Текст книги "Любовь вождей"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
Внезапный отъезд Суржикова ошеломил Мущинкина. Тут был и подрыв авторитета, и трагическое ощущение, что распалась связь времен, и полная неясность, как выйти из создавшегося положения. Он призвал верного Ступака, но оказалось, что председатель профкома в экстремальной ситуации не тянет. Уже на грани отчаяния пришла спасительная мысль. Надо выдвинуть на поездку Суржикова, дать ему характеристику, поставить на выездную комиссию КБ, утвердить в райкоме и подшить к делу. Он опасался ветеранов партии: согласятся ли они в отсутствие Суржикова решить этот вопрос, ведь их хлебом не корми, а дай прощекотать отъезжающего насчет филиппинской ситуации и хитрой политики Маргарет Тэтчер. Но затруднения возникли только с одним из цареубийц, забалованным стариком, уцелевшим в сталинские времена, к тому же получавшим тогда в Торге полтора кило повидла вместо одного кило, положенного узникам царских тюрем. Это наделило его неистребимым чувством превосходства над окружающими, ему никто не был в указ. Конечно, можно было провести Суржикова при одном «против», но Мущинкин брезговал нечистой работой. Цареубийца не устоял перед бесплатной путевкой в Барвиху. Мущинкин блефовал – никакой путевки не было в помине. Но ветхость старика давала надежду, что ему недолго мучиться обманом.
Возвращение Суржикова домой было трогательным. Жена смутно догадывалась, что его внезапная командировка связана с каким-то важным и неприятным делом, и не ждала подарков: только бы живой вернулся. Фисташковое невиданной красоты сари повергло ее в состояние столбняка. Вернувшись в разум, она долго оглаживала ладонями легкую, воздушную ткань, зарывалась в нее лицом, потом зажмурилась и разом накинула на себя. Больших зеркал в доме не было, она навела оконное стекло на темный комод и отразилась в нем во весь рост.
– Неужто я это? – сказала она, мило и молодо краснея своим усталым лицом. – Господи, теперь у меня кимоно, сари, костюм-джерси, еще бы платьишко приличное – и умирать не надо.
– Съезжу в другой раз – привезу, – сказал Суржиков с апломбом Олега Петровича и сам на минуту поверил, что еще съездит за границу.
Жена замахала на него руками:
– Да посиди уж дома! И так всю меня задарил!
Суржиков кинулся в уборную, чтобы отплакаться без помех.
Стоило морочи жизни оставить его, что случалось чрезвычайно редко, как в нем опять начиналась любовь к жене, вернее сказать, та смертная жалость, которая людям запуганным и угнетенным заменяет любовь.
Когда Суржиков вернулся в комнату, жена крутила в руках бумажный пакетик, не предназначавшийся ее взгляду. У нее была привычка обшаривать карманы мужа в надежде на завалявшийся рублишко. Суржиков испугался, что она заподозрит его в кавалерственных намерениях, но эстетический восторг перед дивным изделием подавил низкодушную подозрительность.
– Какая прелесть! – сказала жена. – Ты наденешь его в День танкиста.
Суржиков не посмел возражать. Ладно, доживем до Дня танкиста, а там купим отечественный из калошной резины и положим в эту упаковку. Ведь начальнику нужна не резинка, а фантик…
Менее блистательным оказалось явление Суржикова пред очи Генерала. Он боялся, что тот спросит о потраченной десятке. Сумма была отпущена на питание, а он не мог представить ни ресторанных счетов, ни магазинных чеков. Генерал даже не вспомнил о деньгах. Он накинулся на Суржикова, что тот нарушил указание не заниматься шпионажем в дружественной стране. Болтун, сволочь, заложил. А что он знает? Только слухи. Свидетелей нет, и доказательств никаких.
– Ничего я не нарушал, – сказал Суржиков, пусто и прямо глядя в глаза Генерала.
