Текст книги "По пути в бессмертие"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Белая сирень
Литературный сценарий [10]10
Сценарий написан при участии Андрея Кончаловского. – Примеч. издателей.
[Закрыть]
От автора
К истории одной неудачи
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
Б. Пастернак
Зачем писать о том, как я работал над сценарием, который не стал фильмом? Но ведь писать о работе над сценарием, который стал фильмом, пожалуй, еще бессмысленней. Все, что ты нашел во время работы, открыл, понял, воплощено в твоем сценарии, обретшем киножизнь, зачем же размахивать кулаками после драки? Однако сценаристы постоянно так делают, и никто не удивляется. Я и сам написал большой очерк о работе с Акирой Куросавой над сценарием фильма «Дерсу Узала», который с интересом был встречен читателями и не раз переиздавался. Ну, скажут, это Куросава! А здесь как-никак это Рахманинов, фигура не менее крупная, чем японский кинорежиссер. Полагаю, что куда крупнее, ибо до сих пор не уверен, что кино – искусство, уж больно коротка жизнь кинотворений, но это тема для другого разговора. А коли в процессе работы открылось что-то о великом русском композиторе, пианисте и дирижере, то об этом стоит поговорить именно потому, что экранного воплощения открытия и находки не получили. Когда додраться не дали, кулаки чешутся.
Строчки Б. Пастернака, вынесенные в эпиграф, подбадривают меня. И на пути к поражению ты мог, ведомо или неведомо для себя самого, найти нечто, что облегчит путь идущим за тобой следом.
К истории вопроса.О Рахманинове мною написаны два сценария. Первый был опубликован в «Октябре» (отрывки печатались в «Литературной газете» и «Огоньке») и моем сборнике «Река Гераклита» как повесть, хотя он не претендовал на столь высокий чин. Но наши литературные журналы и серьезные издательства не публикуют сценариев, считая это – совершенно несправедливо – второсортным товаром, к тому же опасаясь, что случись такой прецедент, и нахлынут сценаристы со своими низкопробными опусами. Тяжелое заблуждение: литературный сценарий такой же законный жанр, как пьеса, тоже ждущая своего воплощения, но на сцене, а ведь пьесы постоянно публикуются. Не надо печатать плохие сценарии, как не надо печатать плохие пьесы или плохую прозу. Нередко сценарий бывает лучше фильма. Сценарий «Вива, Вилья» Бена Хекта потрясает еще сильнее, чем одноименный фильм, несмотря на блистательную игру Уоллеса Бири. Но назвать даже этот выдающийся сценарий повестью или романом значило бы испортить впечатление. Альфред де Виньи сказал, что чтение толковых словарей увлекательнее романов Дюма. Но попробуйте назвать словарь романом, и вам сразу станет скучно. Жанр вовсе не условное понятие, он определяет то, чего мы вправе ждать от произведения. Сценарий – это кинопроза, а не художественная проза, он не может удовлетворять тем требованиям, какие мы предъявляем к роману или повести. Одна критикесса, писавшая о моем «Рахманинове» и уничтожившая его как повесть, в конце статьи запоздало усомнилась: уж не сценарий ли это? Что полагалось бы понять с первых же строк, ведь критикесса достаточно хорошо знала мою прозу. Такая слепота непростительна для профессионала. Подпись под рисунком, изображающим дворового пса: «Се лев, а не собака», может ввести в заблуждение ребенка, а не взрослого человека, тем паче искусствоведа. Последний может поинтересоваться, с какой целью назвали львом хорошо или плохо нарисованную дворняжку.
Проза в моем сценарии не ночевала, но сценарий был неплохой, его перевели на иностранные языки, знаменитый Бруно Фрейндлих превратил в пьесу, поставленную ленинградским Театром им. Пушкина к его семидесятилетию. Юбиляр по отзывам прессы – я спектакля не видел – прекрасно сыграл Рахманинова.
