Текст книги "Любовь вождей"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Она взяла меня за руки и отвела к почетному месту, где высилась гора подушек в полосатых шелковых наволочках. Я опустился на текинский коврик, заботливые руки, с которых отпахнулась воздушная ткань, обнажив их округлую смуглоту, запорхали вокруг меня, даря уют и удобство полулежачего положения, как на пирах олимпийцев. Едва я прилег, все гости по знаку незримого дирижера заняли свои места, правда, на скрещенных по-восточному ногах.
Ухнули тимпаны и литавры, взвыла зурна, грянули скрипки, исступленно запели смычки, повара, хлопотавшие вокруг мангалов, разом скинули фартуки, колпаки, оставшись в черкесках и мягких чувяках.
– Осса!..
Поплыла лезгинка на тонких паучьих ногах. Когда же она достигла неистовства урагана и, казалось, все джигиты падут бездыханными, танец рассыпался, разбежался. Белые фигуры вновь возникли меж едучих дымов, схватили шампуры с шипящим мясом и, выставив их вперед, как пики, кинулись на гостей.
– Это шашлык от поваров, – пояснил мне Главный писатель. – Под первый тост. Потом займемся закусками.
Я бывал за Кавказским хребтом, сиживал на пирах, но впервые столкнулся с таким обычаем; по-моему, тут не обошлось без русской смекалки, освежившей старинные горские обычаи.
Первый тост был, разумеется, за меня. Его сказал молча – глазами, бровями, улыбкой, вклинившейся в страдание губ, первый секретарь. А Главный писатель перевел песнь без слов на бедный человеческий язык:
– За ваше здоровье!
Я только сейчас задумался над этим феноменом: наш хозяин почти не открывал рта за все время моего присутствия в его владениях. Очевидно, в доносах и на допросах значение имеют лишь произнесенные вслух слова, а если их нет, то очень трудно, почти невозможно обвинить в чем-либо человека. Секретарь ни о чем не просил меня, ни на чем не настаивал, ни о чем не спрашивал, он даже не приглашал меня на этот праздник, не обмолвился обо мне ни одним добрым словом, что можно было бы представить как заискивание, моральный подкуп. Он был хрустально чист, скорее гость на скромном литературном пиру, которым решили отметить мою службу области (помимо семинара и перевыборов, у меня было два публичных выступления в городских библиотеках), а это в ту пору не только не преследовалось, напротив, всячески поощрялось, ибо делало чуть менее заметным вселенский разгул начальства. А почему именно данный район взял на себя расходы и хлопоты? Об этом никто не спросит, тем более что сиреневый заповедник, равно и доярочный Китеж-град – предмет гордости всей области – находятся на территории этого передового района.
Неблагодарная скотина, скажет иной, а то и каждый читатель, представив фантастическое застолье с морем разливанным и яствами невиданными: за шашлыком от поваров и холодным последовало жаркое: шашлыки карские и натуральные, цыплята табака, купаты, люля-кебаб, перепелки на вертеле, осетрина в белом вине, форель, не буду раздражать воображение читателей неимоверным десертом, тем более что до него еще далеко в моем рассказе, и вообще хватит описаний этих пантагрюэлевских гастрономических излишеств в пору карточного, талонного и паспортного питания. Впрочем, с общенародным столом и тогда обстояло неважно, а в провинции не лучше, чем сейчас.
А вот насчет неблагодарности – это зря. Очень даже благодарная скотина объедалась и опивалась под ветвями старых берез, в заплеске сиреневой струи в шашлычно-душную обвонь.