«Герой, герой! – думал тот, злясь и восхищаясь одновременно. – Что ему за корысть рисковать жизнью, когда его не только не просили об этом, но всячески удерживали от бесполезного подвига? Се человек! Слетал в подштанниках в чужую, жутковатую страну, за три минуты устранил аварию, перед которой спасовали две величайшие технические державы, совершил ошеломляющий по наглости налет на военную базу и вышел сухим из воды. А имел за все подвиги только тряпку жене и презерватив. Герой!.. Но не гражданин. Врет в глаза и не краснеет. Его можно пытать, но все равно не признается. Что дает ему такую твердость? Страх. Он не боялся ни отравы, ни огня, ни пуль, но смертельно боится своего родного государства. Так боятся только оккупантов. А чем мы, собственно, от них отличаемся?» – с горечью спросил он себя.
– Ладно, Суржиков, подпишите о неразглашении военной и государственной тайны, о неразглашении промышленных секретов, да подпишите лучше все листочки подряд. И можете быть свободны.
Суржиков с охотой подписал. Генерал почувствовал, что тому хочется о чем-то попросить.
– Что у вас?
– Пусть туда пошлют десяток запасных кранов, не то опять будет авария.
Генерал омрачился.
– Просили бы чего-нибудь попроще. Десять кранов – это двадцать шесть рублей. Неужели Совет Министров будет заниматься такой мизерной суммой? Пустить на ветер миллионы – дело другое, но и сто, и тысяча кранов – семечки, никто мараться не станет. А другого пути нет. Я бы сам купил эти краны, но как переслать? Нет, нет, – сказал он поспешно, угадав мысль Суржикова. – У военных свои дела, они кранами не интересуются. Придется ждать новой аварии. Или же продать их Голодандии в комплекте с чем-нибудь более существенным. Например, с палочками для еды. Мы строим громадный завод на Байкале. Об этом надо подумать. Ну а сари жене понравилось?
Суржиков, покраснев, ответил, что очень понравилось, и отчалил, довольный тем, что так легко отделался…
А Генерал поехал доложить Генсеку о выполненном поручении. Тот не мог принять его раньше, потому что осваивал маленький автодром, сооруженный в саду вокруг его коттеджа на Ленинских горах, облюбованных высшей властью для городского проживания. Сообразительный московский народ окрестил поселок за высокими стенами, вознесшийся над столицей, «Заветы Ильича».
Не в силах противиться своей автомобильной страсти, которая с получением синего «феррари» последней модели – дружеский дар от итальянских безработных – сделалась просто неодолимой, он потребовал от правительства разрешения водить машину по Москве. Опасаясь за его драгоценную жизнь, правительство такого разрешения, разумеется, не дало, но распорядилось построить уголок Москвы на его участке, с перекрестками, светофорами, стеклянными банками для «мусоров». Фанерные фасады зданий с вывесками, неоновыми рекламами, в которых не хватало букв, и пустыми витринами создавали иллюзию города. Приодетые топтуны фланировали по тротуарам, изображая городскую толпу. Для пущей убедительности они переходили улицу в неположенном месте, иные попадали под машину, за что водитель ответственности не несет. Этот искусственный, хотя совсем как настоящий городок густо усеяли дорожными знаками, чтобы сделать езду более сложной и романтичной; особенно много было «кирпичей», требующих от водителей умения быстро произвести маневр. Генсек робел перед своим первым рейсом, даже перебои начались, пришлось срочно вызывать бригаду Берендеева. Но и накачанный чужим здоровьем, Генсек так потел, задыхался, трясся, что невозможно было представить, каким лихим водителем был он в молодые годы. Он наделал кучу нарушений и чуть не лишился прав. Его выручало лишь то, что он безропотно платил штраф, подкидывая регулировщику на бутылку, а в особо трудных случаях подписывая книгу «Ренессанс»: «С глубоким уважением и благодарностью». Регулировщики (по званию не ниже полковника госбезопасности) были соответственным образом проинструктированы, чтобы все выглядело как всамделишное. Иные из них облегчили Генсека на полсотни и больше. Генерал собственноручно наблюдал за ездой адского водителя через мощную подзорную трубу с крыши ближайшего дома-башни.