Таким образом, сценарий, не став фильмом, получил резонанс, даже можно сказать сильнее – литературную судьбу.
Почему же он не был поставлен, почему режиссер А. Кончаловский, «на которого» – чисто киношное выражение – я писал, отказался поставить его, и начался новый этап совместной работы над сценарием с тем же героем, но другим по концепции, форме и наполнению.
Первый сценарий можно назвать камерным, он не выходил за пределы личной судьбы Рахманинова, исторические события давались лишь в той мере, в какой они непосредственно затрагивали героя, и лишь через его восприятие. Второй сценарий, если не бояться высокопарных слов, можно назвать эпическим. Его рамки значительно расширились, исторический и социальный фон активизировался, потеснив кое-где самого героя. Мы шли на явные натяжки, вписывали Рахманинова в те подлинные жизненные обстоятельства, в которых он на самом деле не участвовал, неизвестно даже, как он к ним относился. Возможно, режиссеру хотелось пристальнее рассмотреть то бурное время, которое если и не затрагивало впрямую личную жизнь композитора, то определяло многое в его творчестве. Рахманинов не был нейтрален к эпохе, как, скажем, Метнер или Стравинский. Он был ближе к типу Шостаковича, чутко отзывавшегося на трагические события своего времени, будь то гитлеризм (или сталинизм – что в лоб, что по лбу), ленинградская блокада, Бабий Яр. Могучий творческий дух восставал не против отвлеченных апокалипсических кошмаров, а против вполне конкретных преступлений тоталитаризма и расизма. Нет никакого сомнения, что лучший и самый популярный романс Рахманинова «Вешние воды» порожден радостно-взволнованным предчувствием исторических перемен, трагические ноты более позднего времени – ужасом от этих перемен, а «Симфонические танцы» – вершина его творчества – сознанием неизбежности новой опустошительной войны.
Камерный стиль первого сценария был результатом отчасти собственного выбора, отчасти невозможности говорить в ту пору о многих вещах, бывших под запретом, отчасти – ограниченностью материалов, что не позволило нам взглянуть на Рахманинова как-то шире, свободнее, непредвзятее.
Рахманинов покинул Россию, когда ему было сорок семь лет, чуть менее половины своей творческой жизни он провел за границей, преимущественно в США. У нас и в помине нет архива Рахманинова. Формально Рахманинов не эмигрировал, он уехал на гастроли, которые затянулись до самой его кончины в 1943 году. Но к нему относились не так, как к Глазунову, тоже уехавшему позднее – не без помощи Рахманинова, – якобы на лечение, за ним до конца сохраняли должность директора Ленинградской консерватории. В глазах властей предержащих Рахманинов был эмигрантом, что соответствовало действительности. А разве стал бы кто собирать и хранить архив эмигранта? Поэтому у нас нет ни архива Бунина, ни архивов других покинувших Страну Советов деятелей культуры.
Зато в США, где Рахманинов был гостем, хотя незадолго до смерти принял американское гражданство, заботливо и скрупулезно сохранили и эпистолярное наследство, и любую малость, связанную с великим музыкантом. Его архив очень богат: тут письма близким, знакомым и незнакомым, просьбы о помощи бедствующих и голодающих – естественно, из России, газетные вырезки, программы концертов, заявления для печати, всевозможные свидетельства о нем разных людей, фотографии, официальные бумаги, которые сопровождают жизнь каждого человека. Обычные русские дела: что имеем, не храним, потеряв, не плачем. В великолепной Библиотеке конгресса, где находится рахманиновский архив, смущенно говорили: у нас что – крохи, вот у вас!.. Я стыдливо отводил глаза. Впрочем, они все равно бы не поверили, сочтя шуткой дурного тона, если б я сказал, что архива Рахманинова на его родине нет.
Но я забегаю вперед.