Главный писатель подсказал мне, что надо бы черкнуть пару слов в журнал, потому что при скромности и щепетильности секретаря он никогда не заикнется о тех комплиментах, которые я ему расточал. У меня еще хватило сознания смекнуть, что комплиментов особых я не делал, вообще не делал, хотя и сказал, что можно печатать. Но сейчас уже трудно было заводить склоку вокруг тех или иных формулировок, как-то неловко, неблагодарно, да и утомительно, когда в брюхе столько баранины, курятины и рыбы, а в сосудах – коньяка. Я только попросил его написать самому, на подпись у меня хватит сил. Я был похож на девицу, которая провела с кавалером ночь, но не позволяет поцеловать себя в ухо. Этот последний участок невинности она во что бы то ни стало хочет сохранить. Он не стал спорить, молча протянул мне блокнот и шариковую ручку. У меня и без того почерк куриный, а тут, налитый всклень, я выдал такую каллиграфию, что и сам оторопел.
– Ничего, ничего, – хладнокровно сказал Главный писатель. – Только распишитесь почетче. Для журнала мы отзыв перепечатаем, а документ оставим себе.
Меня резануло слово «документ», но тут я уловил такую смертную муку на лице секретаря, что захотелось быть щедрым. Я разорвал листок и аршинными, почти печатными буквами нацарапал то, чего от меня ждали, и лихо расписался.
И тут произошло чудо: одинокая высоченная до едва слышимости нота пронизала мироздание, стала осью всего сущего, к ней пристроилась другая нота, третья, и вот они уже стали оркестром, странным, отроду не слышанным мною оркестром, где каждая дудка держала лишь одну-единственную ноту. Боже мой, да это роговой оркестр – древнее, вымершее, забытое русское искусство. Оказывается, оно живо здесь, на этой сиреневой земле, и подарено мне!
Крупная слеза скатилась по моей монгольской скуле, упала на губу, я слизнул, у нее был коньячный вкус.
Боясь пьяной сентиментальности и не желая – чисто по-советски – перебрать по части благодарности, я облек свое искреннее, хотя и с глубоко запрятанной червоточиной признательное восхищение в форму банальной шутки:
– Если б покойный отец меня видел!..
Острым беспощадным лучом в бредовую муть сознания врезался истинный смысл этой расхожей фразы. В самом деле, что, если б меня увидел сейчас мой родной отец – «вечный студент», расстрелянный на берегу Красивой Мечи и утопленный для верности в той же тургеневской реке за сочувствие крестьянскому отчаянию, переросшему в то, что потом назвали «антоновщиной»?.. Что, если б меня увидел мой приемный отец – вечный узник, за последние четверть века своей жизни лишь шесть месяцев гулявший на свободе?.. Что, если б меня увидел мой отчим-писатель, которому тридцать седьмой год сломал душу и литературную судьбу?.. Уверен, что каждый из них от души плюнул бы мне в морду, мне, пирующему посреди полумертвой России – без отчаяния, надрыва и муки, хамски спокойного и безгрешного в стане победителей, которым ничего не страшно и не стыдно и от которых я принял причастие дьявола. Анна Ивановна, Анна Ивановна, грустная районная Мисюсь, где ты?..
Мне трудно рассказывать о том, что происходило дальше, ибо я не знаю, что принадлежит съехавшей с рельсов реальности и что – белой горячке. Кажется, меня спросили, каких еще мне хочется яств, прежде чем перейти к десерту, и я ответил словами сластолюбивого гоголевского попишки:
– Душа моя взыскует яств иных.
– Каких же?
– Гурий.
Они появились, и начался сон Ратмира. Витало что-то голубое и что-то розовое – из воздушных одежд и нежного тела – и несло в себе музыку; я никогда не видел гурий и плохо представляю, что это такое, поэтому мои видения были плоски и банальны, как кордебалет. Я пресытился бесформенными грезами, не воплотившимися ни в поцелуи, ни в ласки, довольно скоро я вернулся к полуяви с рощей, шашлычными запахами, с дискретными фигурами над горами еды, то растворяющимися в густом сине-зеленом режущем свете, залившем рощу, то обретающими грубую, пугающую вещественность безобразных карнавальных масок. А музыка превратилась в комариный гуд, и только это принадлежало неподдельной реальности – тучи комаров вились над пиром, но почему-то не кусались. И тут я увидел метелку из жемчужно-серых и черных страусовых перьев, она колыхалась перед глазами, овевала виски, касалась затылка. Нежное опахало защищало меня от комаров.
