355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Любовь вождей » Текст книги (страница 9)
Любовь вождей
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:20

Текст книги "Любовь вождей"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

Ася никак не могла понять, что в нем внушает страх. Глаза у него были тяжелые, но они почти никогда не останавливались на ней; и, даже попадая случайно в сектор обзора, она чувствовала, как ее субстанция обретает прозрачность стекла. Он не улыбался, но и не хмурился, двигался медленно, плавно (лишь изредка, видимо, теряя контроль над собой, сбивался на старческий семенящий шаг), и все движения его были неторопливы и плавны, но почему-то это не успокаивало, а настораживало, томило дурным предчувствием. Может, она сама себя накручивала: когда всю твою сознательную жизнь тебе в уши, в мозг, в душу ломит одно и то же имя и с именем этим связаны все неслыханные свершения, достижения, блистательные победы и приход сияющего будущего, разлив народной любви и чумовой страх, то очень трудно поверить в образ хмуроватого, но тихого старичка, который трудолюбиво и неспешно занимается с тобой «дэлем».

При всей сухости, неудовлетворительности их отношений, при том душевном неуюте, который всегда постигал Асю в его присутствии и был безотчетным страхом, она к нему привязалась. Физически их близость ей ничего не давала. Он, как будто нарочно, делал все, чтобы она не разделила его удовольствия, лишал ее всякой самостоятельности, сам же устраивался как-то так неудобно, тяжело и неуклюже, что остатка ее сил хватало лишь на сохранение дыхания и целости костей.

Ася его жалела. Он казался ей одиноким и заброшенным на этой пустынной, угрюмой даче, где было столько охраны и ни одной живой, близкой ему души. Денщик с бабьим лицом не шел в счет, равно и пожилая женщина, готовившая ему невкусную пищу. У него были дети, но их существования в этом жизненном пространстве не ощущалось. Ася жалела его одиночество. Она всегда помнила, как в их первое свидание он грыз куриную ногу и косил в ее сторону подозрительным взглядом, словно боялся, что отнимут кусок, как он перекалывает на стене цветные картинки или срывается на стариковский семенящий шарк. «Ах ты, дурачок! – вздыхала она. – Все науки превзошел, всех врагов победил, а живешь как рак-отшельник, несогретый, необихоженный!» Разумеется, эти чувства она хранила глубоко в себе.

Иногда он бывал другим, когда являлся с дружеских попоек. Пьяным, правда, она его никогда не видела, но крепко выпившим случалось. Тогда от него кисло-горько пахло вином, луком, бараньим шашлыком и какой-то травой. Он не становился ни общительней, ни добрее, но одно в своей повадке менял: ложась в постель, раздевался. Он не любил, чтоб на него смотрели нагого, а зря: тело у него было странно молодое, крепкое и смуглое. И еще он не терпел, когда касались его сухой руки, на ощупь почти неотличимой от здоровой. Раз она, забывшись, нарушила негласный запрет, он грубо вырвался и ущербной рукой смазал ее по лицу. У нее потом целую неделю глаз слезился.

В эти ночи он не отпускал ее до утра, что было мучительно, поскольку он сильно переоценивал возможности своего нетрезвого желания, подогретого вином. И все же он всякий раз доводил «дэля» до конца. Тяжело было слышать его срывающееся в хрип дыхание, но Ася чувствовала, что он доволен собой, победой характера над старой плотью. И хотя сама была как раздавленная гусеница, гордилась им.

Но с некоторых пор даже эта нечеловеческая воля стала давать сбой. И тут начались странности, которые крайне озадачивали и огорчали Асю. А главное, она ни черта не могла понять в происходящем. И в тот день, с которого мы начали наш рассказ, Ася, вяло уклоняясь от наседающего любопытства Верки, вдруг подумала: почему бы не открыться подруге, раз самое главное той все равно известно? Коли до сих пор не проболталась, значит, будет и дальше молчать, а глядишь, даст дельный совет. Верка – ушлая, быстроумная, во всех котлах варенная. Где бы только место найти для разговора? С некоторых пор Асе стало казаться, что за ней следят. Ну, «следят» слишком громкое слово, скажем – приглядывают. Стоит ей с кем-нибудь разговориться, тотчас рядом третий: о чем секретничаем, девочки? А какие там секреты? Пустая бабья болтовня о шмотках или обычные театральные сплетни. А вот общение ее с Веркой внимания не привлекало. Они были признанные подруги, и раз от Верки волны не пошло, значит, беспокоиться нечего. Ася так и не нашла места для высоких переговоров – позвали на сцену, «к воде»…