Нашим главным, вернее, единственным источником, ибо все остальное, крайне немногочисленное, касалось музыки Рахманинова, а не его биографии, были составленные З. Апетян сборники воспоминаний и писем. Я не хочу сказать ничего дурного о составительнице, она проделала большую, тщательную работу в тех рамках, в которые поставило ее время. А ханжеское и насквозь лживое время это достаточно памятно. Оно требовало от всех великих творцов России высочайшей нравственности – близко к ангельскому чину, безмерного патриотизма – на уровне сусального герой первой мировой войны Кузьмы Крючкова, чье имя стало нарицательным, народного творчества (для музыканта детская потрясенность колокольным звоном обязательна). Художникам и композиторам исхода прошлого – начала нынешнего века полагалось пройти стасовскую выучку, поэтам и писателям тридцатых – сороковых – школу Белинского.
Были и свои правила для тех, кто после революции оказался в эмиграции. Первое – неизбывная тоска по Родине, воплощенной прежде всего в пейзаже, даже уже – в березках, и страстное желание вернуться под их сень, хотя бы в качестве трупа (это приписали Шаляпину, пытались то же проделать с Рахманиновым, но как-то не удалось, а вот Куприн вернулся полутрупом); полное оскудение творчества на чужбине – ничего значительного и нового не спел тот же Шаляпин, иссяк Бунин – «Темные аллеи» – вырождение творчества, кончились Ходасевич, Георгий Иванов, Шмелев, Зайцев, рухнул Рахманинов – 4-го концерта, 3-й симфонии, «Фантазии на тему Паганини», «Симфонических танцев» как бы и не было. Известный Б. Асафьев свою книгу о Рахманинове-музыканте закончил на его отъезде. Да и где было Рахманинову творить, когда он все свободное от каторжных пианистических гастролей время (дирижерскую палочку ему так и не удалось взять в большую красивую руку – это ложь) тратил на зверскую тоску по сталинской России. К чести З. Апетян, в ее сборниках, пусть сдержанно, отражено эмигрантское творчество Рахманинова. Но конечно, с необходимым перекосом, когда малозначительный «Остров мертвых» оказывается приметнее «Симфонических танцев». Зато первые две не писанные, но железные заповеди выполнены строжайше. Впрочем, немалую помощь в этом ей оказали авторы воспоминаний, ведь многие из них жили в Советском Союзе, а у тех, что находились за кордоном, здесь оставались заложниками родные и друзья, что вынуждало их к сугубой осторожности. Но конечно, идеологической чистоте сборников, их житейской выхолощенности способствовал целенаправленный отбор.
Наметанный советский глаз легко обнаруживает ложь или умолчания мемуаристов, позволяя сделать необходимую поправку. Вот пример, взятый из другого сборника – посвященного Генриху Густавовичу Нейгаузу. Но он дает ясное представление о саморедактуре воспоминателей Рахманинова. В. Ф. Асмус вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся, упоминает о восторге, с каким и он, и Нейгауз встретили революцию. Будучи целый период жизни в близких, родственных отношениях с Асмусом, я очень хорошо знаю, какие чувства вызвало у философа-идеалиста, немца, интеллигента до мозга костей превращение «грядущего хама» в действительного. Равно знаю и брезгливость Генриха Густавовича, моего старшего друга, ко всему, связанному с тоталитаризмом. Но меня и сейчас не коробит проскользь обязательного штампа в интересном и содержательном тексте. Таково было непременное требование времени, дающее право на вход – в литературу, в печать. Одна пожилая, славная, хоть и недалекая женщина, муж которой ни за что ни про что был расстрелян в 37-м году, когда ее позднее спрашивали о причине страшной расправы, отвечала с легким пожатием плеч, означавшим изжитость давнего страдания; «Тогда это было модно». Ну, а с модой не спорят.
Жизнь невероятно пестра, в ней не бывает единых, как у фовистов, красок, все смешано, царят полутона, не бывает и прямых, чистых линий, сплошной перепуг, кривизна, косина. Конечно, можно, хотя далеко не всегда, выделить главный тон, ведущую линию в смешении и путанице, но это сложно и требует полноты материала. Когда же материал кем-то целенаправленно отобран и подобран, поди разберись, что правдой является не то, к чему толкает определенным образом сориентированная воля, а иное, нередко прямо противоположное. Нельзя судить о том, чего нет, что от тебя скрыто. И какое основание было у нас не доверять картине, которую по-своему цельно и убедительно создавали сборники З. Апетян?
Как говорится, доверяй, но проверяй. Да ведь не всегда проверишь. Между Лучано Паваротти и Пласидо Доминго существует постоянное, порой весьма ожесточенное соперничество. И пусть Герберт Караян отдал первенство Паваротти, сказав, что история оперы знает лишь двух великих теноров: Карузо и Паваротти, сам корифей не столь уж уверен в своем неоспоримом превосходстве. И позволяет себе довольно резкие выпады в адрес соперника. Но однажды, отвечая на вопрос журналиста, как он относится к Доминго, Паваротти после многих экивоков, двусмысленностей и колкостей вдруг, словно устав, сказал: «Да чего там! Он великий тенор». Если сохранить для будущего лишь эти слова, у потомков не станет сомнения в дружественных отношениях певцов и в душевной щедрости Паваротти. Вот что такое отбор. Он может не только затуманить картину, но и полностью исказить ее. Наш скудный источник давал нам ограниченный и очищенный – на деле обедненный – образ великого композитора.
А до истины добраться было трудно, почти невозможно. Скажем, тема тоски по Родине. Разве он не скучал на чужбине, разве не мечтал о России? Но по какой? Предполагалось, по той, какая есть. На самом деле, – это нам открылось позже, – он скучал по своей России, а сталинскую ненавидел всеми фибрами своей души.
О патриотизме Рахманинова. Его поведение во время Великой Отечественной войны, когда он давал концерты в фонд Красной Армии и призвал американцев и эмигрантов поддержать Советский Союз в борьбе с гитлеризмом, породило версию о признании Рахманиновым Советов. Творцы версии сами настолько поверили в нее, что стали зазывать Рахманинова на Родину. В ответ он принял американское гражданство, что у нас всячески замалчивалось. Он хотел победы русскому оружию, а не «большевикам». Россия была для него свята, но эта Россия кончилась в 1917 году. Рахманинову некуда было возвращаться.
В доступном нам тогда материале очень осторожно обходился стороной вопрос об отношении Рахманинова к революции, зато упорно подчеркивалось, как истово выполнял он свой гражданский долг, участвуя в домовой охране, дежуря ночью на улице, озаряемой вспышками беспорядочной стрельбы. Одновременно утверждалось, что Рахманинов и не думал эмигрировать, просто в России концертов не было, а семью кормить надо, вот он и принял приглашение в Швецию на гастроли. Правда, гастроли растянулись на всю его оставшуюся жизнь, но это уже другой вопрос.
Когда что-то скрывают, возникают слухи и разрастаются в легенду. Так бытовала легенда, что ивановские мужики (Ивановка – имение Сатиных, фактическим хозяином которого стал Рахманинов, вложивший в него чуть не все свои средства) на глазах композитора грабили барский дом и выбросили из окна рояль, жалобно простонавший всеми своими струнами. И этот звук боли искалеченного инструмента решил для Рахманинова вопрос об отъезде. На самом деле мужики грабили имение в отсутствие хозяина, а рояль в том году Рахманинов не арендовал. Рахманинов не мог понять остервенения мужиков, с которыми всегда был в добрых отношениях, зачем они уничтожают то, что перешло в их руки. Это не прибавило ему восхищения «сеятелем и хранителем».
А летящие из окон рояли он видел в Москве, где еще раньше, в день объявления войны, охотнорядцы жгли нотный магазин его друга Юргенсона. Симпатия к городскому обывателю тоже понесла серьезный ущерб.
Его заставляли топтаться возле дома по ночам, и он подчинялся, но делал это с отвращением, ибо ненавидел всякое насилие над собой. Кабацкие разговоры соратников по дежурству не улучшали настроения.