В холле коттеджа Генерал наткнулся на команду Берендеева. Кормленые, холеные бездельники лопались от сытости и здоровья. «Если он действительно живет за счет физического запаса этих здоровяков, – с грустью подумал Генерал, – то он переживет меня. С моей печенью долго не протянешь».
Его настроение еще ухудшилось, когда он увидел, что Желудок пристает к Селезенке и не встречает отпора. «Куда смотрит Берендеев?» – возмутился Генерал, до сведения которого было доведено, что Селезенка, Слепая кишка и Поджелудочная железа – наложницы распутного академика.
В кабинете Генсека не оказалось, он ускользнул через тайный ход и сейчас раскатывал на своем «феррари» под свистки гаишников.
Генерал вышел на террасу, спустился в сад, обогнул цветочную клумбу, высокую, как гора, и оказался в городской декорации, вполне достаточной для съемки лакировочного фильма о Москве. Неприятно, мертвенно в ярком солнечном свете сияли неоновые вывески: парикмахерская, гастроном, аптека, сберегательная касса. Для правдоподобия некоторые буквы не светились: «…птека», «…берег… касс…». Этот липовый город был куда чище, ухоженней и нарядней, чем настоящая Москва, и еще гуще набит милицией, «мусора» сидели в «стаканах», торчали на перекрестках, парами прогуливались по тротуарам, их было не меньше, чем агентов, изображавших уличную толпу. Генерал подумал о том, что Генсек, фальшивый вождь, фальшивый герой войны и труда, фальшивый писатель, фальшивый борец за мир и фальшивый водитель, гораздо лучше монтируется с этим поддельным городом, чем с живой плотью действительности.
Генерал не успел сделать и трех шагов, как его нагнал сверкающий баллистическим синим кузовом «феррари» и резко затормозил, так что передок машины норовисто вздыбился.
– Садись, подвезу, – сказал Генсек, просунувшись в правое боковое стекло. – Тебе куда?
Генерал открыл дверцу. И сразу с другой стороны выросла внушительная фигура гаишника.
– Права! – произнес бесстрастный голос.
Из Генсека как воздух выпустили.
– А что?.. Я ничего! – залепетал он своим неповоротливым языком.
– Здесь остановка запрещена. Надо правила подучить, товарищ водитель.
На Генсека жалко было смотреть. Трясущимися руками он достал права из бардачка, вложил в них десятку и протянул, милиционеру.
– Деньги заберите, придется сделать прокольчик.
– Я вас прошу, товарищ начальник! – Генсек почти плакал. – Сколько лет вожу. Чистый первый талон. Борюсь за звание водителя коммунистического труда… Любой штраф, только не прокол. Ведь жена, дети!.. Как я им на глаза покажусь?.. Не погубите!..
Милиционер был неумолим. Он вынул дырокол.
– Одну минутку! – вскричал Генсек.
Засунув руку под сиденье, он вытащил экземпляр «Ренессанса», нацарапал несколько слов на форзаце и протянул милиционеру.
Тот взял книгу, прочел посвящение и вернул права, предварительно вынув из них десятку.
– Будьте осмотрительны, – сказал, козырнув.
Генсек включил сигнал левого поворота, тронул с места, убрал поворот, прибавил газу и умиротворенно откинулся на сиденье.
– Только этим и спасаюсь. Хорошо, что у нас такая грамотная милиция. Но книг не напасешься. Хоть второе издание выпускай.
Руки его, лежащие на баранке, напряглись, взгляд остекленел. Они приближались к перекрестку. Генсек сбросил газ и аккуратно миновал зеленый светофор.
– Здесь такой жлоб стоит, – пожаловался он, – только и ждет, к чему бы придраться. До чего же трудно стало ездить по нашей Москве! Я думаю поднять вопрос в Моссовете. По-моему, мы злоупотребляем дорожными знаками, особенно ограничительными. Надо дать водителю больше свободы, больше самостоятельности.
Он настоящий идиот или притворяется? Не надо выбирать: он и то, и другое. У психов агровация – преувеличение болезненного состояния – не является симуляцией, как при других недугах, а дополнительным признаком расстройства.
Генсек затормозил так резко, что Генерал едва не въехал лицом в лобовое стекло. Это добром не кончится, подумал он со смирением. Одна надежда, что его лишат прав или отправят на рапопорт.