Сперва я решил, что это Шемаханская царица несет службу охраны. Но нет, руки у нее заняты, в одной – фужер с водкой, в другой – кусок осетрины на вилке. Повернуться не было сил, но спина обрела зрение: я видел обнаженную эбеновую рабыню с рыбьей костью в носу и копной сухих черных волос. Серебряные браслеты на тонком запястье сшибались, озвучивая колыхание страусовой метелки. Откуда она здесь? Пленница последней войны района с Берегом Слоновой Кости во исполнение интернационального долга или студентка Института Патриса Лумумбы на летней практике? Какое мне дело? Лишь бы отгоняла комаров от моего царственного чела…
Что было дальше – не знаю. Наверное, танцы. Все кончается танцами. Смутно мерещится мне мелькание узорчатых шальвар Шемаханской царицы, змеиные извивы эбенового тела пленницы или студентки, источающего запах мускуса.
Когда меня на руках внесли в машину, Главный писатель слицемерил:
– Простите, если что не так.
– Отличный лабардан! – сказал я и окончательно выпал из сознания.
Прошли годы, прошла жизнь, и уже в наше смутное, странное, ни на что не похожее, прекрасное и ужасное время я получил письмо из тех мест, где некогда сеял разумное, доброе, но едва ли вечное, ратмирствовал, внимал роговой музыке, лицезрел гурий, где впервые приблизился к яслям с тучным овсом, замоченным в вине, и сразу опакостился. Конверт был довольно толстый, в нем, кроме письма, оказался газетный лист с большим интервью и портретом героя. Я сразу узнал своего литературного крестника, хотя он крепко заматерел с тех пор и согнал горькую складку с губ. И он уже не был секретарем райкома, он шагнул куда выше, но не прямо. Кормушка власти переместилась, и он последовал за ней. В интервью сообщалось, что ныне он председатель облисполкома, к тому же видный писатель, автор нескольких книг.
Я вспомнил о своих семинаристах. Ни один из них не стал писателем, даже талантливый и самобытный, уже печатавшийся в ту пору Петрушка. Ни один даже не опубликовался, а ведь каждый из них был отмечен даром Божьим. Ближе всего к успеху был по праву Петрушка. В том межобластном Издательстве, что так старательно обслуживает бывшего районного, ныне областного босса, Петрушке был обещан сборник, затем книга на двоих, затем – на троих, но и эта маленькая на троих не увидела света. Бумага нужна для другого, для высшего. С горя Петрушка женился и запил.
Мелькнула в Москве Жена, прикосновенная через мужа к чертогам власти и потому имевшая шансы издаться. Но и ее связей оказалось недостаточно, чтобы превратить вялое расположение одного из крупных московских издательств в книгу. Об Инженере, Враче, Заводском мастере говорить не приходится. Каждый был слишком вмазан в свою профессию, чтобы пускаться в странствия за синей птицей литературной удачи. А в родном городе, проведя семинар, о них напрочь забыли, они нужны были только для мероприятия.
Вышел в писатели (стал членом СП) только один, для чего ему хватило написанной куриным почерком у шашлычного костра записки. Хватило, потому что и она не требовалась, просто с нею было удобнее. Но покамест я думал, что дело ограничилось напечатанием двух очерков, хоть и поеживался, не особо страдал от своего низкопробного, но, по общим меркам, естественного поступка. И вот я читаю в письме: «Довольны Вы своим подопечным? – спрашивал пожелавший остаться неизвестным автор. – С ним Вам повезло, не то что с остальными. Да и что говорить – талант!»
Читать дальше не требовалось. Я пробежал глазами интервью. Очень серьезное, вдумчивое, перестроечное. Ведущая мысль: необходимо всемерно насыщать колхозы техникой. В самый корень беды заглянул, в самое сплетение больных нервов нашей действительности. Будь у колхозов побольше тракторов и комбайнов, мы бы не завязли в зрелом социализме, а штурмовали сияющие вершины. А вот и о литературе. Где уж тут читать в такое огнепальное время? И писать-то не успеваешь. Но все же, при чудовищной своей загруженности, предоблисполкома старается следить за периодикой и от корки до корки читает наиболее близкий ему журнал «Наш современник». И в художественном, и в социальном, и в идейном, а главное – в нравственном смысле этот журнал наиболее близок его мировоззрению, идеалам и чаяниям. Дальше читать интервью не имело смысла, ничего лучшего добавить к своему символу веры этот прогрессист не мог. И письмо не надо дочитывать, я сам скажу себе все слова, которые, очевидно, приготовил для меня автор.
Нет, я не могу воскликнуть, как Дмитрий Карамазов: «В этой крови я не повинен!» Повинен, дорогие соотечественники, братья и сестры, повинен, господа присяжные заседатели. Каюсь и не буду ссылаться на то, что обошлись бы и без моего участия. Хотя, откажись я написать рекомендацию, нашелся бы не один десяток куда более весомых членов СП, которые сделали бы это с пылом-жаром. Он обречен был на все свои удачи и достижения. Но не будем забывать: если что-то делается Божьим соизволением, то куда больше – людским. И нельзя оправдываться тем, что, мол, не ты, так другой. А если ты откажешься, другой откажется, третий откажется, глядишь, пойдет цепная реакция и пресечется попытка зла?..
Петрушка, Инженер, Врач, Заводской мастер, Жена, простите!..
Жители сиреневой страны, простите!..
Анна Ивановна, Сережа, Трофимыч, простите!..
Ну а как Анна Ивановна, что с ней? Ее сняли с работы. Очень просто, буднично и очень давно, еще до моего вояжа в страну сиреневого ситца. Секретарь обкома сказал: «Анна Ивановна, конечно, старается. Ее район в числе передовых. С ней, не задумываясь, пойдешь в разведку, на ледовую зимовку, на любой десятитысячник в одной связке. С ней не пойдешь в сауну. А ее район один из самых посещаемых нашими работниками. Мы должны думать о людях».
Она работала там и сям, сейчас на пенсии.
Сауна и зайчик
Это случилось, когда мы еще не проснулись, но сон уже не был ни сладок, ни покоен, ни прочен, и в предутреннюю явь стучалась тревога нелегкого пробуждения. Мы должны были проснуться, потому что заснул он – государственный деятель, не совершивший никакого деяния, четырежды Герой без подвига, увенчанный лаврами писатель, не написавший ни строчки, грандиозное ничто, которого играли окружающие, как на сцене играют короля, создавая мнимое величие поклонами, подобострастием, лестью, неустанными знаками благоговейного внимания, покорностью и бесконечным превознесением до небес пустышки, для которой драматург не потрудился написать роль.
И его не стало, и стало беспокойно всем, кто жил при нем, ибо, уписывая за обе щеки, хапая все, что можно схапать: деньги, драгоценности, автомобили, ковры, хрусталь, старинное оружие, меха, ордена, завалив добром собственную семью, он позволял хапать и другим, сам чуждый всякой морали, он допускал всеобщее разложение. Но когда его не стало, то даже вольные и невольные однодельцы по грабежу и распаду государственной сущности поняли, что дальше так продолжаться не может, что сама воля к жизни требует перемен. Но они не знали, что это будут за перемены, мучительно боялись их и хотели лишь одного: дожить вместе с детьми своими и внуками в том мире, где время остановилось. Пусть оно двигается, но где-то там, вдалеке от их больших теплых квартир, уютных кабинетов, комфортабельных санаториев, огромных черных машин с двусмысленными занавесочками. Дальше никто не хотел заглядывать; как-то все образуется, что-то такое произойдет, но, не затронув ни их самих, ни родной плоти и крови, безопасно проскользнет мимо. Никто этого не формулировал, есть вещи, которые нельзя даже про себя облекать в слова, ибо слово, как известно, не воробей, и самое важное, сокровенное должно находиться в тебе в аморфном виде, тогда ты не проговоришься, разве что промычишься, а в собственном тайнознании для тебя все расшифровано и названо без помощи слов.
Наш скромный антигерой Сергей Максимович жил в эти дни, как и подавляющее большинство людей его положения, со стесненным сердцем. Он не был какой-то знаменитостью, деятелем исторического масштаба, но в своем районе он был первым. Не вторым, не третьим, а именно первым. И это налагало. Да нет, если по-серьезному, то ничего не налагало. Мы люди подневольные, как скажут, так и сделаем. Начальство укажет. Мы люди маленькие, наше дело исполнять, а не думать. То есть если по-серьезному, то и это от нас не требуется. От нас требуется, чтобы все выглядело так, будто мы исполняем, выполняем и перевыполняем. А это не так уж сложно. За многие годы научились. Вещественность давно уже не в цене, все дело в бумажках, в них должен быть полный порядок. Вся жизнь стала на бумаге, а какая она на самом деле, никого не интересует. Да и есть ли она на самом деле – сказать затруднительно. Во всяком случае, он твердо знает, что в тех бумажках, которые идут к нему снизу, правды негусто, а в тех, которые идут от него выше, и вовсе кот наплакал, а в тех, которые подаются на самый верх, и слабого следа нет. А вдруг теперь захотят, чтобы в бумажках была правда? От одной мысли об этом отнимались руки и ноги. Тот, кто ушел, ни в какой правде не нуждался, а своя правда была при нем, тут все всамделишное: кожаное нутро заграничных автомобилей, четыре Золотых Звезды и еще сто сорок шесть наград на жирной груди, неисчерпаемая бочка зернистой икры, весь золото-алмазно-жемчужно-меховой нажиток. Остальное его не касалось. Он никого не трогал, позволяя одним обогащаться, другим спиваться. Покладистый человек. Но его не стало. Пришел другой. Серьезный и всезнающий, вот что худо. В воздухе появилось что-то такое… ознобливающее. Видать, оттого и сообщение о приезде важного московского лица напугало куда больше обычного. Даже сравнивать нечего. Ведь встреча высокого гостя была настолько разработана, что будь на месте Сергея Максимовича другой человек, он относился бы к ней как к маленькому развлечению. Но Сергей Максимович и вообще не был боек, а перед большим начальством благоговел до судорог. И ведь не заносился Высокий гость, не корчил из себя бог весть что, наоборот, показывал, что он человек и ничто человеческое ему не чуждо, но Сергей Максимович всегда помнил, что тому довольно пальцем шевельнуть, и он из Первого станет последним. Это так глубоко засело в печенках, что он не мог проглянуть земную сущность Приезжего, видел его в какой-то дымке, в просквоженном нездешним солнцем тумане. Но в наружном поведении Сергея Максимовича не было подобострастия, чего и не всякий любит, лишь деловая несуетливая услужливость, сочетающая исконное русское гостеприимство с воинской субординацией, будто видел он в Приезжем отца-командира. Это особенно нравилось Высокому гостю, поскольку он в армии никогда не служил, а кроме того, такое отношение было внеличностным, оно относилось не к лицу, а к месту, им занимаемому, и тем поддерживало существующую систему ценностей.
И вот Высокий гость снова едет в райцентр, в маленький, очень старый, даже древний городок, который во тьме истории числил за собой заслуги перед русской землей: посылал рать на поле Куликово, поддерживал московского князя в шемякинскую смуту, отбивался от набегов крымских татар, в остальное время торговал, ремесленничал, горел, отстраивался и раз удостоился посещения Петра I, открывшего под его суглинком целебный источник, а потом навсегда успокоился в звании уездного города и таким же остался, став райцентром. Примечателен он был тем, что его чаще всех других городов области навещали на предмет ревизии высокие гости из Москвы. Это объяснялось тем, что городок находился недалеко от столицы, вело к нему неразбитое шоссе, был он приветливый и опрятный, в окрестностях водились зайцы и лисы, а при райисполкоме имелась превосходно оборудованная сауна, которой местные руководители почти не пользовались.
И когда Первый объявил своим соратникам в форме привычной шутки: «К нам едет ревизор!» – особого волнения, тем паче тревоги его сообщение не вызвало. Даже не спросили, зачем он едет. Впрочем, и так было ясно: об эту пору едут с одним – проверить, как подготовились к зимовке скота.
– Что будем делать? – спросил Первый.
– То же, что и всегда, – прозвучал ответ. – Встретим, как положено, дорогого гостя. Раскочегарим сауну на шесть шаров, а потом – на зайчика…
– Да погодите вы с зайчиком! – оборвал Первый. – Как у нас с кормами?.. Что мы ему покажем?.. Сами ведь знаете…
Собравшиеся слегка оторопели. А разве было когда лучше с кормами? Хуже бывало, а лучше сроду не было. И ничего, всегда с честью выходили… Свезем все корма в «Рассвет» и покажем.
– А если он еще куда сунется?
– Что с тобой, Сергей Максимыч, ты, видать, переустал. Куда он сунется? Нешто проедешь?.. В «Зарю новой жизни» еще можно – на листе железа трактором дотащить, а в остальные – жди зимника.
– На листе железа он не поедет. Да и нет такого листа – под «Чайку». Глупостями мне голову не забивайте. А продумать надо…
– Обратно, Сергей Максимыч, зря сердечко тратишь: как всегда принимали, так и сейчас примем. Сауна со всем, что полагается…
– А есть у нас «что полагается»?
– Как не быть? Область поможет, если что. Набольший, поди, тоже пожалует?
– Нет. Едут к нам напрямик.
Тут собравшиеся озадачились.
– Напрямик?.. Это что-то новое!..
– А я о чем толкую? – затосковал Первый. – Мы-то с вами старые, а там новое… Ветер перемен. В том-то и закавыка!..
– Никакой закавыки нет. Пусть там новое-разновое, нашу Лерку не перешибить. Кто еще так ублажит?
Сергей Максимович вспомнил свежие икры, ямочки на локтях, чуть сонные серо-голубые с поволокой глаза и понял, что возле Лерки-саунщицы стихнет ветер любых перемен. Да и какие могут быть перемены, только тронь – все завалится. И все же дело не так просто: изменить ничего нельзя, но дров наломать можно…
Конечно, ни «Путь к коммунизму», ни «Заря новой жизни», ни «Имени XIV партконференции» не хотели отдавать корма, несмотря на угрозы и заверения, что все до последней соломинки будет возвращено, как только отбудет Высокий гость. Каждый год одна и та же канитель. Пришлось пообещать директору «Зари» путевку в сочинский санаторий, директору «Пути» покрышки для «Волги», директору «Имени XIV партконференции» ордер на дамские сапожки фирмы «Пеликан». За сутки корма перевезли на платформах, которые тащили армейские вездеходы. Рев стоял такой, будто танковая армия шла в наступление. И впервые Сергей Максимович призадумался над тем, что все это происходит в открытую, на глазах тысяч людей, и ни для кого не секрет, для чего производится операция. Неужели никто не толкнет донос? Но ведь это повторяется каждый год, и шороха до сих пор не наблюдалось. А доносы, конечно, были, их писали в первую очередь директора «обиженных» совхозов, анонимные, разумеется. Они ровным счетом ничего не теряли от временной разлуки с сеном, но им обидно было, что «Рассвет» всегда на виду, хотя он ничуть не лучше. А что тут поделаешь – начальство приезжает или осенью, или ранней весной, когда разверзаются хляби небесные, зимой и летом тут делать нечего, только работе мешать. «Рассвету» повезло – он подгородний, к нему ведет булыжная шоссейка. Да нешто одни директора пишут доносы? Все обиженные жизнью – а разве есть необиженные? – строчат «заявления». Вот какое деликатное слово придумали для Иудиного греха! Выходит, наверху обо всем сведомы и… молчат. Что же получается: мы, на местах, всё знаем, в области знают, в центре тоже знают, кого же мы обманываем? Тех, что за бугром? Но послушать «Голоса», там нашу жизнь насквозь видят. Выходит, самого главного, ему баки забиваем, чтобы он отдыхал спокойно и нам дышать давал.
