дня в день встречаешься с одними и теми же маленькими людьми, вы вместе страдаете, забивая голову необходимым мусором знаний, взрослеете, на глазах друг у друга превращаясь из неусидчивых наивных мальчиков и девочек в юношей и девушек, уже почти готовых к разрушительной тайне любви. Именно с одноклассниками ты впервые переживаешь все то, что потом, повторяясь, будет согревать, вдохновлять, будоражить, корежить или уничтожать взрослую жизнь. Первые радости, огорчения, привязанности, дружбы, влюбленности, клятвы, измены, – все, все оттуда, из школьного класса! Даже первая смерть – и она оттуда…

Бэлка Хабидуллина умерла в девятом от перитонита, когда поехала на зимние каникулы к бабушке в глухую деревню под Казанью. Дороги замело – и ее просто не смогли вовремя довезти до районной больницы. Бэлка воспитывалась в суровой татарской семье. Девчонки, округлив глаза, рассказывали, как после каждого школьного вечера с танцами бдительная мать укладывает ее на стол и проверяет нерушимость девственности. Возможно, подружки и врали, но краситься родители Бэлке точно не разрешали, хотя все ее сверстницы давно таскали в портфелях косметички и обсуждали сравнительные достоинства польской и югославской туши. Когда Хабидуллину всем классом хоронили, Кокотов заметил, что спящее лицо мертвой сверстницы накрашено, а закрытые глаза подведены с какой-то тщательной восточной избыточностью, словно безутешные родители просили у нее запоздалое прощение за свою непоправимую теперь строгость.

И это спящее красивое лицо с удлиненными глазами он помнил до сих пор. А еще помнил, кто где в классе сидел. Хабидуллина с Коротковой – за второй партой в среднем ряду. Оклякшин с Понявиным – за четвертой в третьем ряду, у окна. Сам Кокотов с Валюшкиной – за третьей партой в первом ряду, под портретом Горького. Главная красавица класса Истобникова, после того как уехал с родителями в Омск Быковский, до окончания школы обитала одна – за пятой партой в третьем ряду. Девчонки сидеть с ней наотрез отказывались, понимая, что сравнение будет не в их пользу. Мальчики, наоборот, рвались, но классная руководительница Ада Марковна не пускала, чтобы просыпающаяся подростковая чувственность не мешала ученью.

Но процесс, как говорится, пошел… Тот «Плейбой» купленный у Рашмаджанова, Оклякшин сдуру забыл в парте. Дежурные, убирая класс после занятий, нашли, стали с интересом разглядывать, хихикать – за этим занятием их и застукали. Был жуткий скандал, педагогическое расследование, Ада Марковна строго допрашивала всех и каждого. Думали, расколется Хабидуллина, страшно боявшаяся родителей, но никто никого не выдал.

Кстати, и теперь, по прошествии стольких лет, Кокотов не мог забыть ошеломляющее впечатление, какое произвели на него журнальные дивы. Это были какие-то сверхтела, эйдосы женской наготы, никогда потом не встречавшиеся ему во взрослой постельной жизни. И юное тело Елены, и сверхъягодицы Лорины, и точеная фигурка Вероники, чем-то похожей на одну из плейбоечек, сидевшую голышом на «Харлее», – потом, при усталом знакомстве огорчали множеством недостатков, мелких, милых, волнующих, но невозможных, недопустимых в отретушированном мире возбуждающих форм…

С Оклякшиным в предпоследний раз Кокотов общался на выпускном. Павлик пижонил в сером переливающемся костюме (почти таком же, как на Андрее Миронове в «Бриллиантовой руке»), явно привезенном отцом из-за границы. Между танцами пошли перекурить, говорили о том, кто куда собирается поступать и сколько у кого было женщин. Оклякшин объявил, что подает в медицинский, и наврал, что переспал уже с восемью, причем две из них оказались девушками…

– Остальные – бабушками… – поддел будущий писатель.

Пашка, смеясь, больно ткнул его пальцами в живот, и с тех пор они не виделись до недавней гулянки в ресторане «На дне». Класс оказался какой-то недружный, и вечеров встреч никто не организовывал. Но весной вдруг позвонила Валюшкина, «однопартница» Кокотова.

– Узнал? – спросила она голосом, совершенно не изменившимся за прошедшие годы.

И говорила одноклассница теми же короткими, отрывистыми фразами, словно в ее внутренней пунктуации вообще не было запятых, а только точки.

– Нинка? – изумился Андрей Львович.

– Узнал. Еле нашла. Через Союз. Писателей.

– А что случилось?

– Случилось. В прошлом году. Ада Марковна. Умерла.

– Отчего?

– Онкология.

– А-а-а, – протянул Кокотов, для которого это слово еще неделю назад не значило ничего: онкология, экология, уфология… – Сколько ей было?

– Шестьдесят. Исполнилось.

– Совсем еще молодая женщина! Наши-то на похоронах были?

– Были. Я и Оклякшин. Она у него. Наблюдалась. В клинике.

– Хорошо, что ты позвонила. Надо бы встретиться…

– Необходимо.

– Почему – необходимо?

– Тридцать. Лет. Окончания. Школы.

– Тридцать?! – оторопел Кокотов. – Да, действительно – тридцать…

– Собираемся двадцатого. Июня.

– А почему двадцатого?

– Выпускной. У нас. Когда. Был?

– Не помню…

– Ничего-то вы, гады, не помните! А ты тогда вообще с мальчишками напился и ко мне приставал… – мужская забывчивость и давнее кокотовское кобелианство, видимо, так ее задевали, что она вдруг заговорила нормальным языком. – До сих пор никак не пойму! Нравилась тебе Истобникова, а целоваться ко мне полез!

– Я?!

– Ну не я же. Почему?

– А где мы встречаемся? – смущенно спросил Андрей Львович, уходя от ответа.

– В пельменной. В подвале. Помнишь? Как от метро. Идти. К школе… – снова зателеграфировала Валюшкина.

– Помню, конечно. А почему в пельменной?

– Там. Теперь. Ресторан. «На дне». Кто хозяин. Знаешь?

– Кто?

– Лешка. Понявин.

– Кто-о-о?

Лешка был самым низкорослым в классе, и когда в начале урока физкультуры все строились в шеренгу по росту, оказывался последним, даже стоявший перед ним Витька Быковский был на голову выше. У доски Понявин всегда молчал – долго, мучительно, непоколебимо, по меткому замечанию математика Анания Моисеевича, как подпольщик на допросе в гестапо. А если и открывал рот, то для того, чтобы назвать, например, Репетилова «Рептиловым», нигилиста Базарова – «наглистым Бузаровым», а деда Щукаря – «дедом Штукарем». Но учителя вместо двоек ставили ему тройки, наверное потому, что маленьких обижать у нас не принято. Лишь с годами Кокотов понял, что во всех этих дурацких оговорках Понявина была какая-то своя и не такая уж глупая, даже лукавая логика. А еще Лешка обладал особенным даром выгодно меняться. «Бум меняться? – Бум, бум, бум!» Магнетическим даром!

В школе, кстати, все менялись как ненормальные. Называлось это – «махнуться». Возможно, так вырывалась наружу забитая и загнанная социализмом вовнутрь рыночная природа человека. Ведь не случайно, как только забрезжил капитализм, сразу же меняться бросились миллионы взрослых, серьезных людей. Вагон газетной бумаги меняли на партию холодильников, а контейнер колготок на алюминиевые оковалки. Называлось это бартером. Стоило принести в школу из дому оловянных солдатиков, подаренных ко дню рождения, как тебе начинали за них предлагать самые удивительные вещи: например, набор фантиков от редкостных конфет из новогоднего кремлевского подарка или подлинный винтовочный патрон. Его нужно было бросить в костер и тут же лечь на землю, так как одного замешкавшегося мальчика из соседней школы шальная пуля убила наповал. Менялись все – иногда выгодно, иногда нет. При этом существовало негласное правило: если кто-то из «махнувшихся» наутро раскаивался в содеянном, сразу производился «обратный обмен». Понявин же никогда не возвращал полученного, отвечая: «Рыбка плывет – назад не отдает!»

Однажды будущий писатель, баловавшийся в детстве филателией, попав под магнетическое обаяние Лешки, сдуру отдал ему за серию «треуголок» «Фауна Бурунди» свою самую ценную марку – с профилем Муссолини. Поначалу он даже не помышлял об обмене, но Понявин пел, что Бурунди – далекая страна, куда белых людей вообще не пускают, и эта треугольная серия попала в СССР таинственным путем, через третьи страны. На «третьих странах» Андрей сломался. Через неделю он забрел в филателистический отдел магазина «Книжный мир» на улице Кирова и с изумлением обнаружил, что «Фауну Бурунди» можно спокойно, минуя третьи страны, купить за 2 рубля 54 копейки.

Обман был настолько чудовищный, что Кокотов даже не решился требовать «обратного обмена», а только тихо плакал. Светлана Егоровна с большим трудом выведала у рыдающего Андрюши, в чем дело, узнала телефон Понявиных, позвонила и потребовала к трубке отца, служившего, кажется, кладовщиком на хладокомбинате. Слушая, как мать строгим голосом излагает родителю суть жульнической махинации, учиненной его сыном, незадачливый меняльщик затеплился надеждой на возвращение Муссолини. Но вдруг, в самом расцвете обличительного монолога, мать запнулась, на лице ее возникло выражение обидчивого недоумения, и она повесила трубку.

– Что он сказал? – спросил Кокотов, холодея.

– «Рыбка плывет – назад не отдает!» – ответила мать с тихим ужасом. – Преступная семья!

Еще у Лешки была странная манера ходить: он двигался так, словно имел могучее, рослое, крупногабаритное тело, едва вмещающееся в предлагаемое жизненное пространство. Вкупе с его щуплой низкорослостью выглядело это уморительно. Остроумный математик Ананий Моисеевич, сверяя по журналу присутствующих, иной раз вопрошал: «Ну, и где же Алеша Понявин, богатырь наш святорусский?»

– Чего затих? – поинтересовалась Валюшкина.

– Перевариваю информацию.

– Переварил?

– Переварил.

– Тогда вот. Тебе. Еще. У него сеть. Ресторанов. «Евгений Онегин». «Тамань». «Кому на Руси жить хорошо?», «Пиковая дама»… Есть еще. Забыла… – сообщила Нинка отрывисто, как робот из приснопамятной радиопередачи «Пионерская зорька».

(Каждый день он, точнее какой-то актер, металлическим голосом докладывал юным радиослушателям, где и сколько металлолома собрали школьники Страны Советов).

– Смотри-ка… По литературе-то у него тройка была! – изумился писатель. – А дорогие рестораны?

– Средние. Сбрасываемся. По сто. Долларов. Остальное – он. Потянешь?

– Потяну, – сказал автор дилогии, вспомнив почему-то треугольную серию «Фауна Бурунди». – А сколько народу будет?

– Пока. Нашла одиннадцать. Человек.

– Ты через «Одноклассники.ru» попробуй!

– Попробовала. Слушай, а почему ты все-таки ко мне тогда пристал? Тебе же нравилась Истобникова? – снова перейдя на нормальный язык, спросила Валюшкина.

– Я тебе при встрече объясню.

– Ну, попробуй… Не опаздывай! – устало отозвалась она и повесила трубку.

Весь оставшийся день Кокотов пытался объяснить самому себе, почему тридцать лет назад на выпускном вечере он целовался с Валюшкиной, а не с Истобниковой? Но так и не смог.

…По коридору, шаркая большими белыми кроссовками, прополз изможденный мужчина в дорогом ярко-красном спортивном костюме, висевшем на нем, как оболочка на сдувшемся дирижабле. Потом к кабинету Оклякшина подошла та самая медсестра, которая велела ждать, зачем-то трижды сильно стукнула в дверь и ушла, сердито вздрагивая бедрами.

Глядя ей вслед, Андрей Львович вдруг задумался: а почему, собственно, он никогда в жизни не ставил перед собой огромных задач? К примеру, написать такую книгу, чтобы все человечество ахнуло и просветлело. Вот ведь Иван Горячев и про БАМ рифмовал километрами, и про кровь в алькове под псевдонимом Ребекка Стоунхендж строчит парсеками. Это для денег. А для души Ванька уже лет двадцать сочиняет роман про апостола Андрея, бродившего по Руси. Странно, но Кокотову никогда не приходила в голову мысль, скажем, овладеть какой-нибудь неприступной женщиной, прекрасной дамой, в присутствии которой даже старому бомжу хочется стать кавалергардом! Ну, в самом деле, зачем он приставал на выпускном вечере к Валюшкиной, если с восьмого по десятый был необратимо влюблен в Риту Истобникову, стройную кареглазую блондинку, занимавшуюся спортивными танцами и пользовавшуюся косметикой чуть не с пятого класса. Когда она уезжала на соревнования, что случалось нередко, Кокотов сразу грустнел и шел в школу без всякого вдохновенья, а во время уроков постоянно тоскливо оглядывался на ее пустую парту. Нинка по-соседски пихала его в бок, мол, на доску смотри, дикая собака Динго! Зато когда Рита возвращалась, он ощущал во всем теле прилив торопливой, покалывающей бодрости, точно в венах у него текла газированная кровь. Но Истобникова уже в девятом классе вела совершенно зрелую жизнь: после занятий за ней в школу на красных «жигулях» заезжал взрослый парень, одетый как артист. Говорили, это ее партнер по танцам… и не только. Все тот же остряк Ананий Моисеевич, в очередной раз обнаружив отсутствие спортивной плясуньи за партой, молвил, вздохнув: «Как бы она нам чего-нибудь такого к выпускным экзаменам не натанцевала!» Но всерьез ринуться на штурм Истобниковой и каким-то чудным способом отбить ее у взрослого партнера Кокотову даже в голову не приходило. А почему, почему? Ну хоть попробовал бы! Не получится – значит, не судьба. И пусть все вместе с Риткой над ним посмеются! Но нет, он даже не пробовал. Единственное, на что отважился – воображал иногда голую Истобникову, востря перед сном свое мужское достояние для грядущих взаимностей.

А Нинка? Ее он никогда не воображал. Они с третьего класса сидели за одной партой. Валюшкина всегда держала наготове для него заточенный карандаш или запасную авторучку, звонила вечером и напоминала, чтобы не забыл лабораторную тетрадь по химии. А когда он не знал, что отвечать на уроке, подсовывала свой конспект или шепотом, прикрыв губы ладонью, подсказывала.

– Валюшкина, не мешай Кокотову!

В общем, соседка по парте и соратница в борьбе за знания. Кстати, у соратницы, как и у Ритки, тоже была спортивная фигура с узкой талией и рано выявившейся грудью, а вот лицо – слишком правильное. К тому же Нинка всегда за что-нибудь отвечала: за озеленение, за чистоту рук, за стенгазету, за шефство над ветеранами… Ее сначала выбрали старостой, потом комсоргом и членом комитета ВЛКСМ школы. При общении с ней не возникало никаких иных порывов, кроме пугливых мыслей о чем-то порученном и невыполненном. Наверное, именно тогда, охваченная бесчисленными обязанностями, она и выработала эту свою телеграфно-наставительную манеру говорить.

На выпускной вечер почти все девчонки вырядились с вызывающей взрослой роскошью. Зинка Короткова (ее отец был директором продуктовой базы) явилась в парчовом платье с таким декольте, что ее даже поначалу хотели отправить домой, но не решились из-за антикварного изумрудного колье. Позвонили отцу, и он обещал заехать на своей черной «Волге» к полуночи – привезти наряд попроще для коллективной прогулки по ночной Москве. Истобникова, как и следовало ожидать, пришла в пышном наряде, сшитом в мастерских Большого театра для исполнения фигурного вальса на конкурсе в Братиславе. Даже педагоги, одевшиеся во все самое лучшее, при виде своих вчерашних учениц переглядывались с чисто бабьей неприязнью, мол, вот ведь, соплюшки, расфуфырились!

Валюшкина в скромном костюмчике, отличавшемся от школьной формы разве что веселеньким бирюзовым цветом, казалась на выпускном вечере лишней и ненужной – ведь отвечать было больше не за что и спрашивать уже не с кого. Все вдруг в одночасье стали взрослыми и неподотчетными. Она смотрела на своих роскошных одноклассниц, как, наверное, серый воробушек смотрит на радужных тропических птиц, в вольер к которым залетел поклевать.

И Кокотову вдруг стало так ее жалко, что он танцевал с ней весь вечер, отлучаясь лишь для того, чтобы распить в туалете с ребятами очередную бутылку хереса «Крымский». Потом они вышли с Нинкой в школьный сад подышать ночным воздухом и, укрытые низкими кронами яблонь, стали вдруг целоваться как сумасшедшие, причем строгая Валюшкина порывисто дышала, всхлипывала и прижималась к соседу по парте всем телом. Опомнилась она лишь тогда, когда будущий автор дамских романов дрожащей рукой добрался до ее горячей упругой груди…

Наутро у него болела голова и ныла та часть совести, которая отвечает за нелепые, неловкие или постыдные поступки по отношению к женщинам. Бывшая староста позвонила через неделю и в своей обычной отрывистой манере спросила, не нужны ли Андрею какие-нибудь пособия для подготовки в институт. Обмирая от стыда за содеянное, он сбивчиво объяснил, что у него все есть. Во второй раз Нинка вышла на связь в конце августа, чтобы узнать, поступил он или нет. Сама она благополучно сдала экзамены в «Плешку», но на вечернее отделение, потому что отец у нее умер, а мать, прежде не работавшая, устроилась за смешную зарплату почтальоном.

Разговор получился длинный, неловкий. Она явно ждала приглашения встретиться, отметить поступление, и Кокотов, честно говоря, был не против, но мысль о том, что придется объяснять свое разнузданное поведение в школьном саду, приводила его в ужас. Тогда он еще не понимал, что есть такие поступки, которые женщинам надо не объяснять, а повторять снова и снова. Так они ни до чего и не договорились.

В следующий раз Валюшкина позвонила через тридцать лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю