Текст книги "В белую ночь у костра"
Автор книги: Юрий Коринец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Мудрец в бочке
Я лежал на земле под берёзой, дядя с Порфирием хлопотали у костра, а Чанг был на разведке.
Чанг то и дело уходил на разведку. Всю свою жизнь он всегда стремился что-нибудь разведать и поэтому всё узнавал первым. Лохматый весёлый Чанг, сам чёрный, белая метка на лбу, острая морда и уши и хвост колесом: он был разведчик первого класса! Даже лучше дяди, а дядя был прекрасный разведчик. И, уж конечно, лучше меня. Такой был Чанг неугомонный. Хорошие разведчики всегда неугомонны. И вообще все интересные люди всегда неугомонны.
Это не значит, что они должны всё время бегать по земному шару как сумасшедшие или вертеться на месте. Они могут сидеть совершенно неподвижно, как египетские изваяния, даже, если хотите, как сфинксы, и всё равно быть неугомонными! Потому что если они сидят совершенно неподвижно, это ещё не значит, что они мертвы, – зато они мыслят! Неугомонно мыслят!
Быть неугомонным – значит, быть деятельным. А это в жизни самое главное. Это мы с дядей выяснили. Выяснили совершенно досконально! «Под лежачий камень вода не течёт». Это такая поговорка. Но её нельзя понимать буквально. Так же как нельзя понимать буквально другую поговорку: «Волка ноги кормят». Потому что человек не камень и не волк – он человек, мыслящее существо, он может лежать на земле подобно камню, а вовсе не рыскать, как волк, и всё равно быть деятельным. Он может мысленно действовать, размышлять о жизни, если хотите – о смысле жизни, внутренне решать важные вопросы и двигаться вперёд, и не только двигаться вперёд, но и двигать вперёд всё человечество, быть разведчиком человечества! Такими разведчиками человечества были, например, Карл Маркс и Фридрих Энгельс, и Ленин был разведчиком человечества, и ещё многие, многие другие, а они вовсе не бегали по земле, а очень даже много сидели на месте: в библиотеке, например.
Дядя рассказал мне, что один человек всю свою жизнь просидел не в комнате даже, а в бочке – да, да, в самой обыкновенной деревянной бочке! – и там мыслил и создавал разные замечательные теории, которые двигали вперёд общественную мысль. Вы думаете, это легко – вот так всю жизнь просидеть в бочке? Конечно, не легко, а он просидел, потому что нуждался в уединении. Он больше нигде не мог найти такого уединения, как в этой бочке. Звали этого человека Диоген, он был греческим философом. И когда к нему в один прекрасный день – я говорю «прекрасный», потому что светило солнце, а вообще-то для него этот день был вовсе не прекрасный, потому что ему помешали, – так вот, когда в один прекрасный или не прекрасный день к нему пожаловал греческий полководец Александр Македонский, вы знаете, что тогда произошло? Нечто очень интересное, этвас, так сказать!
Дело в том, что Александр Македонский много наслышан был об этом философе, слава о котором гремела по всему свету, и полководца это заинтересовало, и он захотел поговорить с Диогеном, кое-что у него выспросить, а может быть, он просто завидовал его славе, потому что полководцы бывают очень завистливы, особенно известные, а Македонский был очень известным полководцем, о нём тоже гремела слава по всему свету, но это была совсем другая слава – это была слава завоевателя, а не мыслителя. А может быть, его просто поразило, что кто-то всю жизнь сидит в бочке, в то время как он сам всю свою жизнь скачет по земле и завоёвывает разные страны. В общем, я не могу вам назвать подлинных внутренних побуждений этого полководца – почему он к нему пришёл, – но факт тот, что он к нему пришёл, и знаете, что сказал ему Диоген, когда тот подошёл к бочке и захотел познакомиться с её обитателем? Диоген сказал: «Отойди, ты загораживаешь мне солнце!» – вот что он ему сказал!
Это потому, что в бочке не было окна. Здорово сказал, не правда ли? О, это прозвучало как оплеуха! Он просто опозорил этим Александра Македонского, потому что вокруг стояла свита полководца и все это услышали и в душе смеялись над Александром, хотя виду не показывали, потому что боялись. Александра многие боялись, целые народы его боялись, а Диоген не боялся, потому что был независимым.
И вот скажите мне: в результате, через много-много веков, что произошло в результате? Кого больше теперь уважают? Александра Македонского или Диогена? Оказывается, Диогена! Несмотря на то что Диоген сидел в бочке, а Александр Македонский носился по белу свету как угорелый, завоёвывая разные страны и разрушая города! Кого вы теперь назовёте неугомонным? Вы, может быть, назовёте неугомонным Александра Македонского? А я нет! Я назову Диогена, потому что именно он был действительно неугомонным, он был неугомонным мыслителем, человеком творчества, созидателем, он создавал, хотя на первый взгляд в его бочке ничего примечательного не было. А Александр Македонский был кумиром войны, он был разрушителем… Вот так-то! Теперь вы понимаете, что значит быть неугомонным человеком? Я рад, если вы это поняли…
Но я немного отвлёкся: начал с Чанга, а кончил Александром Македонским. Но иначе я не мог. Просто я должен был вам объяснить своё состояние – когда я камнем лежал в стороне от костра под берёзой, а сам неугомонно мыслил.
Было прохладно от ветра и от земли, но мыслил я горячо. Я лежал на спине, раскинув руки и ноги, и смотрел в небо на кучевые облака и на берёзу, уходящую ввысь, в эти облака.
Облака текли, как белые скульптуры, ярко освещённые солнцем, постепенно меняясь и принимая различную форму: то форму лодки с гребцами, то форму рыбы, то форму лошади или слона. Они плыли в голубом бездонном океане, а прямо возле моей головы из земли росла берёза, опрокинувшись в этот океан, постепенно окунаясь в него, так что хотелось спуститься по берёзе в эту прохладную глубину, влезть в какую-нибудь облачную лодку и плыть вместе с застывшими молчаливыми гребцами, плыть куда-нибудь без качки и тряски, как бы в невесомости.
Берёза трепетала от ветра затенённой и освещённой листвой – тёмно-зелёными и ярко-жёлтыми листочками – и тихо, прерывисто шумела, и река шумела где-то сбоку или сзади, и мне вдруг показалось, что это не облака плывут, а берёза плывёт, и я плыву, и со мной плывёт земля, плывёт, плывёт и вертится – я совсем потерял ориентировку, а может быть, наоборот – нашёл её, потому что в действительности земля ведь не стояла на месте, а вертелась и плыла куда-то, всё плыла и вертелась, и я вместе с ней, и шумящая, невидимая мне сейчас река, и трава, и камни, и облака, и солнце – всё вертелось и плыло и вместе с тем стояло на месте…
А я лежал на месте, лежал где-то посередине мироздания, между небом и землёй, раскинув руки и задрав голову, как-то поперёк, потому что всё-всё вокруг переместилось: берёза уходила вбок, река бежала где-то под головой, в изголовье, облака были прямо передо мной – я мог окунуть в них руку и ощутить прохладные капли неродившегося дождя – огромный розоватый камень плавал в воздухе прямо возле моего уха, я видел его боковым зрением, и ещё я видел боковым зрением синий дым костра, завивавшийся вокруг этого камня, и вокруг берёзы и облаков, и вокруг меня, пока я всё лежал посередине мироздания и так, лёжа, летел, раскинув руки и ноги и запрокинув голову. И всё вертелось неугомонно и весело, и мысли мои тоже вертелись, и летели, и скакали, перескакивая с одной на другую, от Чанга к дяде, а потом к маме, которая тоже летала сейчас где-нибудь в Москве на улице Горького, или в Доме правительства над Москвой-рекой, или на даче, или по редакциям. И опять мои мысли перескакивали сюда, на камни, покрытые белой пеной, – к Порфирию, летящему на бревне, – и в Онегу, в дом Пантелея Романовича, – и к Бакрадзе в Грузию, где остались его родные, – и опять сюда, где пылало его сердце над Белым морем, – и к сыну смотрителя, стоящему на освещённой солнцем полянке с голыми ногами – а перед ним стояла рысь, изготовившаяся к прыжку, – и мальчик смотрел на неё глазами, полными восторга – что с ним сейчас случится? – подумал я…
И зачем всё это плывёт, и куда, и зачем вертится? И для чего всё это? И какой в этом смысл? И как всё интересно и весело! И грустно! И странно! И всё-таки весело! И в чём смысл всего этого хоровода?
Как остановить всё это и разглядеть хорошенько, чтобы всё сразу стало ясным до конца… А потом! А потом опять закружиться, но уже зная, куда и зачем, весело и беззаботно…
– Миша! Иди обедать! – услышал я где-то сбоку мироздания дядин голос.
«В него я не стреляю!»
Я ещё полежал секунду, не в силах оторваться от своего волшебного круговорота, не в силах отойти от своей точки в середине мироздания. Но я опять услышал:
– Миша!
Я повернул голову, и сразу всё сместилось и стало на обычные места, и сам я встал на колени, на землю.
У костра, за столом – за большим камнем, – хлопотали дядя и Порфирий. Чанга не было – он был где-то на разведке, он вечно был где-то на разведке, потому что настоящие разведчики не всегда сидят в бочке или лежат на земле. Вы уж и поверили, что разведчики всегда сидят на месте! Поверили, да? Тогда вы остались в дураках! Это вовсе не так, вернее – это не всегда так, не каждый разведчик всю жизнь сидит на месте, потому что разные бывают разведчики и разная бывает разведка, раз на раз не приходится – иногда разведчик должен бегать, да ещё как бегать! Под лежачий камень вода не течёт! Надеюсь, это-то вы усвоили? Вот Чанг и бегал. А я лежал. И одно другого не касается. И, в общем, отойдите, оставьте меня в покое…
– Миша!
– Неужели вы не можете оставить меня в покое! – крикнул я.
– Пожалуйста! Будь в покое, но тогда не получишь сёмги!
– Какой сёмги?
– Малосольной!
«Ого! – подумал я. – Это другое дело!»
Это была та самая сёмга, которую дядя поймал ночью вместе с Порфирием. Потом они её засолили, выпотрошив, сделав в ней надрезы по всему телу и напихав туда соли, и она лежала часть ночи и почти весь день на земле в клеёнчатом мешке, чтобы сохранить сок. Днём она даже лежала на солнцепёке, чтобы скорее просолиться, и плавилась в собственном соку, и вот теперь дядя решил её попробовать. И я не мог её не попробовать! Я, конечно, ел сёмгу, и не раз, дядя часто привозил сёмгу в Москву, привозил по нескольку штук в ящике, и икру привозил, и потом к нам несколько месяцев подряд наведывались гости и ели эту икру и сёмгу – и Сайрио, и Суслин и Власов – все дядины друзья, и мамины друзья, и папины, и мои друзья, и это была прекрасная сёмга, нежная, сочная, не то что в магазине!
Но эта сёмга, которая лежала сейчас на клеёнке передо мной, на камне возле костра, – это была совсем особая сёмга! Такую сёмгу можно было попробовать только здесь, возле реки, через сутки после лова, и больше нигде! Дядя вынул её из клеёнчатого мешка – мешок был сшит лицевой стороной клеёнки внутрь, сшит особым хитрым проклеенным швом, не пропускавшим влагу, – и сейчас эта сёмга лежала на нашем каменном столе, отливая синевато-серебристым цветом, цветом стали, обсыпанная желтоватой крупной солью; она оскалила свою хищную пасть с загнутой вверх нижней губой и поглядывала на меня тусклым сизым глазом, подёрнутым мутной плёнкой. Спина у неё была тёмная, с маленькими чёрными крапинками на чешуе, а низ живота серебряный. Живот был разрезан, и из него сочился янтарный жир. Сам разрез – от хвоста до головы – светился желтоватым мясом, а в разрезах на спине мясо было розовое.
Сёмга лежала посередине стола – голова над одним краем, а хвост свешивался с другого, – больше метра длиной, а весила она пуд, дядя взвесил её на безмене. Вот какая это была сёмга. Её даже жалко было есть: такая она была красивая!
Вокруг сёмги лежал тёмно-коричневый ржаной хлеб, нарезанный ломтями, и стояли разноцветные кружки – жёлтая, синяя, белая, – и валялись оранжевые головки репчатого лука, проросшего маленькими зелёными пёрышками, и лежал большой кинжал Порфирия с деревянной ручкой, и дядина финка с агатовой ручкой, и мой ножик с костяной ручкой, а подо всем этим была серая клеёнка: натюрморт, скажу я вам, что надо! Потрясающий натюрморт, благороднейшие тона, настоящая живопись!
– Нарисовать бы её! – сказал я.
– Нарисуешь другую, – сказал дядя, – свежую. А эту мы сейчам отведаем!
– Цветы рисуй! – сказал Порфирий. – А чего тут рисовать – хлеб да рыба…
– Это высокая живопись! – крикнул я.
Дядя тем временем отхватил своей финкой большой кусок сёмги – от хвоста, – разрезал его поперёк на куски и накидал их горкой в середине стола.
Дядя резал не так, как режут сёмгу в ресторанах и магазинах – тонкими ломтиками, – он резал сёмгу, как хлеб, толстыми кусками, и жир капал с его пальцев на клеёнку…
– Прошу! – сказал дядя торжественно, и наши руки сразу потянулись к этой горке – огромная заскорузлая рука Порфирия с белым выпуклым шрамом на тыльной стороне ладони, похожим на полумесяц, и крепкая загорелая дядина рука, и моя. У меня сразу набралась во рту слюна, я проглотил её, а потом открыл рот и засунул туда огромный кусище сёмги, предварительно разрезав его со спины и развернув кусок на две части. Ухватившись зубами за мясо, я оторвал его от спины, скользя зубами вдоль шкуры, где мясо легко отдиралось, потому что под шкурой был слой жира…
Все сразу замолчали, забыв друг о друге и обо всём на свете – вот был момент, скажу я вам! Мы словно все оглохли, и никаких мыслей не было. Была только сёмга, пахнущая морем, ещё почти сырая, упругая, сочащаяся жиром, только едва тронутая солью, – нет, этот вкус я не могу вам описать! Я не могу вам описать этот вкус, я не в состоянии, это вы должны сами попробовать! Непременно попробуйте, а то так и умрёте, не попробовав, и это, конечно, будет очень печально!
– Ну? – промычал дядя с полным ртом, набитым сёмгой.
– М-м, – ответил Порфирий, взмахнув ресницами.
И я сказал «м-м».
– С хлебом, – сказал дядя. – Ешь с хлебом. И с луком.
У него получилось «с уком» вместо «с луком» – и я засмеялся.
Я тут же схватил луковицу, торопясь очистил, откусил её крепкой острой мякоти, а потом солоновато-сладкого мяса сёмги, а потом хлеба, а потом опять сёмги – и жевал, жевал, жевал…
Все молчали и жевали, погружённые в собственный мир, в мир самозабвенных едоков, пока не подчистили всю горку. Почти целая сёмга лежала рядом нетронутой, но мы уже есть не могли. Мы с Порфирием отвалились, упав на спину, а дядя стал заваривать чай.
После такой сёмги надо пить чай, тут уж ничего не поделаешь!
Я опять смотрел в небо, лёжа на спине. Я был на верху блаженства! Руки мои были жирными, и щёки были жирными, во рту витал вкус сёмги, а губы немного пощипывало, потому что они обветрились и потрескались и сейчас в эти трещины попала соль, но всё равно я был на верху блаженства.
Я неожиданно запел какую-то песню – запел громко, во всё горло…
– Перестань, пожалуйста! – прервал меня дядя. – Не ори.
– Что мне, петь нельзя? – обиделся я. – Если мне хорошо…
– А хорошо, так пой что-нибудь подходящее.
И тут мы услышали Чанга. Он лаял где-то в стороне от реки, в лесу. Таким я его ещё никогда не слышал: хриплый, взволнованный лай переходил на низкий вой и на визг.
– Кого-то он там разведал, – нахмурился дядя. – Не было бы беды!
Дядя стоял с кружкой чая в руке.
– Видать, хозяина встретил! – живо сказал Порфирий.
– Какого хозяина? – спросил я.
– Медведя! – сказал дядя, ставя кружку. – Ты побудь здесь, а мы сбегаем…
– И я с вами! – сказал я в отчаянии.
– Тогда не отставать! – крикнул дядя.
И мы побежали в сторону от реки, на голос.
– И не лезь у меня вперёд! – кричал дядя на бегу, перепрыгивая с камня на камень..
– Я и так сзади!
Я еле поспевал за дядей и Порфирием.
– Привет… он нам ещё вчера… оставлял, – выкрикнул Порфирий, бухая своими огромными сапожищами по граниту.
– Какой привет? – спросил я.
– Визитную карточку! – крикнул дядя. – Я тоже видел!
– Какую визитную карточку?
Мы бегом спустились в распадок, где рос на чёрной земле иван-чай, миновали мёртвую избушку и стали подниматься вверх по лесистому склону.
Чанг завыл совсем рядом, низким, страшным голосом, от которого у меня сердце забилось. И тут я увидел их из-за кустов багульника – Чанга и медведя!
– Стой! – сказал дядя, вытаскивая из кармана наган. – Ко мне!
Чанг даже не оглянулся на дядю. Он лаял как очумелый, дрожа от ненависти и взрывая задними лапами мох.
Медведь стоял перед ним на задних лапах, как на ногах, во весь свой коренастый рост, тёмно-бурый, с прилипшими к шерсти комьями земли на животе, лобастый и спокойный, а в передних лапах он держал росшую перед ним берёзку, пригнув её к земле, и отмахивался ею от Чанга! Он отмахивался от Чанга, как человек от назойливой мухи, даю вам честное слово!
– Доннерветтер! – звонко и весело крикнул дядя.
Медведь выпустил из лап берёзу, которая с шумом выпрямилась, и, подняв лапы кверху, шагнул вперёд, как будто хотел схватить Чанга и задушить его в своих объятиях…
– Стреля-ай! – заорал я. – Стреляй в него!
И тут я увидел их из-за кустов багульника – Чанга и медведя.
– В него я не стреляю! – раздельно и тихо произнёс дядя и, шагнув навстречу медведю, крикнул что-то низким, гортанным голосом – я ничего не понял, – и медведь сразу, как по команде, повернулся кругом, упал на четвереньки и затрусил в лес, а Чанг повернулся к дяде и подошёл к нему, помахивая хвостом, виляя всем телом и качая головой.
В наступившей тишине было слышно, как медведь хрустел валежником, удаляясь в глубь леса. Да ещё как стучало моё сердце. Наверное, все слышали, как стучало моё сердце!
– Молодец, Чангуша! – сказал дядя и потрепал Чанга по голове.
– Обидели хозяина! – засмеялся Порфирий. – Небось плачет…
– Разве медведи плачут? А что ты крикнул? – спросил я дядю.
– Просто крикнул… этвас, – улыбнулся дядя, пряча наган.
– Ну дядя же!
– Это ихнее дело, – загадочно сказал Порфирий. – Не нашего ума.
– А почему ты в него не стреляешь?
– Зачем стрелять? Жалко! – сказал дядя.
– А если бы он кинулся?
– Не кинулся бы. Да и Порфирий справился бы с ним без выстрела.
– Как «без выстрела»? Вы бы справились без выстрела?
– Конечно, сподручный дак, – сказал Порфирий.
Мы уже стали спускаться с бугра, гуськом.
– Почему сподручный?
– Потому что Порфирий мог запросто звездануть его по уху! – рассмеялся дядя.
– Смеёшься! – сказал я. – Мне же интересно!
– Я не смеюсь. Скажи ему, Порфирий, скольких ты медведей взял.
– Почитай, шестьдесят будет, – сказал Порфирий.
– Кулаком?
– Иных кулаком, иных рогатиной, иных пулей. Это сподручных кулаком, маленьких, вот таких лоншаков, как этот.
– Каких лоншаков?
– Лоншак – годовалый медведь, – сказал дядя.
Мы уже подошли к костру. Он горел ровным, сильным огнём, потому что с двух сторон на него была сдвинута перегоревшая в середине сосна. Котелок с остывшей водой стоял сбоку на земле, и дядя опять подвесил его над огнём.
Мы сели к столу, и дядя с Порфирием закурили. А я думал, я опять лихорадочно думал, потому что всё это было необычайно!
– Как он удрал! – сказал я. – Молодец ты, дядя! И Чанг молодец!
– Петру и карты в руки, – усмехнулся Порфирий. – Он у нас…
Но дядя посмотрел на него странным взглядом, и Порфирий сразу осёкся.
– Чего? – переспросил я. – Почему карты в руки? Какие карты?
– Да ничего, – сказал дядя. – Это он так… Никогда в медведей не стрелял и стрелять не буду! Люблю их…
– А если большой попадётся? Или медведица? Я читал, что медведицы нападают…
– Всё равно не буду! Ты расскажи, Порфирий, как ты у медведицы под каблучком был.
– Случай пустяковый, – просипел Порфирий. – Чего и вспоминать дак… – И он смущённо махнул рукой.
– Нет, ты расскажи! – пристал дядя.
– Ну, бродяжил я тут с нахлыстом по реке и нарвался на Её с двумя маленькими. И ружья нет, и бежать некуда – позади Она с детёнышами, а впереди – река… Да и не успел бы я бежать-то: незаметно они подошли, чувствую – кто-то меня по штанине царапнул… Совсем тихо подошли, неслышно. А я на воду смотрел, рыбалка завлекла, дак не почуял. Когда обернулся, махонькие-то уж возле меня, а Она в стороне сидит, смотрит… (Порфирий особенно как-то выговаривал это «Её» и «Она».) Так я на камни и сел! Тут Она первый раз зарычала. Сердце у меня в пятки ушло…
– А кулаком? – спросил я.
– «Кулаком»! – хрипло засмеялся Порфирий. – Такую кулаком не возьмёшь: здоровая – страх! Таких отродясь не видывал. Рыкнула она на меня: сиди, мол, тихо, не ворухайся! Это я сразу понял. Я и пал ничком. А ребятишки со мной заигрывать стали. Поиграть им, видно, очень со мной хотелось – интересно всё-таки с человеком поиграть! Вот тебе бы интересно было поиграть с ними? – спросил меня Порфирий.
– Конечно, интересно! – сказал я.
– Ну, и им интересно поиграть с человеком! Я и попался к ним в игрушки. Шутом стал. Они по мне елозят, в лицо меня лижут, сосут, покусывают, лапами по земле меня катают! Только хотел я одного из них отпихнуть, а Она как рыкнет на меня! Я опять молчу. А знаешь, какие у них языки жёсткие? Как наждак! Всю кожу мне на лице протёрли и покусали порядком – в охоту вошли! Всю одежду порвали…
– Как она тебя на верёвочке не увела! – рассмеялся дядя.
– Да уж и сам не знаю, как…
– Долго они с вами играли? – спросил я.
– Уж наигрались! Часа два, не меньше. А потом ушли, слава богу, натешившись. Попили воды из реки и пошли…
– Загадочное существо – медведь! – сказал дядя. – Умён, дьявол! Ты видел, как он от Чанга отмахивался? Как человек, на ногах стоял и отмахивался!
– Медведи и на велосипедах, как люди, ездят, – сказал я. – В цирке в Москве.
– Он и был раньше человеком, – сказал Порфирий.
– Кто?
– Ведмедь!
Я засмеялся. Чудно мне показалось, что медведь раньше человеком был и что его Порфирмй не «медведем», а «ведмедем» назвал.
– Не ведмедь, а медведь! – сказал я. – И вовсе он не был никогда человеком. Сказки это всё!
– А ты не лезь поперед батька в пекло! – сказал дядя. – Это у нас говорят «медведь», а в иных местах его называют «ведмедем». От слова «ведать» – знать… потому что он много знает…
– Знамо, ведмедь! – кивнул Порфирий как-то уж очень серьёзно и с достоинством. – И человеком был – это уж точно…
Не по себе мне почему-то стало от этих слов, да и дядя был совершенно серьёзен. Я посмотрел в ту сторону, куда убежал медведь – или ведмедь, как говорил Порфирий. Там таинственно темнел лохматый северный лес.
«Наверное, он сейчас где-нибудь там стоит, прислонившись к берёзе, и, приложив лапу к уху, прислушивается к нашему разговору», – подумал я. Я перевёл глаза на Порфирия. Он курил огромную козью ножку, лёжа на животе и глядя в огонь.
– А как он человеком был? – спросил я.
– Человек был такой – Михайлой звали. А фамилии у него вовсе не было, – сказал Порфирий. – Потому что бедный. Давно это было. Богатырь страшенный был этот Михайла. Хлебопашеством занимался: лес выжигал, пни из земли выворачивал и пахал под рожь. Приглянулась ему раз на базаре дочь купца одного – красавица писаная! И под стать ему была: метра два ростом, дородная, в три обхвата! С такой другому и не совладать было! – Порфирий рассмеялся тихо, словно медведь его мог услышать в лесу. – Приглянулась она ему в базарный день, да и он ей понравился, тоже велик был не по-человечески.
– В какой базарный день? – спросил я. – Где?
– Да то ли в Великом Устюге на Сухоне-реке, то ли у нас в Онеге – уж не припомнят люди. Давно это было. Стал Михайла купцу в терем сватов засылать, а купец ни в какую! «Подите прочь! – говорит. – Слыхано ли дело, чтобы дочь моя за голодранца такого пошла! Не бывать тому, и всё тут!» Важный был купец – с самой Индией да с Персией по далёким путям торговлю вёл. А Михайла не унимался – раз за разом сватов засылает, хоть всё мимо! Уж он отцу передал: всё равно, мол, дочь твою умыкну, если добром не отдашь! А сам с горя запил! Из кабака не вылезал, всё с себя спустил. По базару страшный ходит, аки зверь рыкающий! Схватит подводу купцову за оглобли, перекинет, весь товар рассыплет да направо-налево ею – телегой-то! – всё вокруг крушит! Весь базар разгонит, потом повалится в грязь и плачет… Скандал пошёл на весь город! Купцу и на улицу показаться стыдно. О дочери уж и говорить нечего: её купец в тереме запер.
Порфирий плеснул в кружку горячего чаю и, прихлёбывая его так, что пар смешивался с дымом самокрутки, из которой он всё время затягивался, продолжал:
– Подговорил купец одного кабатчика, чтобы тот с товарищами подпоили Михайлу. А тогда его убить и в прорубь сбросить. Зимой было дело. На рассвете Михайла в кабак пришёл. Полушубок принёс опохмеляться. Чёрный совсем с себя, лица на нём нет! «Не надо мне твоего полушубка! – говорит кабатчик Михайле. – Гуляй сегодня и пей, говорит, сколько тебе влезет – жалею тебя! Пей, плачь, пой – может, полёгшает!» Целый день Михайла пил, водки выпил – страсть! Уж вечер на дворе, в окнах синё, а он всё не падает! Только песни поёт да всех кроет!
– Как – кроет? – не понял я.
– Ругается! Уж не знают, что делать, кабатчиковы-то дружки. Уговорил его тогда кабатчик спать лечь. «Утром, говорит, опохмелиться дам». Ну, разделся он, лёг. Вроде бы вскоре заснул. А сунулись к нему с топорами – он и не спит вовсе! Как заревёт – и в дверь, только его и видели! Поранили, правда, маленько. А Михайла – голый! – в лес подался. Мороз стоял лютый, пал Михайла в лесу на снег, плачет, зубами скрипит. Озлился он очень на весь род человеческий. И чует вдруг – что-то такое с ним происходит! Волоса на голове дыбом встали, и кожа будто шевелится… А это шерсть у него стала расти! Весь шерстью оброс, с головы до ног, в одну какую-нибудь минуту!
Порфирий помолчал.
– Вот ведь что бывает! – продолжал он, покачав головой. – Так и стал с той поры ведмедем. И то слава богу, что не замёрз. Что прикажешь делать – не домой же так ворочаться, к отцу да матери. Да и спать охота после долгой-то пьянки и волнения. Тогда он в овраг залез, буреломом себя закидал, а сверху его снегом присыпало. В берлогу, значит. Думал поспать маленько, да так всю зиму и проспал! Лапу во сне сосал, чтобы с голоду не умереть. Купец сначала ждал, ждал Михайлу, а потом успокоился. Решил, что жених замёрз. Дочь свою выпускать стал. Сидят они раз с дочерью весной у окна – чаи у самовара распивают. За окном черёмуха – благодать! Тут с улицы кто-то как рявкнет: «Скырлы-скырлы-скырлы!» Только было подумал купец: «Что-то такое?» – а в окно ведмедь агромадный! Пасть разинул – ревёт благим матом! Купец со страху повалился на пол и враз кончился! А ведмедь в окно влез, стол с самоваром опрокинул, невесту в охапку – и был таков! Вскорости и пошёл вокруг по лесам род ведмежий… и по всей земле распространился.
Порфирий замолчал.
– Всё это сказки! – сказал я. – Так не бывает! Хотя и здорово!
– Бывает ли, нет ли, а старые люди сказывают, – просипел Порфирий.
И тут я вдруг вспомнил про мальчика, о котором дядя в самом начале рассказывал. Всё хотел я дяде об этом напомнить.
– А мальчик? – спросил я дядю. – Сколько времени прошло, а ты всё не доскажешь никак!
– Какой мальчик?
– Да тот самый, сын смотрителя, который в лес убежал и рысь на него прыгнула… Что с ним дальше было?
– А-а, – улыбнулся дядя. – Всё некогда было досказать. Дни у нас видишь какие насыщенные.
– Но сейчас вечер…
– Сейчас в самый раз, – согласился дядя.