Но если так, то можно куда проще и вольготнее жить. Для чего столько дерганья, звонков, совещаний, заседаний, собраний, пленумов, вызовов на ковер, для чего мучить людей, если все сводится к цифровому хитросплетению? И зачем тревожит себя Высокий гость и тащит за две сотни километров от московских исключительных удобств и горячо любимой семьи по плохим, разбитым дорогам свое большое, рыхлое, забалованное тело? Лишь для того, чтобы глянуть на свезенное со всего района под одну крышу гниловатое сено? А чего на него глядеть: сено – оно сено и есть. А может, нужно ему попариться в сауне, выпить стопку из Леркиных рук, постоять на зайчика? Нужна усталому изолгавшемуся человеку, такая разрядка с потным паром, золотым коньячком, ленивым оскользом сонных серо-голубых глаз и селитряной вонью пороха в свежести подмороженного утра? Тогда не о чем беспокоиться, все будет как всегда.
Так чего же он тревожится, почему не может разделять безмятежности окружающих? Он и прежде, ожидая Высокого гостя, волновался, но приятным, подъемным волнением гостеприимного хозяина, желающего показать свой дом с лучшей стороны. К этому примешивалось проникающее чувство значительности события. Но не было ни гнетущего страха, ни отчуждающей тревоги. Было сознание, что делается одно большое общее дело – пусть на разных этажах, – это дарило надежным ощущением сообщничества… нет, дурное слово – союзничества, непоколебимой крепости всего здания. А сейчас – неуверенность, опаска, сосущая тоска в груди…
Но чувства чувствами, а дело делом. Как говорил поэт Махиня, вдруг выметнувшийся из донецких недр и столь же внезапно канувший в небытие, оставив по себе нескольких разочарованных диссертантов, огни эмоций любо зажигать вечернею порою, когда отходят дневные заботы. И Сергей Максимович, оставив для переживаний вечер и ночь, днем развил энергичную деятельность. Сам съездил в областной центр и привез ящик армянского коньяка, зернистую икру, красную рыбу, лимоны и растворимый кофе. Закрома «Рассвета» плотно и опрятно заполнили кормовым зерном, сеном, сенажом, отрубями, на фермах прибрались, залатали крышу, сменили подстилку.
В назначенный день огромная машина Высокого гостя зашуршала шипованными шинами по мокрому асфальту райцентра. Деревья уже облетели, и город стоял сквозной, голый, неприютный. Зелень очень скрашивала его плюгавость. Да ведь не красна изба углами, а красна пирогами. К тому же Высокий гость так и не поднял занавесочек на окнах.
Встреча у дверей райкома была лишена обычной грубоватой сердечности. Обширное, клеклое лицо приезжего с медвежьими глазками хранило брюзгливо-усталое выражение, в котором растворялось намерение улыбки. Он даже поскупился на те задиристые шуточки, которые неизменно отпускал, обмениваясь рукопожатиями с встречавшими. Молча посовал каждому большую вялую руку и хмуро бросил: поехали, что ли?.. На робкое предложение отдохнуть, перекусить он неприятно клацнул вставной челюстью с крупными зубами, похожими на клавиши, и молча полез в машину.
В совхозе все было вроде бы по-обычному, только суше, холоднее. Высокий гость не тыкал пальцем в живот директора, не стравливал его с Первым – любил он такие петушиные сшибки, не рассказывал положенного анекдота про армянское радио, начинающегося уморительно: «Нам спрашивают», – всё только по делу. «Наверное, теперь такой стиль руководства: деловитость, – смекал Первый. – Но это внешняя форма, а что за ней? Какие перемены, может, полный поворот?.. Куда?.. Стоит ли мозги ломать мне – козявке, мурашу. Как скажут, так и будет – на словах. А если?..»
Пробыли они в совхозе без малого четыре часа, хотя дело тянуло от силы минут на сорок. Но в этот раз Высокий гость был на редкость дотошен, хотел все сам увидеть, все потрогать руками. Он, видимо, давал урок ответственности и деловитости. Входил в каждую малость, подробно и пристрастно расспрашивал директора о всех хозяйственных проблемах, не касаясь, правда, самого тонкого вопроса: откуда взялось столько сена и других кормов, когда сеноуборочная провалилась по всей Средней России из-за беспрерывных ливневых дождей? «А вдруг он думает, что совхоз сам себя обеспечил? – вновь испугался Первый. – Тогда мы преступники. Только если круговой обман, тогда это не преступление, а политика…»
В райком они вернулись уже в сумерках. Над хозяйственным флигельком, где помещалась и сауна, струился прозрачный сиреневый дымок. Лерка была на посту, и Первый от души порадовался близкому удовольствию другого человека.
– Теперь куда поедем: в «Зарю» или в «Путь»? – резанул по нервам хмурый голос.
Вот оно! Забыл, как сунулся и полдня загорал в луже.
– О чем думаешь?
– Думаю, как лист достать.
– Какой еще лист?
– Железный. Для вашей «Чайки».
– А так не проедем?
– Сами знаете, какие у нас дороги. Лучше не стали.
– Довел же ты район, нечего сказать! А как вы сами связь держите?
– По телефону. На лошадках. Пешим строем. Или вот на листе.
– Так запустить район!.. – с горечью сказал Высокий гость.
– Шестьдесят четыре.
– Что шестьдесят четыре?
– Шестьдесят четыре раза обращались в разные инстанции. Вам тоже писали, – застенчиво добавил Первый.
– Писали! Отписочками живете. Надо уметь добиваться, надо гореть. О чем думаешь?
Первый думал о том, как бы за ночь перевезти хотя бы часть сена в «Зарю». За два других совхоза он был спокоен, туда ни за какие коврижки не добраться.
– Думаю, надо, кровь с носа, раздобыть лист, чтоб завтра утречком выехать. Тогда к обеду будем.
– Как это к обеду? У меня в три совещание.
Первый развел руками и опечалился.
– Скажи мне честно: плохо с кормами? Не подготовились?
– Зачем уж так? – За четверть века руководящей работы Первый не научился врать в глаза. «Недотепушка!» – ласково корила его жена, знавшая эту странную и трогательную особенность мужа. Легко вралось с трибуны в аморфное лицо аудитории и в письменном виде. Он вынул из планшета тонкий машинописный лист с цифрами.
Высокий гость чуть брезгливо, но вроде бы охотно взял письмена, пробежал первую страницу и, сложив, сунул во внутренний карман пиджака.
– Ладно. Посмотрим, что вы насочиняли. Но учти. Я ведь знаю, какие вы мастера ажур наводить… Кормить будете?
– Неужто мы не покормим дорогого гостя? – оживился Первый.. – Но сперва пожалуйте в сауну.
Было долгое молчание, затем странным, каким-то больным голосом Высокий гость произнес:
– В сауну?.. С коньячишком?.. С официанткой?..
– Как водится, – пробормотал Первый.
– Неужели сам не понимаешь, в какое время мы живем? Сауна!.. – В голосе звучали горечь и укор. – Сейчас нельзя расслабляться, надо быть как штык. Разложились мы все, к сладкой жизни привыкли. Забыли о наших отцах, босоногих большевиках. Разве думали они о саунах? Даже слова такого не знали.
– Нешто тогда люди не парились?
– Мокрым паром.
– Чего? – не понял Первый.
– Мокрым, а не сухим паром, – пояснил Высокий гость. – В общем, все ясно. Развратились, изнежились, избаловались, но теперь с этим будет покончено. Навсегда.
«Значит, и со мной будет покончено, – подумал Первый. – Я ведь не умею иначе и уже не научусь. Стар я, ссохся, спекся снаружи и внутри, меня уж никаким паром не размягчишь: ни мокрым, ни сухим. Ладно, буду собачьи шапки шить. Как-нибудь доживу».