А искать-то было нечего. В тот же вечер, возвращаясь домой в холодном, почти пустом автобусе, они смогли обо всем поговорить, не опасаясь доглядов и прислухов.

– Не пойму, что с ним происходит, – сказала Ася, едва они уселись на задние места и мозжащий холод обитых рваным дерматином сидений проник в тело.

Верка – умная – не спросила: «С кем?» – не вытаращила своих цыганских глаз, а ведь едва ли заданный ею в антракте вопрос мог протянуться ниточкой в автобусную студь, столько было всего за эти часы – спектакль доиграли с обычными мелкими происшествиями: у кого-то что-то отстегнулось, порвалось, партнер Машки Чухловой оступился и чуть ее не грохнул, церемониймейстер на балу, разводя свою торжественную трахомундию, то и дело хватался за отклеившийся ус, и гостей Владетельной принцессы едва не разорвало от загнанного в живот смеха, позже успели в буфете по пачке печенья схватить, трепу по горло наслушались, за автобусом, срывая сердце, бежали, и при всем этом Верка мгновенно усекла, о чем речь. «Только без имен», – шепнула она и, отвернувшись, стала протаивать дырочку в подернутом наледью окошке. Но ее маленькое смуглое ухо над вытертым до мездры кротовым воротничком нацелилось на подругу микрофоном.

И в этот микрофон Ася выложила свои горести. С некоторых пор Хозяина не узнать. Перемена эта обозначилась, когда он получил звание генералиссимуса. Он и раньше неохотно расставался с мундиром, а сейчас вовсе перестал его снимать, заваливался во всей форме, даже в сапогах. Он производил впечатление человека, который ждет вызова и не хочет, чтобы его застали врасплох. Да ведь это чушь, кто может его вызвать?

– А смерть?.. – Это слово прилетело к Асе рикошетом от оконной наледи, куда вышепнула его Верка, и холодом кольнуло лицо.

– Нет, он о смерти не думает, – сказала Ася, удивляясь собственной уверенности.

Дело было вовсе не в том, чтобы встретить смерть при всем параде, а не в подштанниках или вовсе голым, с убогой сухой рукой. Если б в нищем Асином лексиконе было слово «суетность», она бы сказала, что тут не смертью веет, а суетностью жизни.

Он не остался равнодушен к звонкому званию, которого не носил никто в мире, и даже за выправкой стал больше следить. Асина бабка, разглядывая в газете портрет новоявленного генералиссимуса и не подозревая, что это внучкин любовник, заметила пренебрежительно: «И чего вылупился? Подумаешь, генералист! Сам же себе и присвоил. Брал бы выше: архистратиг!» «Какой еще архистратиг?» – не поняла Ася. «Архангел Михаил, архистратиг небесной рати. Это он Сатану и все его воинство осилил». «Ну и что ж тут такого? – строго сказала Ася. – Мог бы и это звание взять. Он тоже осилил Сатану и все его воинство». «А нешто я что говорю? – вдруг залебезила бабка и любовно воззрилась на портрет. – Архистратиг и есть».

Асе же в который раз вспомнилось первое свидание с будущим генералиссимусом и как он ел курицу. Может, он за мундир с громадным погоном так же опасается, как за куриную ногу?