И уже очередной милиционер качает права у Генсека. На этот раз обошлось устным выговором – нарушение было пустяковым: включилась мигалка поворота. «Небось сам включил нечаянно-нарочно», – злился Генерал, завидуя драматичной и полной жизни, которой жил сейчас этот баловень судьбы.
Они поехали дальше. Надо кончать, не то сам превратишься в дебила на этой фантасмагорической трассе.
– Я пришел доложить, что авария в Голодандии ликвидирована, – сказал он, опережая очередной приступ маразматической болтовни.
– Знаю, – спокойно, даже небрежно отозвался Генсек. – На следующей неделе мне будут вручать «Сияющего дракона». Ну а наши чудаки, чтобы не отстать, дают еще Звездочку. Мне Главный идеолог звонил и проинформировал.
«Вот так надо делать дела! – восхитился Генерал шустростью мумизированного старца. – Работу скинул на меня, а отрапортовал об успехах сам. Генсеку – побрякушки, ему – почет, а нам с Суржиковым – от мертвого осла уши».
– В ИМЭЛе провели исследование: у меня наград вдвое больше, чем у Геринга, и втрое, чем у маршала Жукова, – сообщил Генсек.
Машина рванулась вперед, крутой поворот, еще поворот – Генсек от кого-то удирал. Еще поворот, и впереди выросла ржавь запертых ворот с примкнутым к ним мусорным ящиком – тупик. «Все правильно, – отметил Генерал, – это естественный финиш…»
Едва Суржиков появился на работе, его вызвали в партком. Мущинкин сиял.
– Поздравляю, – сказал он, крепко пожимая теплыми ладонями руку Суржикова. – Полный порядок. Мы все провернули. Вот ваша характеристика. Прочесть?
– Не надо.
– Да тут все то же, добавлено только, что вы хорошо проявили себя в Японии. И вот резолюция райкома. Как говорится, путь открыт.
– Так я же съездил! – опешил Суржиков. – Неужели опять?..
Мущинкин ласково засмеялся:
– Да нет, чудачок! Подошьем к делу, только и всего. Но справочку медицинскую придется оформить.
– Какую еще справочку?
– Что поездка не противопоказана. Все-таки южная страна. Жаркий климат. А мы не можем рисковать здоровьем наших людей. И прививочки сделайте от холеры, оспы и чумы.
– Зачем?
– А чтобы все было в ажуре.
Уже надорванное обилием сложных, острых, ранящих впечатлений последних дней, сознание несчастного не выдержало. С криком: «Да здравствует Арафат!» – Суржиков кинулся на Мущинкина и вцепился ему в горло.
Афанасьич
Праздник, по обыкновению, удался. Его ритуал был раз и навсегда установлен еще в те давние времена, когда страна впервые отмечала День своих покоезащитных органов. Сперва шеф душевно поздравил собравшихся и тех, кто по служебным заботам не мог присутствовать на вечере, потом его первый заместитель сделал получасовой доклад, в конце торжественной части зачитывались приветствия, а после короткого перерыва был дан большой концерт лучшими московскими силами. Программа концерта тоже не менялась: па-де-де из «Лебединого озера», ряд популярных эстрадных номеров – акробатика, жонглирование, фокусы, русские пляски, пародии на известных артистов, советские песни, военные и лирические, а завершалось все выступлением знаменитого тенора, который медленно выходил из-за кулис и вдруг раскидывал руки, словно хотел обнять весь зал, и с широчайшей силой, удивительной в сильно пожилом человеке, моляще-требовательно призывал присутствующих сеять разумное, доброе, вечное. И когда расплавленным серебром изливались последние слова: «Спасибо сердечное скажет вам русский народ», Афанасьич неизменно пускал слезу и наклонял голову, чтобы другие не заметили его слабости. Уловка не помогала, люди подталкивали друг дружку локтями, кивали на плачущего оперативника, но делалось это с доброй душой – Афанасьича любили и уважали, никому и в голову не приходило потешаться над милой и трогательной чувствительностью человека такой закалки.