Революция разорила композитора, чей нажиток был достигнут воистину нечеловеческим трудом. «Грабь награбленное» – лозунг революции, или по-интеллигентному: «экспроприация экспроприаторов», не должен был касаться людей искусства, которые никого не грабили и не экспроприировали, но музыкантов, артистов (Шаляпина в том числе), художников беспощадно обобрали, и с этой несправедливостью Рахманинов не мог смириться. Но еще мерзее были демагогия, ложь, двуличность, безжалостность – все милые качества мнимого народовластия, пышно расцветшие с первых дней революции. Рахманинов однозначно не принял того, что радостно возвещали его «Вешние воды».
Рахманинов был молчалив и сдержан, а его друг Федор Шаляпин во весь свой мощный голос проклинал новую власть. Правда, делал он это лишь при очень плотно закрытых дверях. Он был перепуган.
Константин Коровин в своих живо написанных мемуарах картинно изображает очередную квартирную проверку, едва не стоившую жизни Шаляпину. Пьяный матрос узнал его и хотел пустить в расход за то, что он пел на коленях перед государем. Был такой эпизод в жизни певца, он сделал это ради хора, коленопреклоненно просившего царя о прибавке к жалованью. Матроса с трудом угомонили, выдав Шаляпина за скромного церковного певчего, случайно похожего на низкопоклонного певца.
Рахманинов ухватился за первую попавшуюся возможность выехать из страны и навсегда покинул советскую ночь.
И, как уже говорилось, его тоска по России, по русскому небу, лесу, извилистым речкам, лугам, по воздуху, настоянному на полевом разнотравье, равно по оставшимся друзьям, не имела отношения к стране-застенку, стране-концлагерю. Мысль о возвращении в эту страну никогда не приходила ему в голову.
Он не хотел, чтобы враг топтал его землю, продираясь к русской святыне – Волге, перед этой огромной бедой отступила его ненависть к сталинскому режиму. Но не больше.
До войны отношения композитора и власти вовсе не были взаимно лояльны. Рахманинов давал концерты в пользу нуждающихся эмигрантов, в пользу инвалидов и бедствующих ветеранов белой армии. И его решили приструнить: посадили жалкого, ни в чем не повинного сводного брата, испытанный сталинский прием – держать человека на привязи через его родных и близких. Рахманинов протестовал, но тщетно. Тогда он выгнал со своего концерта – публично – советского консула с женой. Он заявил, что не будет играть, если эти люди немедленно не покинут зал. И тем пришлось с позором удалиться. Его и без того редко исполняли на бывшей Родине, музыка, созданная в эмиграции, оставалась под негласным запретом до благодушной эпохи застоя. Пластинки с записью «Всенощного бдения», сделанные в Болгарии, отбирали на таможне и били. Но тогда на долгое время Рахманинов вовсе исчез из репертуара певцов, пианистов, дирижеров, из радиопередач, потом его частично реабилитировали. Но в начале шестидесятых И. С. Козловский жаловался мне, что ему не дают исполнить по радио подготовленный им цикл романсов Рахманинова. Все это очень далеко от той идиллии, которую в меру своих слабых сил пыталась создать З. Апетян способом умолчания и комментариев.
Нужны ли еще доказательства, что Рахманинова не томило желание кинуться по шпалам в сталинскую Россию? Не испытывал этого желания и Шаляпин, хотя любил предаваться разговорной ностальгической тоске. Повздыхать о прелестях угарной русской баньки, о рыбалке и горьком запахе ночного костра на берегу реки, о смолистом русском лесе, о ситном с изюмом, квасе, грибных щах, холодном поросенке с хреном и тому подобных радостях минувших дней великий певец был мастак. Но случалось, разнежившись воспоминаниями о старой России, он представлял ее сегодняшнее лицо и, сплюнув, нарочито противным голосом заводил песню о разухабистой Маланье, которая связалась с комиссаром… Разногласий у друзей в отношении бывшей Родины не было.