Да плевать она хотела – пусть заваливается в форме, она тоже перестала раздеваться, чего он, кажется, не заметил. Куда мерзее то, что потом происходит. Промучив ее без толку с полчаса, а то и больше, он почти весь переползает на свою подушку, оставаясь соединенным с ней лишь в одной точке, как те псковские близнецы, о рождении которых недавно сообщила «Вечерка». Правда, маленькие скобари в отличие от них срослись задиками. Нечувствительная к его бессильному рвению в нижней части ее тела, Ася верхней половиной себя жила самостоятельной жизнью и как бы со стороны наблюдала происходящее. Ее партнер страстно обнимал подушку, зарывшись в нее лицом, и, обычно такой молчаливый, беспрерывно бормотал. Он то ли жаловался, то ли сердился, то ли упрекал, то ли просил, а может, все это присутствовало в страстном, непонятно к кому обращенном мычании. Во всяком случае, не к Асе. Она находилась в его полном распоряжении, и ни просить, ни укорять, ни бранить ее не было повода. Он вообще забывал о ней в эти минуты, она была просто воронкой, куда ему предстояло излить страсть, обращенную к другой. И с этим покорное Асино существо не могло смириться.

– У него кто-то есть, – заключила она свой рассказ.

– Дура, – дыхнуло студью ледяное стекло. – На кой ляд ты ему тогда?

– А может, она не дает?

– Ты что, сказилась? Разве это дозволено?

Ася и сама понимала, что это никому не дозволено. Но дело даже не в том: дозволено – не дозволено. Разве есть такая женщина, которая пошла бы против его желания? Дико и думать об этом!

Оказывается, не так дико. Верка, знавшая все на свете, поверила ей одну довоенную историю. Вождь, как и все правительство, ходил только на «Лебединое озеро», а тут вдруг выбрался на «Кармен» и полюбил золотоволосую скромную Микаэлу. Был у них долгий роман, и вождь настолько к ней привязался, что дирекция театра подала в правительство проект заменить яркой оперой Бизе осточертевшее всем «Лебединое озеро» на торжественных спектаклях в честь зарубежных правительственных делегаций. Думали угодить, но промахнулись. Вождь оказался выше личных пристрастий: знатным иностранцам надо показывать произведение русского национального гения, а не заграничную муру. Кого-то посадили за низкопоклонство перед Западом, кого-то расстреляли, и «Лебединое озеро» осталось в официальном репертуаре, а вождь, чью мысль возвратили к давнему спектаклю, вдруг вспомнил о смуглой, жгучей Кармен и пожелал ее видеть. И тут нашла коса на камень. Кармен была родом из тех же мест, что и сам вождь, а там замужние женщины отличаются исключительной гордостью и постоянством. Ничего особо плохого с ней не случилось: обошли очередным званием при групповом присуждении (Микаэла отхватила народную РСФСР) и тихо сплавили вместе с мужем на Кавказ. Больше о ней в Москве не слыхали. А Микаэла постепенно увяла в объятиях вождя и была отставлена в том же звании.

– Может, он о Кармен тоскует? – высказала предположение Верка. – У мужиков так бывает. Откроется старая рана неудачной любви и болит, не дает покоя.

Ася готова была согласиться с подругой и вдруг неожиданно для самой себя сказала решительно:

– Нет, он не по живой переживает. Это точно!

– А ты почем знаешь? – От Веркиного отраженного дыхания пахнуло жаром. Ее распалившееся нутро согнало ледяную корку и нагрело стекло.

Ася не могла толком объяснить, откуда пришло наитие. В интонации голоса, в жалобе нерасслышанных, тонущих в подушке слов было что-то такое, что сейчас вот, нахлынув, исключило мысль о живой женщине. В его стонах и бормотании была безнадежность.

– Неужели он по жене-покойнице скучает? – разволновалась Верка. – Красавица, говорят, была. Померла молодой, когда мы с тобой под стол пешком ходили.

Но Асе не верилось, что он мог надрываться из-за столь далекой потери.

– А может, Кармен окочурилась? – осенила Верку новая догадка. – Надо будет спросить в театре, ее многие знали.

– Он какую-то фотку из ящика достает, – выдала Ася еще одну подробность, о которой ей почему-то не хотелось говорить. – Ерзает, ерзает, весь искочевряжится, а потом фотку вытащит и ну ее мусолить. Так и доезжает до конечной остановки.

– Чего же ты раньше молчала? – вскинулась Верка. – Неужто не могла подсмотреть?