Сморгнув слезы, Афанасьич украдкой следил за красивыми жестами певца. Дав истаять последней ноте, певец резко поворачивался к единственной ложе и делал такое движение, будто хотел пасть на колени в экстазе мольбы. И тогда Шеф делал ответное условное движение, имеющее якобы целью удержать артиста, не дать ему грохнуться стариковскими коленями на помост. Артист как бы против воли оставался на ногах, лишь ронял в глубоком поклоне голову с зачесанными через лысину пушистыми белыми волосами. И зал, восхищенный артистизмом обоих участников пантомимы, взрывался аплодисментами.
И на этот раз действие развивалось как положено. С удовольствием наблюдая за скрупулезно выверенным поведением артиста, Афанасьич вдруг озадачился его возрастом. Он уже был седым стариком, когда Афанасьич увидел его впервые. А ведь минуло четверть века, если не больше. Как сдали за эти годы все остальные участники концерта! Беспощадным оказалось время к балетной паре; партнер едва удерживал на руках жилистое, потерявшее гибкость тело балерины, и страшна была ее улыбка, напоминающая оскал черепа; жонглер ронял шары и булавы, заменяя былую ловкость, покинувшую подагрическое тело, лихими вскриками, изящными поклонами и воздушными поцелуями. Старость не пощадила никого, но аудитория все равно любила их и не хотела менять на молодых. Здесь умели чтить традицию. Лишь над этим седым Орфеем быстротекущее было не властно.
Афанасьич еще думал о загадках времени, когда артист повернулся к ложе и – незаметно для людей средненаблюдательных и более чем отчетливо для острого глаза Афанасьича – удержался от условного коленопреклонения. Афанасьич оценил реакцию старого сценического волка, успевшего заметить, что сумеречная глубина ложи не скрывает осанистой фигуры Шефа, и посчитавшего ниже своего достоинства тратить самоуничижительный жест на его зама. Артист при его высочайшей репутации мог бы и перед Шефом не гнуться, если бы тот не был личным и задушевным другом Самого. Поэтому условное коленопреклонение относилось не столько к Шефу, сколько к его Другу. Тут скользящая память Афанасьича за что-то зацепилась. Он вспомнил, что певец стал участником праздничных концертов после того, как его обокрали. У него похитили старинные иконы, которые он собирал чуть не всю жизнь. Он заявил о пропаже, был принят Шефом, спел на концерте. Через некоторое время часть его коллекции нашлась. Артист снова отдался своей страсти. Больше его не трогали. Уже на следующем концерте был узаконен жест мольбы и благодарности.
Артист ушел со сцены на своих длинных, стройных ногах. Афанасьичу его походка показалась чуть тяжелее обычного. Наверное, он был разочарован отсутствием Шефа. Тот ушел сразу после торжественной части. Ему бы вовсе не приходить – на расстоянии паром дышит. Но Шеф всегда был таким – все для людей. Он знал, что без его доброго слова и праздник не в праздник. В таких случаях даже жена не может его удержать, а для него нет выше авторитета.
И до чего же по-глупому, по-досадному простудился Шеф. В воскресенье это было. Шеф пообедал в кругу семьи, а затем поспорил о чем-то с зятем. Башковитый мужик, в тридцать два года доктор философских наук, замдиректора Лесотехнического института, но с закидонами: обо всем свое мнение хочет иметь. Ну а Шефу это, естественно, не по душе, он куда старше и несравнимо опытнее – какую жизнь прожил: из ремесленников на самый верх номенклатуры! Шеф, как и Сам, кончал машиностроительный техникум, который впоследствии стал институтом, поэтому официально считается, что оба они инженеры. Но разве дело в дипломах, в бумажках? Шеф любому академику сто очков вперед даст. Ну а зять в своем молодом глупом гоноре не хочет этого понять. Не ценит отношения. Когда на управление пришли «мерседесы» – две двадцатки последнего выпуска, Шеф первым делом позаботился о зяте, а другую машину выделил овдовевшему тестю, чтобы была игрушка одинокому старику. Сам же остался при «феррари» чуть не трехлетней давности. Нынешние молодые все принимают как должное, никакой благодарности не чувствуют. Разругались вдрызг, и Шеф, чтобы унять расходившиеся нервы, поехал прокатиться на своей развалюшке. Выехал на Садовую, довольно пустынную по воскресному дню, только разогнался маленько, чтобы свеяло с души обиду, как свисток. Подходит гаишник лопоухий: превышение скорости, давайте права. Шефу до того смешным показалось, что у него права спрашивают, что он даже не обиделся. Видать, совсем молодой чувачок, начальство в лицо не знает. Шеф ему так со смешком: попробуй на такой машине без превышения ехать, это ж зверь! Ладно, больше не буду, повинную голову меч не сечет. А этот чудила заладил: права, права, и все тут. У Шефа, конечно, никаких прав с собой нет, он уехал как был: в брюках и полосатой пижамной куртке. Вот тебе права! – сунул ему шиш под нос. А гаишник тоже с гонором: вылазь из машины, ты в нетрезвом виде. Пойдешь на рапопорт. Тут Шеф всерьез озлился: не на придирки, а на непроходимую тупость парня. Любой дурак на его месте давно бы сообразил, кто перед ним. Много ли в Москве людей на «феррари» ездит, да еще с превышением и без прав? Шефу противно стало, что в его системе такой охламон работает. Он распахнул дверцу, вышел из машины. «Ты как смеешь меня тыкать? Пусть я все правила нарушил, обязан мне „вы“ говорить. Тебя чему учили, дуботол? Гнать тебя в шею из ГАИ!» Тут парень наконец увидел генеральские лампасы и заткнулся. Но коли Шеф разойдется, его не остановишь. В общем, парня в тот же вечер отправили в Потьму, а Шеф, бедняга, зачихал и заперхал, еще бы – на дворе ноябрьская стынь, а он в тапочках.
И с каким-то особым теплом вспомнилось Афанасьичу, что он увидит сегодня Шефа. Никто из присутствующих не увидит: ни замы, ни помы, ни другие начальники, а он увидит, хотя человек маленький, в сорок восемь лишь до капитана дослужился. Впрочем, он не считал свое звание таким уж низким. Когда после детдома его призвали в армию и направили в органы правопорядка, то и звание старшины казалось недосягаемым. Он не принадлежал к числу бойких умников, расторопных ловкачей, умеющих быть на глазах, брал только исполнительностью. Правда, любое задание ему надо было подробно растолковать, «разжевать», говорили нетерпеливые начальники, иначе он не терялся даже, а бездействовал, как механическая игрушка, которую забыли завести. Но если толково и подробно объяснить, что к чему, у Афанасьича не случалось ни промаха, ни осечки, как и на учебных стрельбах. Это было еще одно качество, обеспечивающее, счастливую, хоть и скромную, службу Афанасьича. Верный глаз и твердая рука делали его непременным участником различных соревнований по пулевой стрельбе, где он неизменно завоевывал призы. Начальству это, естественно, льстило: кубки, бронзовые статуэтки и вымпелы Афанасьича украшали клубный музей славы. Но чуждый спортивного честолюбия и сильно загруженный Афанасьич был рад, когда его освободили от участия в соревнованиях. Тренировок он, впрочем, не бросал, держал себя в форме. И сейчас, на пороге пятидесяти, Афанасьич был крепок, как кленовый свиль, и надежен, как мельничный жернов. И все же только нынешний Шеф угадал, что Афанасьич годен на что-то большее, нежели обычная рутинная служба с ночными дежурствами, топтанием возле ресторанов и других опасных мест человеческого скопления, и вечный старшина Афанасьич за десять лет прошел путь до капитана. Красивое, хорошее звание, другого ему и не надо.
Афанасьич вышел из зрительного зала. В фойе попискивали скрипочки, покрякивали трубы – музыканты настраивали инструменты. Праздничные танцы в клубе всегда проходили под оркестр, хотя тут имелась превосходная японская техника, Но разве сравнить по чистоте и нарядности звука живые инструменты с проигрывателем. Афанасьич даже в молодые годы не был любителем шаркать ногами, он спустился в буфет, где собиралась публика посолиднее.