Материалы, которыми мы пользовались, не давали отчетливого представления об отношениях Рахманинова с петербургскими музыкантами во главе с Римским-Корсаковым. Петербург исповедовал веру Могучей кучки и ее идеолога Стасова и при этом восторженно принял передовую музыку Скрябина. Для Рахманинова не оставалось места, как некогда для его кумира Чайковского. Рахманинов не был учеником Петра Ильича в буквальном смысле, но ярчайшим представителем его направления. Так что неприязнь петербуржцев досталась ему как бы по наследству. Но Чайковский в последние годы жизни стал не по зубам своим недругам, пришлось им склониться перед всесветной славой и признанием. Зато можно было всласть отыграться на его молодом, с еще не затвердевшим костяком последователе. В лучшем случае – брезгливое пожатие плеч: что можно выжать из грусти после Чайковского? В худшем – безжалостное улюлюканье, каким отметили его дебют симфониста. Никто не пытался отделить пусть незрелую, но высокоталантливую музыку от ужасного исполнения не вполне трезвым Глазуновым. И вообще-то плохой дирижер, он превзошел себя в лени и равнодушии. Кучкист Цезарь Кюи писал с ликованием: если бы в аду была консерватория, Рахманинов был бы первым учеником. Рахманинов оплатил свой петербургский провал тяжелым нервным срывом, на несколько лет прервавшим его творчество.
В открытую ненавидел Рахманинова влиятельный беляевский кружок. Доходило до курьезов: бывало, потрясенные его исполнением собственных произведений, недруги вопили: этих нот нет в музыке, он обманывает нас магией пианизма! Когда человек не хочет чего-то признать, реальность так же бездоказательна, как и слова.
Об отношении к Рахманинову Римского-Корсакова красноречиво говорит такой факт: его жена регулярно устраивала домашние фортепианные вечера, где выступали все сколь-нибудь известные пианисты, в том числе заезжие виртуозы. Рояль Рахманинова был уже признан во всем мире, но он ни разу не удостоился приглашения Римских-Корсаковых.
Любопытно: З. Апетян почти ничего не скрывает, но умелым расположением материала, вынесением чего-то в комментарий и примечания – петитом снимает остроту мучительной для Рахманинова неприязни. И мне куда позже раскрылся драматизм контроверзы, разделившей тогдашний музыкальный мир: Москва рукоплескала Рахманинову, Петербург его отвергал.
Я до сих пор не могу понять, почему наши правители на всем протяжении того зловещего бреда, который назывался строительством социализма в одной отдельно взятой стране, творя в искусстве бесконечный суд и расправу, желали в прошлом видеть лишь мир и покой. Почти под запретом были темы: вражда западников и славянофилов, московской и петербургской музыкальных школ, круга Стасова и мирискусников, символистов и классиков, а также частные вражды: Толстого и Тургенева, Гончарова и Тургенева, Тургенева и Достоевского, замалчивалась ненависть Бунина к Маяковскому и Есенину, крутая руготня между Маяковским и Есениным. Все это могло находить скромное место в осмотрительных научных статьях, но быть предметом художественного изображения – Боже упаси!
Благостный туман наводился всюду, где проглядывало неблагополучие. Так, считалось, что Пушкин первый оценил громадный поэтический дар Тютчева. Пушкин действительно напечатал цикл стихотворений молодого поэта, но недвусмысленно отказал ему в таланте. Известно письмо Пушкина, где он сообщает адресату, что опубликовал в «Современнике» стихи трех начинающих стихотворцев: Хомякова, Шевырева и Тютчева; первые двое – положительно талантливы. Я цитирую по памяти, но за суть ручаюсь. Впоследствии он поместил Тютчева в своем «Собрании насекомых», назвав «божьей коровкой». Поразительная слепота, если только не поразительная проницательность: ведь Тютчев уведет поэзию с пушкинского пути. Из вещего сердца шла недоброжелательность Пушкина.