– Не дает, – угрюмо ответила Ася.

Она попыталась раз и получила такой охлест по глазам от сухой его руки, что едва зрения не лишилась. С месяц, поди, окружающее красным туманом застилось.

Верка принялась втемяшивать ей, что мужика ничего не стоит надуть, если разыграть пылкую страсть.

– Во-первых, это всем мужикам лестно, даже самым замороженным, во-вторых, он решит, что тебе не до подглядываний.

– Он сторожкий, как зверь, – сказала Ася, – а зрение у него осиное – видит, что сзади.

– Чепуха! Все можно сделать. Только не будь дурой, не торопись. Выжди, когда он зайдется, и сама сыграй балдеж. Глаза закати, разинь хлебало, будто в отключке, вертись, мотай башкой, и ты подловишь момент.

Ася приняла совет подруги. Но осуществить его оказалось совсем не просто, хотя теперь ее вызывали куда чаще, чем прежде, случалось, по два раза в неделю. Чем неспособнее он становился, тем сильнее палила его эта загадочная мучительная любовь и тем нужнее становилась Ася для провокации наслаждения, которого он не получил от другой, оставшись навсегда с тоской, болью, укором. Но он был начеку и бдительно охранял свою тайну. Как ни изгалялась Ася, он зорко следил за ее судорожными перемещениями на малом пространстве спартанского ложа и не давал увидеть хранимое. Менее осмотрителен он стал в речах, которые уже не глушил подушкой, задыхаясь от нехватки воздуха, и в бормоте, стонах, в взвоях они звучали достаточно отчетливо и громко. Ася слушала и поражалась, откуда этот сухарь находит такие красивые слова. Если сложить все подслушанное, исключив повторы – он часто пользовался раз найденными оборотами нежности и страдания, – то получился бы такой монолог:

– Где ты?.. Отзовись!.. Я не верю, что тебя нет. Такие, как ты, не умирают… Я хочу к тебе, где бы ни витала твоя душа… Пусто мне. Я одинок, как горный орел над снежными вершинами. Никого вокруг. Всё какие-то страшные свиные рыла, как говорил наш выдающийся сатирик Гоголь… Гоголи и Щедрины нам нужны. Но нужнее всех ты. Я иду к тебе. Начнем сначала. Не будем делиться. Я все отдам тебе, ты все отдашь мне. Сердце мое!.. – Тут он переходил на грузинский, и она принимала в себя субстанцию его страсти, предназначенную другой.

Все-таки она добилась своего. В тот раз от него крепко пахло коньяком, чего последнее время не случалось, и в движениях проскальзывала какая-то неуверенность. Он все делал правильно, но словно бы чуть запинаясь. Ася сразу почувствовала это ослабление жесткой собранности и сказала себе: сегодня или никогда. Пусть он излупит ее, выбьет глаз, который так безошибочно находила его сухая рука, пусть посадит, упечет в лагерь, расстреляет перед строем, лишь бы покончить с неизвестностью. Она должна увидеть ненавистные черты соперницы, а там будь что будет. Может, она вернет его, может, навсегда потеряет, только бы призрак обрел лицо, не то с последнего ума съедешь. Она все больше склонялась к мысли, что это Кармен, ведь Микаэлу ему не в чем было упрекнуть. Но кто знает, ведь и проныре Верке далеко не все ведомо.

В тот раз осечки не было. Когда совместные труды, распаленное воображение и самогипноз речей уткнули его, стонущего и хрипящего, в подушку, Ася вывернулась из-под неуклюжего тела, перевалилась через него и увидела зажатую в руке фотографию. Так кто же – жгучая, неистовая Кармен, белокурая домашняя Микаэла или неведомая ведьма-разлучница?.. Ни то, ни другое, ни третье. Все еще в плену оперных ассоциаций, она пыталась выбрать между солдатом Хозе, сержантом Цунигой и тореадором Эскамильо, как вдруг обухом по голове пришло прозрение: косая челка до брови, оловянные глаза, чаплинские усики, серебряные зигзаги молний на воротнике мундира – на нее в упор смотрел Адольф Гитлер в эсэсовской форме.

«Не суждено, чтобы сильный с сильным соединился в мире сем», – вздыхал поэт, и никогда еще волны собственной поэтической правоты не становились так державно волнами всеобщей правды. Как беспощадно разорвала судьба союз двух сердец, созданных друг для друга! Как слепо разминулись они, вместо того чтобы стать единым вселенским сердцем. И ведь был близок к догадке один, когда костлявая схватила его за горло, и понял все другой, когда уже ничего нельзя было исправить, и зашелся в лютой Каиновой тоске.

«Елена, Ахиллес – разрозненная пара…»

В ангельском чине

Все понимали, что это конец, и быстрее, отчетливее всех это понял, как всегда, Гитлер. Но остальные тоже доперли постепенно и, как положено низким душам, стали искать спасение в предательстве. Один Геббельс готов был стоять до конца. Кто бы мог подумать, что тщеславный, самолюбивый, как все калеки, краснобай журналист (правда, блестящий краснобай и талантливый журналист) явит рыцарскую верность общему делу и фюреру, а «наци № 2», бесстрашный ас, рейхсмаршал и кавалер всех существующих орденов, скурвится, как скурвятся в свой час и «железный» Гиммлер, и любимец партии Борман, и все шишки поменьше. Это дало Гитлеру повод для одного из тех звонких высказываний, до которых он всегда был горазд, но особенно разохотился в пору падения. «От меня отрекаются все, как от Христа. Только Христос – выдумка изощренного иудейского ума, я же воплощен великим напряжением природы». Ева Браун записывала теперь каждое его слово. Сознание своего умственного превосходства над старым любовником, которое она испытывала в пору его величайших побед и успехов, начало таять, все убыстряясь, в дни поражений и неумолимо надвигающейся гибели. Ей всегда казалось, что он подгоняет свои озарения к ситуации, которая долго благоволила ему в силу глубоких исторических причин, а вовсе не из-за его ошеломляющих расчетов и предвидений. Теперь же он изрекал такое, что противоречило очевидности, но обладало если не завораживающей, то смущающей ее практичный ум силой.

Так, он говорил, что Германия достигла целей, ради которых развязала войну. В доверительных разговорах с ней он давно отбросил демагогическую ложь, что войну навязали миролюбивому рейху жидомасоны и большевики. Он ставил целью сокрушить империализм и добился этого. Две величайшие империи рухнут, как карточные домики, едва замолкнут пушки. От Великобритании останется паршивенький островок за Ла-Маншем. Франция лишится мосульской нефти Индокитая и всего африканского песка. Эти великие державы станут второстепенными даже в Европе.

– А кто же будет первенствовать в Европе? – взволнованно спрашивала Ева Браун.

– Германия, как всегда, и страна, условно называющая себя Советским Союзом. Германия лежит в развалинах… Да какую это играет роль? Я научил моих милых немцев делать чудеса. Они восстановят страну со сказочной быстротой и опять будут заказывать музыку.

О, несовершенство женского ума, даже такого сильного, как у Евы Браун! Она все-таки ничего не понимала.

– Позволь, но ведь есть же еще Америка?..

Он становился рассеянным: Америка его не интересовала. Но она настаивала.

– Я не собирался воевать с Америкой. Они сами полезли не в свое дело. Проблема Америки – дело далекого будущего. Но если ты настаиваешь… Америка тоже лишится своих заморских владений, прежде всего Филиппин, на что ей наплевать. Она поиграет во все международные игры, потерпит несколько чувствительных поражений, ибо совершенно беспомощна и в войне, и в иностранной политике, переживет глубокое разочарование и вернется к своему традиционному сепаратизму. Вот почему она меня не интересует. В мировой игре есть три карты: Европа, Азия, Африка. Их мы и разыграем.

– Кто это «мы»?

– Германия и восточный колосс.

– У него есть название: СССР.

– В том-то и дело, что только название. В этом моя главная победа. Россия вступила в войну, дожевывая утопическую марксистскую жвачку, а кончает ее законченным национал-социалистическим государством.