Его появление было сразу замечено. Послышалось: «Афанасьич, к нам!..», «Афанасьич, белого или сухарика?..», «Афанасьич, просим к нашему шалашу!..», «Афанасьич!.. Афанасьич!..». Афанасьича замечали в любом многолюдстве: в буфете или в концертном зале, на собрании или в зоне отдыха, куда выезжали по воскресеньям целыми семьями. Афанасьич не обладал привлекающей внимание внешностью: среднего роста, бесцветный, лысый, рыхловатый; последнее было обманчивым: глянешь – тюфяк, тронешь – гибкая сталь. Он как-то растворялся в окружающем, но сослуживцы узнавали его спиной. И вот уже тянутся со стаканами, бокалами, рюмками. Культяпый нос Афанасьича чует запах гнилой соломы – виски, раздавленного клопа – просковейский коньяк, мочи – московское пиво, бензина – «Столичная», матушка. Хочется отведать и того, и другого, но нельзя, он перед делом никогда не пьет, ни грамма, хотя на редкость крепок к выпивке. Впрочем, эту свою крепость Афанасьич ни разу не подвергал серьезной проверке, будучи по природе своей трезвенником, но твердо знал, что его с ног не собьешь. Он любил жизнь в ее чистом, незамутненном виде: работу, сослуживцев, Шефа, последнего до обожания, свою опрятную, как у девушки, однокомнатную квартиру, телевизор, особенно фильмы о войне, хорошие книги про шпионов, репродукции в «Огоньке» и оперетту. Женщины для него не много значили. А может, справедливо другое: слишком много значили, он всегда был влюблен в какую-нибудь недоступную красавицу, в Софи Лорен, английскую королеву, Эдиту Пьеху или Галину Шергову. Впрочем, один женский образ преследовал его с молодых дней, когда в кинотеатре повторного фильма он посмотрел довоенную картину о зажиточной и веселой колхозной жизни. Героиня фильма, задорная, с темной как смоль головой, дерзко вздернутым носом и легкой, доброй улыбкой, стала такой же властительницей его сердца, как Дульсинея Тобосская – сердца Дон Кихота. Правда, Рыцарь Печального Образа и помыслить не мог о другой женщине. Афанасьич же допускал совместительниц. Но остальные воображаемые возлюбленные как бы накладывались на этот изначальный, фоновый образ, ничего не отнимая у него, а подруги из живого тела не имели над ним власти. Лишь эфемерные образы владели его душой, делая ее сильнее и чище. Не питая иллюзий, он хотел быть достойным своих избранниц и не расходовал себя на плоскую обыденщину.
В последние годы он довольствовался вдовой летчика-испытателя, называя ее в интимных мужских беседах: «Одна чистая женщина, которую я навещаю». Эта женщина, его ровесница, выглядела намного моложе своих лет, была опрятна, обходительна, ничего не требовала, сама ставила бутылку и ужин и при этом смотрела так, будто Афанасьич ее облагодетельствовал. Однажды Афанасьичу захотелось выяснить, чем он сумел так обаять чистую женщину, которую навещал. Она долго думала, наморщив маленький лобик, а потом сказала застенчиво: «Вы непьющий». Странное дело, Афанасьич никогда не мог вспомнить, как она выглядит. Возникал некий женский абрис и тут же заполнялся чертами его Главной избранницы, той, что просвечивала сквозь все иные прелестные и недоступные образы. Никто, конечно, не подозревал, что пожилой капитан, недалекий исполнительный службист, скучноватый в общении, но заставляющий уважать себя за спокойную надежность и прямоту поведения, живет в идеальном мире, сотканном его воображением.
Афанасьич мягко отверг все предложения выпить, ребята не настаивали, сразу поняв, что в день, когда им положено отдыхать и веселиться, Афанасьичу надо выполнять ответственное задание. Его всегда удивляла чуткость, с какой его сослуживцы угадывали такие вещи. Мало ли почему человек, и вообще-то почти не пьющий, отказывается от рюмки: голова болит, устал, в гости собрался, но они безошибочно распознавали ту единственную причину, которая исключала уговоры. Вот и сейчас разом отстали, но в их потеплевших взглядах читались понимание и ласка.
Он еще немного потолкался среди своих, как бы заряжаясь их теплом, их дружеским участием. Не потому, что нуждался в поддержке, он всегда полагался только на самого себя, а потому, что был теплым человеком, отзывчивым на всякое добро. При этом он не имел близких, друзей, и это тоже коренилось в его идеализме. Афанасьич боготворил Шефа, находился в постоянном внутреннем общении с ним, на других просто не оставалось чувства.
Афанасьич чурался услуг служебных машин. Даже маленькие привилегии, которыми не располагает простой народ, разлагают душу, а Афанасьич заботился о своей душе. Да и хотелось пройтись неспешно по вечернему осеннему городку, еще раз пережить в себе праздник и настроиться на встречу с Прекрасной Дамой. Да, жизнь так богата и непредсказуема, что свела скромного капитана с экранным Чудом, явившимся ему четверть века назад.
Тот старый фильм был черно-белый, и Афанасьичу пришлось самому дописывать ее облик, наделяя его красками. Он был уверен, что черные ее волосы отливают вороненым блеском, смуглые скулы рдеют, полные губы румяны, что радужки глаз жемчужные, а не серые и не голубые. Ее длинные ресницы круто загибались вверх, открывая все глазное яблоко. Афанасьич никогда не встречал такого распахнутого, открытого, не таящего ничего про себя взгляда…
Его удивляло, почему он раньше не видел фильмов с этой артисткой, ведь она была знаменитостью еще до войны. Оказывается, в сорок шестом ее посадили, поэтому фильмы с ее участием были запрещены. Позже, уже в эпоху волюнтаризма, выяснилось, что посадили ее зря – это было проявлением культа личности. Ее выпустили, реабилитировали, она опять стала сниматься, правда, уже в других ролях. Теперь она играла не юных комсомолок, а женщин в возрасте: больничных нянечек, магазинных кассирш, ткачих со стажем, заведующих молочными фермами. Она несколько пополнела, утратила летучую стройность, как-то осела, но осталась улыбка, остались широко распахнутые глаза, а нос все так же задорно смотрел в небо, утверждая, что владелице его все нипочем. И чувство Афанасьича к ней не уменьшилось, хотя стало несколько иным: меньше сосущей тяги к недостижимому, больше сердечности, участия, какой-то уютной теплоты. Он смотрел на экран, где она уже не любила, не страдала, не ждала, как прежде, а ругалась, командовала, переживала за порученное дело или за непутевую дочку. Афанасьич смотрел на экран и шептал: милая, милая, милая!.. Она правда была милая, но всю милоту ее Афанасьич постиг, когда встретился с ней не на экране, а в настоящей, непридуманной, но чудесней всех сказок жизни. Скажи ему кто раньше, что это возможно, Афанасьич спорить не стал бы, разве что улыбнулся б грустно или пожал плечами. Но жизнь такие номера откалывает, что ни в каком кино не увидишь.
Это случилось совсем недавно. За минувшие годы ее дочь выросла и года два назад перебралась на постоянное местожительство за рубеж. Никаких препятствий ей не чинили. Да и какие могут быть препятствия при коллективном руководстве и возвращении к ленинским нормам? Дочь огляделась, люто затосковала по матери и принялась звать ее к себе. Та долго не решалась покинуть родину. После долгих уговоров съездила в гости: покаталась по стране, согрелась возле дочки и вернулась домой. Снова снималась, выступала в концертах и вдруг разом собралась в отъезд. Это как-то странно совпало с исчезновением ее собаки, пуделька Дэзи, сучонки дипломированной, лауреата разных международных и союзных конкурсов. Неужели только Дэзи ее держала? Старой собаке не перенести было перелета. Так или иначе, едва Дэзи пропала – может, украли, а может, помирать ушла, старые породистые собаки не хотят кончаться на глазах любимых хозяев, жалея их, и находят себе укромное место, – артистка сразу подала бумаги в ОВИР. Ее не удерживали.