Так почему же наши идеологи хотели видеть в искусстве и литературе прошлого порядок, тишину и взаимную вежливость, как в продуктовом магазине? Я нашел лишь одно объяснение. Считалось, что писатели, музыканты, художники были едины в своем стремлении осуществить извечную мечту человечества о коммунистическом обществе, и чего стоят мелкие склоки и разборки перед величием объединяющей цели! Меньше, чем всеобщее недопонимание роли пролетариата. Не отвлекаться на чепуху должны и мы, их наследники, инженеры человеческих душ, «уш» и глаз. А если кого поведет не туда, есть кому окоротить нарушителя. Впрочем, однажды на правеж была вызвана тень минувшего: Первый съезд советских писателей дружно заклеймил Достоевского, упорно нарушавшего строй.
Крайне строгий отбор царил во всем, что касалось интимной жизни Рахманинова.
Материал, которым мы первоначально располагали, выстраивал картину стройную и безрадостную, как телеграфный столб. Рахманинов знал полупридуманный пылким воображением пятнадцатилетней Верочки Скалон юношеский, чистый, благоуханный, сиреневый, усадебный роман. Верочка стала женой другого, уничтожив накануне свадьбы всю переписку с Рахманиновым (надо полагать, на радость З. Апетян, вдруг там оказалось бы что-то компрометирующее). Она тяжело оплатила разрыв, в отличие от Рахманинова, с которого это стекло как с гуся вода. Я сужу все по тому же источнику. Были у него неясные, довольно затяжные отношения с замужней женщиной Анной Александровной Лодыженской, названные в примечании дружбой. Странная эта дружба сводилась к тому, что Рахманинов все время разыскивал по кабакам ее симпатичного беспутного мужа. В Библиотеке конгресса я наткнулся на горько-надрывное письмо овдовевшего Петра Викторовича Лодыженского к Рахманинову, из которого возникает более сложный образ отношений, связавших троих людей. Но чур меня, чур!.. Вернемся к нашему нещедрому роднику. Так и не преуспев в науке страсти нежной, Рахманинов сочетался браком со своей кузиной Натальей Александровной Сатиной, которая была влюблена в него – без взаимности – с детских лет. Как-то не чувствуется, что взаимность появилась, когда Рахманинов весьма неожиданно для окружающих сделал ей предложение. Этому не предшествовало ни ухаживание, ни тайные встречи, ни боязливые поцелуи, ни следа молодой пылкости. Но не вызывало сомнения, что Рахманинов испытывает к своей избраннице приязнь и уважение.
Этот брак, в котором – во всяком случае, с одной стороны – действовали разум и душевный расчет, оказался на редкость удачным именно в силу своей рациональности. Наталья Александровна хорошо знала, что от нее требуется, и стала Рахманинову замечательной женой. Чем старше он становился, тем необходимей была ему эта умная, спокойная, умелая и бесконечно преданная женщина. Она сопровождала его в гастрольных поездках, образцово выстроила быт со святыми часами работы, прекрасно вела большой гостеприимный дом, воспитывала двух милых дочерей. Можно от души порадоваться за Рахманинова, но попробуйте сделать из этого драматургию.
Располагая только отечественным материалом, можно подумать, что в жизни Рахманинова не было ни страстной любви, ни увлечения, ни просто какого-нибудь естественного для полноценного мужчины грешка, который, что ни говори, освежает жизнь. Ничего, кроме призрачной мимолетности на фоне ивановских сиреней, возни с пьяным мужем слезливой матроны и долгих брачных отношений с женщиной, в которую он никогда не был влюблен. А откуда же романсы, напоенные страстью, томлением, грустью, нежностью, трепетом, откуда вообще вся музыка Рахманинова, на редкость богатая чувством? Это ведь не поздние сочинения Стравинского, которые могли быть и вовсе безлюбыми, впрочем, это темное дело, из какого источника рождается атональная музыка, но искусство Рахманинова и композиторское, и пианистическое насквозь человечно, в нем поет все великолепие жизни. Почти у каждого крупного композитора была главная большая любовь: у Бетховена, у Шопена, у Листа, у Глинки, даже Чайковский влюбился по ошибке в певицу Дезире д'Арто. Любовь не обязательно должна быть незаконной, запретной, грешной, мучительной, нет ничего прекрасней, глубже и богаче, чем любовь к собственной жене, как дважды случалось с Бахом, как было у Шумана, Грига, Прокофьева. А из симпатии, уважения, признательности, привычки песни не сложишь. Не случайно Рахманинов обмолвился лишь одним, да и то шуточным романсом в адрес Натальи Александровны: «Икалось ли тебе, Наталья?»
Трудно сделать сценарий о такой сухой жизни. Кому нужно механическое пианино, робот, прорывавшийся вдруг творческим актом?
Нас очень заинтересовала младшая сестра Натальи Александровны, Софья, на редкость преданная душа, добрый гений дома Рахманиновых. Кстати, она оставила содержательные, но слишком корректные воспоминания, из которых не вычитаешь никаких тайн. Впрочем, даже в наших целомудренных источниках этой Софьи как-то слишком много в чужой семье, она явно теснит Наталью Александровну, в трудные минуты жизни оказывается к Рахманинову ближе, нежели жена, иногда начинает казаться, что она и вообще душевно ближе, нужнее Рахманинову, что с ней его связывают более тонкие и чувствительные нити. Блудливо-ищущая мысль киношников заподозрила роман, весьма банальный роман со свояченицей. З. Апетян, которую мы тщетно пытались превратить в нашу союзницу, с негодованием отвергла это предположение. Софья была слишком некрасива, мужеподобна, чтобы подозревать ее в романтическом чувстве, а тем паче в чувстве разделенном, да и как вы могли подумать так о Рахманинове?!
Много позже, когда мы начали работать над вторым сценарием, дочь знаменитого Зилоти, двоюродного брата и консерваторского учителя Рахманинова, на вопрос: была ли влюблена Софья в Рахманинова, воскликнула с живостью, пленительной в девяностолетней даме:
– Ну конечно! Мы все были влюблены в него. В нем было что-то на редкость привлекательное для женщин. Молчаливый, мрачнюга, хотя дома мог быть детски веселым, он действовал на женщин безотказно. Был ли роман? Не думаю, Софья внешне была очень непривлекательна. Но кто может сказать об этом уверенно? Она была всегда под боком, умная, преданная, как собака, не обремененная собственной судьбой, очень удобная… А когда притрешься к человеку, перестаешь замечать его наружность. Вот с певицей Кошиц у него был заправский роман. Они ездили вместе на гастроли. Ему нравился ее голос, и как она исполняет его романсы, и ее красота, да и все остальное вполне устраивало. Наталья Александровна знала об их отношениях и относилась с… пониманием. Даже благодарила Кошиц за ее заботу о Сергее Васильевиче. Кошиц надеялась увести его из семьи. Потом он понял, что она дрянная баба. В эмиграции Кошиц преследовала его, распускала слух, что он отец ее дочери. Рахманинов боялся ее, как огня. Да что вы, сами об этом не знали?
За окнами скромной квартиры престарелой учительницы музыки лиловели февральские нью-йоркские сумерки. Пришлось напомнить милой хозяйке, что мы прибыли из других сумерек, где не полагается слишком много знать.
– У вас такое аскетическое общество? – удивилась Зилоти.
– О да! – подтвердил я и рассказал ей одну историю из недалекого прошлого.
В юбилейную дату Пушкина «Литературная Россия» (тогда еще приличная газета) собиралась напечатать мой рассказ «Царскосельское утро». Там вскользь упоминалось о лицейском романе Пушкина с крепостной актрисой. Я лечился в Карловых Варах, когда позвонила жена и расстроенно сообщила, что рассказ не пойдет.