Еве стало неуютно: похоже, он бредит. С ним и раньше случались мозговые приступы – не до конца искусственные, хотя большей частью он сам доводил себя до срывов и пены бешенства. Это входило в большую игру: Михелю, чтобы завести его, нужны сильнодействующие средства. Бесноватость, над которой столько издевались враги, служила Гитлеру добрую службу, когда от Михеля требовалось что-то невероятное: самозабвенный подъем духа после сокрушительного поражения (Сталинград), очередные жертвы, а жертвовать уже нечем, и дырки на затянутом до отказа ремне, новый оголтелый рывок навстречу гибели под истошный вопль: «Хайль Гитлер!» Тут ничего не стоили и такие сокрушительно-грубые ораторы, как Геринг, и такие изощренно-проникающие, как Геббельс, лишь беснования фюрера: хаос заклинаний, проклятий, истерического напора, напрочь пренебрегающего элементарной логикой, доказательствами, умственной и душевной опрятностью, – вздымали дух обессиленного народа.

Но ведь она-то, Ева Браун, не народ, не быдло, которое можно охмурить смесью наглости и расчетливого безумия, она величайшая актриса, в которой нашел совершенное воплощение трагический гений нации, многолетняя подруга-сподвижница, в глазах толпы любовница фюрера – отношения между ними остались идеально чистыми, как у Зигфрида и Брунгильды, хотя они никогда не клали между собой меча на брачном ложе, ибо не были в браке и не делили ложа.

Мысли Евы Браун обратились к самому болезненному в скруте страданий последних дней. А что, если она такая же трагическая актриса, как Гитлер пророк и спаситель отечества? Его фиаско обернется и ее позорным провалом. Но все овации?.. Чего они стоят! Венки от раболепствующего сената и рукоплескания неразборчивого к зрелищам народа убедили Нерона, что он великий актер. Даже в свою смертную минуту он пожалел не об уходящей сверкающей жизни, не о себе – человеке, не о себе – императоре необъятной Римской империи, а о себе – лицедее. «Какой великий актер погибает!» – было его последнее рыдание, перешедшее в кровяной захлеб, когда меч Спора пронзил ему грудь. Но где сказано, что Нерон плохой актер? Его натура была насквозь пронизана артистизмом, жизнь казалась ему подмостками, он и Рим сжег не по злодейству, а в эстетическом упоении, и римляне оценили эту смелую режиссерскую находку. Ладно, с Нероном все в порядке, а с ней?..

И она талантлива, редкостно талантлива, быть может, гениальна, но этого мало для истории. Нерон уходил императором, она же не стала императрицей, и суд современников будет беспощаден. Чернь ценит и уважает лишь состоявшиеся судьбы. Ее главная роль была не на театральных, а на исторических подмостках. И она с ней не справилась. Что такое подруга фюрера? Это как-то звучит для узкого круга близких людей, знающих об их чистых отношениях, но для толпы она потаскуха, забравшаяся в постель холостяка фюрера. И в благодарной памяти потомков пребудет потаскухой, которую и на сцену-то выпускали из жалкого сервилизма. Тут есть доля истины: только бездарная актриса не могла за столько лет сделать мужем близкого человека.

Но сейчас ее волновало другое: нужна ли ей эта лучшая, венчающая карьеру роль? Роль жены политического, идеологического, государственного и военного банкрота? Пошла бы Жозефина за Наполеона перед отправкой его на остров Св. Елены? В такой роли есть, конечно, своя изюминка. Но кисловатая. А ведь Наполеон был признан гением даже своими врагами и победителями. Недаром ему, сыну кровавой революции, убийце герцога Энгиенского, лучшего украшения дома Бурбонов (уничтожение сотен тысяч солдат и мирных жителей, разумеется, никто в вину не ставил), сохранили жизнь даже после страшного урока Эльбы. С фюрером церемониться не станут – все-таки не Наполеон, малость не дотянул, да и времена другие – холодные, расчетливые, лишенные всякой патетики. Его будут судить и расстреляют, хуже – повесят. Конечно, он этого не допустит, уйдет заблаговременно, не даст врагам и радости глумления над трупом – необходимые распоряжения уже отданы, но стоит ли ей травиться ядом, разбросанным для несостоявшихся героев и крыс? Она не представляла себе жизни вне сияния, излучаемого фюрером, но и не хотела смерти лишь из верности затянувшемуся двусмысленному партнерству. Красиво и трагично уйти в историю – это достойно ее титанической жизни: Брунгильда, Медея, Федра не умирают в мещанской кровати с облегчающими клистирами и суетней врачей-шарлатанов, но стоит ли связывать судьбу с тем, что на глазах превращается в грязную историю? Вот почему она с такой жадностью, надеждой и недоверием вслушивалась в рассуждения фюрера в их «семейном» бункере, жаря ему яичницу на дровяной печурке.

В убежище было полно еды: астраханская икра, дальневосточные крабы, тающее на языке украинское сало, байкальский омуль, грузинские разносолы – все, чем так щедро снабжал Германию в пору дружбы верный Сталин, было к их услугам, но время требовало не чревоугодничества, а жертвенного аскетизма. Яичница Евы Браун станет достоянием эпической поэзии, если таким будет сочтено время, завонявшее вдруг помойкой. Но охочие разглагольствования Гитлера при всей их парадоксальности, отдающей безумием, дарили хрупкую надежду, что – вопреки очевидности – вход в историю, в ту самую, что в пудовых, торжественных, золотообрезанных фолиантах, еще не заказан.

И когда они вечером вновь остались вдвоем в своем бункере – Ева называла его «подземной кельей»: на стене висело старинное деревянное распятие (стоило немалых трудов уломать безбожника Гитлера на присутствие в их укромье предмета религиозного культа), – последнем убежище с грубой дубовой мебелью, устланной шкурами панд, уссурийских тигров, белых медведей, с выложенным диким уральским камнем камином (электрическим и потому бесчадным), с серебряными старинными кубками и обливной посудой на полках, все это в представлении обитателей «кельи» обращало мысль к нибелунгам – легендарным предкам немецкого народа – мученика и героя (деревенская яичница хорошо вписывалась в этот эпический обстав), – Ева вернулась к прерванному разговору.

Ей раздражающе непонятно было то прекраснодушие, с каким Гитлер рассуждал о стране, чьи танки и остервенелое воинство ломят на Берлин, сея смерть и уничтожение.

– А кого они, собственно, уничтожат? – каким-то бытовым голосом сказал еще не разогревшийся Гитлер. – Нас с тобой? Это, конечно, неприятно. Но ведь благополучные концы бывают только у назидательных, тошнотворно скучных пьесок. Высокую трагедию венчает гибель героев. Ты представляешь себе остепенившуюся Федру или Медею, простившую Язона? В моем спектакле это невозможно. Ты великолепно сыграла главную женскую роль. Я был тебе достойным партнером. Убьют еще некоторое количество обывателей. Но обыватели для того и созданы, чтобы поставлять статистику массовых смертей: от войн, революций, землетрясений, морских бурь, извержений вулканов, поездных крушений, шахтных завалов, пищевых отравлений и эпидемий гриппа. Ты видела, чтобы мир по-настоящему опечалился из-за всех этих убылей? Чтобы хоть на минуту прервал свой шутовской танец? Впечатляюща – и то крайне редко – смерть одного человека, когда в ткани времени образуется дырка. Но и это ненадолго. Что еще плохого могут они сделать? Разрушат Берлин, подумаешь, Афины или Древний Рим! Никто и оглянуться не успеет, а чахлые липы на Унтер-ден-Линден опять выпустят свой лишайный цвет. Разделят Германию? Тоже не беда: разъединили – соединили. Вон Польшу сколько раз делили и смывали с политической карты Европы, а она опять возникала с чахоточным Шопеном, истерической скрипкой Венявского и лошадью под кавалерийским седлом.

– Есть нечто более страшное, чем разделение страны, – важным голосом сказала Ева, – крах идеологии.

– Какой идеологии? – удивился Гитлер.

– Не притворяйся, Адольф. Национал-социализма, ты же сам прекрасно понимаешь.

– Похоже, я говорю на ветер. – В голосе Гитлера прозвучало раздражение, которого он обычно не испытывал в общении с Евой, а если даже испытывал, то не показывал виду. У него были недостатки, как у каждого человека, но он всегда оставался безукоризненным джентльменом.

– Не сердись, дорогой! – Ева улыбнулась глубокой женственной улыбкой Иокасты, еще надеющейся, что Эдип простит себе и ей невольный кровосмесительный грех. – Мой слабый женский ум не в силах охватить… – она поймала себя на декламации, разозлилась и рухнула в прозу, – твои околичности.

Гитлер, настроившийся на волну Софокла, не поспел за этим бытовым снижением и не обиделся.

– Когда я ликвидировал банду Рема, Сталин был восхищен. Он увидел свой почерк. Я и сам считал себя его учеником. Но потом он ушел далеко вперед. Я уничтожал только врагов, он – в первую очередь – друзей и сподвижников. В сущности, мне это было на руку: чем меньше большевиков, тем лучше. Настроил меня против него Муссолини, без конца твердивший: «Он кровожадный зверь, но подлость его человеческая». Несчастный моралист и запрограммированный неудачник! Молодчага Скорцени его выкрал, а он умудрился…

– Бог с ним, с Муссолини. Речь идет о Сталине.

– Да, да, Сталин… Он пил за мое здоровье в Кремле. Риббентроп говорил, что у него была искренне теплая, растроганная интонация. И знаешь, я ведь решил: когда завоюю Россию, то оставлю его правителем, конечно, под нашим глазом. Только он умеет обращаться с этим паршивым народом. Но это уже после. А тогда я поверил, что со Сталиным можно иметь дело всерьез. И возник пакт Риббентропа – Молотова, этих эфемеров. Конечно, все понимали, что это пакт Гитлера и Сталина. Надо было всерьез держаться друг друга. Меня сбили с толку два обстоятельства: танки и Финляндия.

– Прости, Адольф, я опять не поспеваю за тобой. При чем тут танки?

– Новые танки, принятые на вооружение Красной Армией. Они могли передвигаться только по хорошим дорогам, каких в России в помине нет. Сталин выдал себя: он хотел обрушиться на Германию, когда мы истощимся в войне с союзниками. Меня возмутило это восточное коварство. А тут еще бездарная, позорная война с Финляндией. Стало ясно, что Красная Армия доведена Сталиным до полного ничтожества. Как было не добить ее? Но вмешался русский бардак, прости за грубое слово, и спутал все карты. Мы захлебнулись в потоке пленных, эту деморализованную массу надо было куда-то девать, а тут еще бездорожье, растянутые коммуникации и ранние морозы. Блицкриг сорвался. И все-таки не Сталин победил, с ним мы бы все равно справились, нас доконала американская промышленность, разрушившая наш военный потенциал.

Ева Браун зевнула. Она ждала откровения, а он пересказывал передовицу из «Фелькишер беобахтер» с набившими оскомину аргументами, тошнотворной белибердой, призванной оправдать полное банкротство.

– Все понятно. Цепь роковых недоразумений, и Сталин в Берлине.

– Да, но какой Сталин? Мой лучший ученик. Роли переменились. Теперь он подражает мне и доведет дело до полного торжества двух систем. И стало быть, победит национал-социализм, только его центр временно переместится с берегов Шпрее, Эльбы и Рейна на берега Москвы-реки, Волги и Енисея. И это хорошо. Германия слишком зажата в Европе, Россия уходит в Азию, в ее беспредельность и тайну. Возможности там бесконечны. Я недооценивал Сталина, считал его хитрым, но ограниченным восточным деспотом. Он оказался способен вылезти из своих пределов. Социализм – это воля к смерти, он обречен, ему не выиграть соревнования с капитализмом. Только национал-социализм жизнеспособен, и Сталин это понял. Он разогнал Интернационал и тихой сапой выводит русский народ в господствующую нацию. И это в многонациональном государстве! Какая смелость и какое презрение к основополагающим догмам марксизма! Мне доносили об антисемитизме в Советской Армии, вскоре он охватит всю страну. Сталин уничтожит евреев, и сделает это решительнее меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю