Текст книги "В белую ночь у костра"
Автор книги: Юрий Коринец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Порфирий
Я заметил, что Порфирий вообще не очень разговорчив. Скажет слово, улыбнётся и опять молчит. Зато улыбка у него была удивительная. Одна такая улыбка стоила целой беседы, целого сердечного разговора. Никто бы не мог догадаться, что у него может быть такая улыбка, когда он не улыбался. Лицо у него тогда было замкнутое и глаза непроницаемые.
«Так вот и ошибёшься в человеке», – подумал я.
– Я надену накомарник, – сказал я. – Комары надоели…
– Ага, спасовал! – сказал дядя. – Это тебе не Сочи.
– Просто я не привык ещё, – сказал я.
– Обвыкнешься дак, – подбодрил меня Порфирий. – Комары для здоровья пользительны, – добавил он и опять улыбнулся своей удивительной улыбкой.
– А вы бы тоже рассказали что-нибудь, – попросил я. – Где вы так научились на бревне кататься? Как в цирке!
– В каком там цирке! Сплавщиком был, научили. Я плоты по Онеге гонял, из-под Каргополя в Белое море. На порогах заторы из брёвен образовывались, дак я те заторы багром растаскивал. Не один, конечно, – с товарищами. Растащим все брёвна, которые сцепятся – целую гору! – а на последних брёвнах уже нельзя всем оставаться: опасно. Тут кого посильней оставляли да половчей. Мне часто приходилось. Как весь затор растащишь – брёвна и побегут по реке, и ты на них! Спервоначалу страшновато было, а потом пообвык: багор в бревно воткнёшь, а сам пойдёшь на другой конец оправляться…
– Как «оправляться»? – не понял я.
– Да как, – усмехнулся Порфирий, – извини за выражение: штаны снимал…
Я покраснел.
– Ты не стесняйся! Это высший шик у них был, у сплавщиков, – объяснил дядя.
– Самый-то шик был не этот, – возразил Порфирий. – Самый шик был – бутылку на комель поставишь, с водкой, конечно, и плывёшь через плёс. Как переплыл – так и бутылка твоя и ещё поставят мужики, на сколько поспоришь. Хотите, покажу? – приподнялся Порфирий.
– Сиди уж! – прикрикнул на него дядя. – Сейчас будет разговор о тебе. Привёз я тебе новость. Узнал одну вещь про тебя. И не догадаешься какую!
– А вызнал, дак говори! – усмехнулся Порфирий. – Где вызнал-то?
– В Испании.
– Ну уж и в Испании!
– Ты слушай! – сказал дядя. – В Испании было много разного народа. И немцев, и англичан, и французов – антифашистов. Ну, и наших, конечно, русских. Москвичей я там встречал и из других городов. Интереснейшие были люди! Так сказать, цвет Интернационала. Но дело не в этом… Дело в том, что встретил я раз в штабе нашей бригады одного полковника. Чувствую по выговору – северный человек! Так же мягко, как ты, слова выговаривал, на «о» нажимал, словечко «дак» пару раз вставил. Я, конечно, к нему с вопросом: откуда, мол? Оказалось – архангельский! Разговорились мы с ним о жизни: выяснилось, что он в девятнадцатом году на Онеге красным командиром был. Как и ты, англичан да французов отсюда выгонял…
– А здесь были англичане? – спросил я.
– Были, – кивнул дядя. – На кораблях сюда к нам пожаловали. Хотели оттяпать у нас Север. Только недолго пришлось им тут хозяйничать – через год они уже улепётывали… Порфирий тогда на Онеге партизанил…
– Как фамилия того человека? – спросил Порфирий.
– Фамилию его ты знать не можешь, – сказал дядя. – Ты его даже в глаза не видел. А он тебя видел и всё знает про тебя. Даже больше, чем ты сам про себя знаешь! На руках, можно сказать, тебя вынес… Вспомни-ка, как ты баржу в устье Онеги подрывал. Расскажи поподробнее, Мише будет интересно…
– Да что тут подробнее рассказывать, – отозвался Порфирий. – Когда англичане к нам в Онегу пришли, заварушка у нас началась сумасшедшая. Одни англичан в порту хлебом-солью встречали, другие в подполе сидели, конца своего ожидали. Много народу было тогда побито, порезано, потоплено. Каждую ночь людей в тайгу уводили, на болота, – расстреливать. Ну, и нас в Онеге кое-кто недолюбливал за сочувствие Советской власти. С давних пор зуб на нас имели, ещё как ты, Иванович, у нас жил. Особенно купцы. Да ещё кое-кто… Ну, мы и подались в партизаны. Отец, да шесть брательников моих, да я с ними. Мать в деревню отправили – спрятали. Всё равно нам дома не усидеть было. Сколотили мы с отцом свой отряд, пятки белякам да англичанам щекотали, чтобы они поскорей убирались. Сидели мы в лесах по-за Онегой, оттуда на беляков наскакивали, потрошили их. А потом опять в лес. Один раз задание мне вышло: баржу в устье Онеги подорвать. Баржа принадлежала англичанам, а охраняли её наши же, русские белогвардейцы. Что уж там на ней было, мне неведомо, только надо было её на дно пустить. Ночью подползли мы к реке, в кустах залегли – я да брательники – повыше того места, где баржа стояла. Ночь глубокая была, солнце за тучами, хотя светло. Вот как сейчас. На барже-то все дрыхли. Чайки только кричали. Сколотили мы плотик, сена на нём накидали, и я в сене со взрывчаткою. По течению меня и спихнули. Много тогда брёвен да плотов беспризорных по Онеге гуляло. Так что я под сеном вполне беспрепятственно до баржи доплыл. Несколько их там стояло, меня прямо на них и вынесло. Влез я на баржу, часового снял без никакого такого шума…
– Как «сняли»? – спросил я тихо.
– Известно как: вздремнул он маленько на тюках, я его и прикончил ножом. Взрывчатку заложил, шнур запалил. А тут из будочки ещё солдатик вышёл. Шнур-то горит, к динамиту подбирается, а я лежу, не шелохнусь, чтобы себя не обнаруживать. Думал, человек опять спать уйдёт, а он к часовому – и крик поднял… Ну, я в воду… Тут и оглушило меня взрывом. Больше ничего не помню… Очнулся я много спустя, через несколько месяцев, у старушки одной в избе, в деревне Вазенцы, что на Онеге, вверх по течению. А брательников моих тогда всех поубивали, пока я в беспамятстве валялся. Четверых на куски порубили, один без вести сгинул, а одного в проруби утопили… Отец с горя руки на себя наложить хотел, да уберёгся от греха – всё меня искал… Встретились мы с ним уже после, когда опять Советская власть установилась… А потом переехали в Кандалакшу…
– А теперь послушай меня, – сказал дядя. – Человек, которого я в Испании встретил, случайно оказался тогда неподалёку. Он командовал там особым отрядом. Его разведчики видели, как взорвалась баржа и как беляки тебя на лодке из Онеги выловили, как затащили в какую-то избушку на берегу. Доложили об этом командиру, и он решил тебя вызволить. Нагрянул с красноармейцами на эту избушку, всех там перебил, а тебя вынес… Он сказал мне, что ты там распятый на стене висел, – вдруг сказал дядя.
Я сразу опустил глаза в землю. Неудобно мне как-то стало смотреть на Порфирия.
– Покажи-ка руки, – сказал дядя.
Порфирий посмотрел на свои руки. Тут я тоже на его руки посмотрел. И дядя. Руки у Порфирия были огромные, как лопаты. Кожа на них была толстая, вся в буграх и трещинах, суставы пальцев неестественно толстые, распухшие, а посерёдке ладоней небольшие шрамчики и кожа на них белая, гладкая, без пор.
– Христос ты у нас, оказывается, – сказал дядя.
– То-то меня так ломить стало последнее время, – смущённо улыбнулся Порфирий. – Ноги ломит и руки. И пальцы вот тоже плохо сгибаются… Ну, а дальше-то что?
– Дальше они тебя на берег вынесли, положили в лодку и повезли вверх по Онеге. Двое везли, а командир с отрядом остались на берегу – прикрывали ваш отход. Больше тебя тот человек не видел, и ребят своих, которые тебя увезли, он тоже больше не видел… Скажи-ка, старуха, у которой ты в избе очутился, говорила тебе, что нашла тебя в кустиках у реки? Так, кажется?
– Так говорила, – кивнул головой Порфирий.
– Ну, значит, и те ребята погибли, – сказал дядя.
Он поворошил угли в костре.
– Вот тебе и весь сказ, – медленно сказал дядя. – Когда я в Испании с тем человеком разговорился, я ему, конечно, про тебя рассказывал и про случай с баржей, как ты мне говорил. Он сразу всё вспомнил! Ни фамилии он твоей не знал, ни имени, а тебя помнил отлично! Описал я ему, конечно, твою внешность… Понял теперь, Миша, с кем ты у костра чай пьёшь?
Я ничего не ответил. Я думал. Мне вспомнилась бабушкина поговорка. Она всегда говорила: «Как тесен мир»… «Действительно, тесен», – подумал я.
– Ну ладно! – Дядя стукнул Порфирия по плечу. – Выпьем да пойдём ещё покидаем… спать что-то совсем не хочется.
Дядя налил в кружки одного спирту, без чая.
– Ну, Христос, будь здоров! – сказал он. – Воскрес ведь ты из мёртвых, смертью смерть поправ!
– Будем здоровы! – улыбнулся Порфирий. Он весь осветился улыбкой. – Сколько воды утекло, а только сейчас я об этом узнал! – сказал он.
Они чокнулись и выпили. И встали.
– Пойдёшь с нами? – спросил меня дядя. – Или спать ляжешь?
– Я спать лягу, – сказал я, не поднимаясь.
– Ложись, – сказал дядя. – Ночь на исходе.
Они взяли снасть, кликнули Чанга и стали спускаться с холма к реке, сразу растаяв в тумане.
Тогда я тоже пошёл к реке, потому что спать мне не хотелось. Это я нарочно сказал, что лягу. Спать я не мог. Мне нужно было побыть одному. После этих рассказов.
Сколько утекло воды
Я сидел на берегу Нивы и думал.
Клубился туман, и противоположного берега почти не было видно. Низкие, тяжёлые тучи летели над моей головой наискосок через реку, прямо к Северному полюсу, как будто их ждала там важная встреча.
Дядя, Порфирий и Чанг исчезли, словно канули в вечность. Я был совершенно один. Я сидел и думал.
Я смотрел на гремящую воду в тумане и думал о самом важном, что только есть в жизни: о том, сколько утекло воды!
Вы, наверное, скажете, что это не самое важное. Однако это самое важное. Я вам сейчас объясню.
Это особенно становится ясным, когда сидишь вот так, один, ночью, на берегу реки. И не простой ночью, а белою ночью, когда светло, хотя всё небо в облаках, а земля в тумане, и солнца нет, и луны нет, и звёзд. Только камни, вода и ты.
В такой ночи есть ощущение вечности. Как в бесконечно бегущей воде.
Так вот, скажите, пожалуйста: что первым долгом выясняют люди после долгой разлуки? Перво-наперво они выясняют, сколько утекло воды. А потом уже всё остальное. Вы это, наверное, и сами не раз слышали. Я-то слышал часто!
Я слышал это и тогда, в ту самую ночь, которая предшествовала моим размышлениям на берегу: несколько часов назад это выясняли дядя с Порфирием.
И сейчас, когда я пишу эту повесть, когда я описываю ту далёкую ночь, сейчас я тоже думаю о том, сколько утекло воды с той самой ночи.
Или с тех пор, как не стало дяди. Его ведь однажды не стало, и не так уж много утекло воды с той ночи на берегу до другой ночи, когда его не стало, о чём речь пойдёт впереди.
Сколько утекло воды…
Я часто об этом думал, но никогда не мог этого выяснить. И никто не мог этого выяснить. Никто, никто, никто, никто! Даже Эйнштейн не мог этого выяснить, даже Лобачевский. А перед ними преклоняется всё человечество. Потому что они выяснили самые сложные вещи. Но и они в этом деле спасовали – в вопросе, сколько утекло воды!
Поэтому люди до сих пор продолжают это выяснять. Иногда они ещё выясняют, «сколько лет, сколько зим?». Но это ещё можно выяснить. А вот сколько утекло воды – дудки! Этого пока никто не выяснил. И, наверное, никогда не выяснят.
Действительно, подумайте только: сколько воды утекло, например, с тех пор как вертится Земля? Или с тех пор, как появилось человечество? Или с тех пор, как меня приняли в пионеры? Много утекло воды!
И пока я писал эту повесть, тоже много воды утекло. А с тех пор как я написал свою первую повесть о дяде, и пока её читали в издательстве, и пока набирали и печатали, – тоже много утекло воды!
Представьте себе, сколько её утекло в океанах, в морях, в реках, озёрах, прудах, ручейках! А в ливнях! А в водопроводных трубах!
А сколько воды утекло из чайников, самоваров, стаканов, из кувшинов и кувшинок…
Когда я сейчас об этом думаю, мне жаль, потому что если бы её утекло меньше, мы были бы моложе.
Сейчас, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году, когда я пишу эти строки, я думаю ещё о кладбище блёсен.
Но об этом надо рассказать особо.
Тогда, в тридцать седьмом году, я ещё ничего не знал о кладбище блёсен. Я сидел на берегу торжественной северной реки и думал о вечности. А кладбище блёсен – это не вечность, вообще кладбище не вечность, а так – мелочь, которая всё равно забудется, когда воды утечёт очень много. Но всё дело в том, что именно мелочи производят на нас самое сильное впечатление, потому что по ним мы догадываемся о вечности, только догадываемся, потому что сама по себе вечность в высшем смысле от нас ускользает, иначе она не была бы вечностью.
Так вот. Слушайте о кладбище блёсен. Один раз, уже взрослым человеком, за плечами которого утекло немало воды, ехал я поездом из Мурманска в Ленинград. До этого я проделал большой путь по северным рекам и озёрам, приплыл пароходом из Архангельска в Мурманск и с нетерпением ждал важного для меня отрезка пути – по Кольскому полуострову. Я знал, что поезд должен пройти здесь вдоль всей реки Нивы, по её правому берегу, от самых истоков до устья у впадения в Белое море возле Кандалакши.
Вместе со мной ехал товарищ, и я всю дорогу рассказывал ему о Ниве, о том счастливом времени, когда я ловил на этой реке вместе с дядей форель и сёмгу, – рассказывал всё то, что сейчас рассказываю вам, – и обещал товарищу показать из окна поезда Ниву и «весёлое место», где долго стояла наша палатка, и порог, и плёс, где Порфирий спускался на бревне. И товарищ тоже с нетерпением ждал встречи с этой рекой – с рекой моего детства.
Когда поезд шёл ночью от Кировска, мы вышли из купе в коридор, закурили и стали смотреть в окно вагона.
За окном тянулись сопки, поросшие неряшливым северным лесом, гранитные глыбы и торчащие на них низкорослые кривые берёзки, и болотистые лужайки… И вдруг мы увидели голое каменное дно реки!
Это было пустое русло Нивы.
В первое мгновение я оторопел и усомнился, но потом узнал места – лысую сопку Медвежью над изгибом реки, и плёс, и «весёлое место». Но реки-то, собственно, не было, и не было больше ничего весёлого. Были мёртвые контуры берегов и между ними – нагромождение разноцветных камней, над которыми не прозрачная нивская вода струилась, а серебристый воздух белой северной ночи.
Тогда я пошёл к проводнику и спросил, в чём дело. И проводник рассмеялся. Он сказал, что река давно уже течёт в трубе, потому что возле Кировска построили гидростанцию, а для этого надо было заковать речку в трубу и пустить её под землёй.
А ещё он рассказал, что был здесь в тот замечательный момент, когда обнажилось каменное дно реки, и что он много набрал здесь рыбы – сёмги и форели, – её хватали прямо голыми руками! Вот был улов! А ещё он много набрал среди камней английских блёсен, все здесь собирали блёсны, потому что всё дно было усеяно ими – это было гигантское кладбище потрясающих блёсен!
«Ещё бы!» – подумал я.
Ведь всё это были блёсны старых большевиков – дипкурьеров, и дипломатов, и чекистов. Это были блёсны Сайрио, и блёсны Суслина, и блёсны Рудзутака, это были дядины блёсны и блёсны Порфирия – все они приезжали сюда ловить и немало похоронили здесь блёсен. Это были блёсны Революции – вот какие это были блёсны! И несколько моих зацепившихся за камни блёсен тоже когда-то лежали здесь на дне. Я говорю «когда-то», потому что потом всё было растащено, всё это сверкающее кладбище блёсен, и ничего в этом нет удивительного, потому что все кладбища рано или поздно исчезают. Но зато остались камни, гигантские надгробия, для кого безликие и безмолвные, а для кого полные значения – говорящие камни, на которых я мысленно высекал имена.
Я, конечно, ничего не сказал об этом проводнику, потому что это было моё, сокровенное, я просто думал об этом про себя, и мне было тяжело и печально и вместе с тем хорошо, потому что до этого у меня никогда не было своего кладбища, как, впрочем, у многих в наше время – у детей без вести пропавших и неизвестно где погибших, – а теперь у меня было своё кладбище, пусть даже кладбище блёсен, пусть растащенных, и это даже хорошо, что растащенных, потому что без них это каменное русло, протянувшееся на много километров – от озера Иматра до Белого моря, – стало ещё величественнее.
И ещё я узнал, что сёмга опять приходила сюда, на свою родину, где она появилась на свет и метала икру, потому что сёмга всегда возвращается «на круги своя», как говорил дядя, сёмга странствует бог знает где, а потом возвращается в родные реки метать икру и выводить потомство.
И вот один раз, когда сёмга опять пришла в устье Нивы, а река молчала – там было сухое дно! – сёмга не захотела возвращаться. Ей некуда было уходить, хотя уходить было куда: рек на Севере много. И она стала выбрасываться на сухое, мёртвое дно реки, на голые камни, и много её здесь покончило самоубийством.
…И я думал о вечности, и о сёмге, возвращающейся на свои круги, в родные реки, и о дяде, и о Порфирии…
…И вдруг кто-то взял меня сзади за плечи.
Я вздрогнул и оглянулся: это был дядя! Рядом с ним стоял Порфирий. И Чанг. Позади них всё было бело от тумана.
Под жабры дядя держал огромную рыбину – хвост её распластался по земле, а голова доходила дяде до груди. Рыба была ярко-серебряная с голубовато-серой спиной.
– Сёмга! – воскликнул я радостно.
– Сёмга, – сказал дядя.
– Ты поймал?
– Я поймал, – гордо сказал дядя.
У меня прямо дух захватило. «Как же так, без меня?» – подумал я.
– А ты что тут сумерничаешь? – спросил Порфирий.
– Думаю о будущем, – сказал я. – И о вечности.
– Что ты думаешь о будущем?
Это спросил дядя.
– Мало ли что! – сказал я. – Хотя бы, как мы с тобой ещё куда-нибудь отправимся, далеко-далеко… К новому этвас!
– Нет уж! – сказал дядя. – Уволь, пожалуйста! Мне бы здесь остаться, вот как Порфирий: сёмгу ловить, охотиться, спать…
Дядя положил сёмгу на камень и опустился возле меня на корточки.
– Я бы себе тут избушку срубил, – сказал он мечтательно. – Жил бы совсем один. А ты привозил бы мне из Москвы табачку да блёсен… Сколько утекло воды, а я всё об этом мечтаю!
– Ну, ты опять за своё! – сказал я недовольно.
– За что – за своё?
– За то, что ты останешься «там, вдали, за рекой»…
– Конечно же, – ласково сказал дядя. – Так оно и будет.
– Лучше умереть, чем об этом думать! – крикнул я сквозь слёзы, и мой голос глухо потонул в шумящей реке.
– Чем умереть, лучше лечь спать, чтобы не умереть! – сказал дядя.
А Порфирий загадочно рассмеялся.
Форелий язык
Дядя сидел у костра, прикрепляя к блёснам крючки, а я стоял на большом камне, далеко в реке, и пытался поймать одну хитрую форель, а может быть, и не хитрую, потому что она сидела в глубокой яме под камнем, как в голубой ванне, и, когда я забрасывал туда свою искусственную мушку, форель выпрыгивала из воды, пытаясь эту мушку схватить, но всё время промахивалась… Она промахивалась уже пятый раз! Тогда я побежал к дяде…
– Там форель! – выдохнул я.
Я был очень взволнован.
Чанг лежал тут же, положив голову на вытянутые передние лапы, а Порфирий бродил вдалеке по берегу.
– Ну и что же? – сказал дядя. – Поймай её!
– Она всё время промахивается! – сказал я. – Я не знаю, хитрит она или действительно промахивается.
– Может быть, это ты промахиваешься?
– Я не промахиваюсь! Я кидаю ей прямо под нос. А она прыгает и промахивается. Прямо не знаю, в чём дело…
– А ты поди спроси её! – сказал дядя.
– Ты смеёшься! – обиделся я. – Много она там понимает!
– Она понимает достаточно много, – сказал дядя.
– По-русски? – съехидничал я.
– По-русски она ничего не понимает. Она понимает на своём языке, на форельем.
– У неё богатый язык, что ли?
– Относительно богатый, – сказал дядя.
– Богаче русского?
– Сказал! – рассмеялся дядя. – Но ей вполне хватает своего языка, чтобы общаться с родственниками, с рыбами…
– Знаю! – перебил я. – Это наш язык – самый богатый, самый правдивый и самый свободный. Все остальные языки хуже, беднее. Вообще чепуховые!
Тут дядя отложил в сторону блесну, положил руки на колени – он сидел скрестив ноги – и посмотрел на меня тем своим особенным взглядом. В глазах его сверкнули огоньки.
– Этого мне ещё не хватало! Ты говоришь, как шовинист! – крикнул дядя.
Я опять хотел отшутиться:
– Это тоже родственники? – спросил я. – У них особый язык?
– Вот это ты образно выразился! – воскликнул дядя.
– Почему образно?
– Потому что все шовинисты друг другу родственники. Политические. Даже если они не состоят в прямом семейном родстве. Но твои-то родственники, надеюсь, интернационалисты?
– Конечно, – сказал я, – ведь ты же интернационалист…
– Ещё бы! – сказал дядя.
– А шовинисты кто?
– Шовинисты – это люди, проповедующие исключительность своей национальности и презрение к другим народам. Запомни это, друг мой. Говорят, что от великого до смешного один только шаг, – учти, что никакого шага нет! Если ты всё время орёшь о своём величии, то ты пигмей. Маленький смешной человек. Языки, как и люди, должны обогащать друг друга, а не подавлять. Понял?
– Понял, – сказал я тихо.
– А ты повторяешь чужие слова, как попугай! Ты, конечно, не шовинист, а просто попугай!
– Я не попугай! – сказал я.
– Нет, попугай, потому что говоришь не думая! Почему ты называешь другие языки чепуховыми? Ты их что, сравнивал?
– Не сравнивал, – прошептал я.
– Надо сравнивать, прежде чем говорить!
– А ты сравнивал?
– Сравнивал! Могу тебе кое-что пояснить хотя бы на примере узбекского языка. Когда я попал в Узбекистан, я там столкнулся с узбекским…
– Ты что, на него налетел? – попытался я сострить.
– Именно налетел! – крикнул дядя. – Я налетел на него так, что долго не мог опомниться! Просто удивительно, что это за богатый язык! Ответь-ка мне, что значит по-русски «дядя»? – спросил дядя, хитро прищурившись.
– Дядя? – переспросил я. – Дядя – это ты!
– Попал в небо! – рассмеялся дядя. – Конечно, я дядя, но вопрос: для кого я дядя? Для твоей форели? Отвечай!
– Ты дядя для меня…
– Вот именно! А для форели я не дядя! И ни для кого я больше не дядя! Для всех других я – Пётр Иванович Феденко! Понял?
– Понял.
– Теперь отвечай: что такое дядя?
– Дядя – это… это брат матери.
– Прекрасно! А если бы у твоего отца был брат, как бы ты называл его?
– Тоже дядя!
– Так узнай же, – сказал дядя, торжественно подняв кверху палец, – узнай, что в узбекском языке на этот случай есть два слова, а не одно!
– Как – два слова?
– Очень просто. Брат матери по-узбекски зовётся «тога», а брат отца уже не «тога», а «амаки». Один – ноль в мою пользу! Признаёшь своё поражение? – Дядя смотрел на меня свысока и улыбался. – Признаёшь?
– Признаю, – сказал я тихо.
– Теперь скажи-ка мне: что такое шурин?
– Принадлежащий Шуре? – спросил я, подумав.
– Сам ты принадлежащий Шуре! – крикнул дядя. – Шурин – тоже слово, объясняющее родственные отношения. Шурин – это родной брат жены. Вот будет у тебя жена, а у неё будет брат, и этот брат будет тебе шурин.
– Не будет у меня никакого шурина! И жены не будет! Я никогда не женюсь, – сказал я сердито, а сам почему-то подумал о Вале и покраснел как рак. Сам я себя, конечно, не видел, но чувствовал, что покраснел как рак.
– Женишься! – рассмеялся дядя. – Как пить дать! И будет у тебя свой собственный шурин. Конечно, если у жены будет брат.
Я опять хотел отшутиться, чтобы дядя не заметил, что мне неудобно, и поэтому сказал возможно небрежнее:
– А если жену звать Акулина? То её брат будет «акулинин»?
– Как бы её ни звали, – улыбнулся дядя, – хотя бы Валей! (Тут я опять покраснел.) Как бы твою жену ни звали, её брат тебе всегда будет шурин. Но допустим, что у твоей жены не один брат, а два – младший и старший: как бы ты назвал старшего?
– Шурин, – сказал я мрачно.
– А младшего?
– Тоже шурин, – сказал я. – Что ты ко мне пристал со своими шуринами!
«И слова-то какие противные, – подумал я, – «жена», «шурин»! Бывают же такие слова!»
– А потому я к тебе пристал, – сказал дядя, – что и на этот случай в узбекском языке есть два слова, а не одно. Старший брат жены зовётся по-узбекски «кайн-ага», а младший – «кайн-ини». Два – ноль в мою пользу! Признаёшь?
– Признаю!
– То-то! Теперь отвечай: какой язык самый великий?
– Не знаю, – сказал я.
– Молодец! – воскликнул дядя. – За этот ответ я ставлю тебе «отлично»! Если человек чего-нибудь не знает и говорит, что не знает, надо ему ставить «отлично», потому что это самый точный ответ! Всегда так отвечай!
– Ладно, – пробурчал я.
– И запомни: все языки велики, и каждый язык велик по-своему! Даже язык твоей хитрой форели… Советую тебе, между прочим, изучить несколько языков, чтобы стать образованным человеком. Тогда бы ты мог судить как специалист…
В это время подошёл Порфирий. В руках у него был букет морошки.
– Чтой-то вы раскричались? – спросил он.
– Немного поспорили о языке, – сказал дядя.
– И кто выспорил?
– Дядя выспорил, – сказал я.
– Тогда получай букет, победитель! – сказал Порфирий и отдал дяде морошку.
– Просто я хотел разъяснить ему одну важную мысль, – примирительно сказал дядя.
– Можно, я пойду ловить? – спросил я. – Там осталась моя форель.
– Иди, иди, – сказал дядя. – Иди и докажи, что она твоя.
Я пошёл и опять взобрался на камень. Я опять забросил свою мушку в голубую прозрачную воду. Яма здесь была очень глубокой – метра два в глубину, – и вода в ней была совершенно прозрачной, видны были разноцветные камешки и чистый жёлтый крупный песок на дне, но форели нигде не было видно. Наверное, она спряталась где-нибудь под камнем, в углублении – там, в воде под камнем, были углубления, потому что камень был огромным, и вода уже давно подмывала его, уже много тысяч лет, и под камнем образовались маленькие пещеры, в которых прятались хитрые форели, наблюдая оттуда за мошкарой, которая падала в воду. Тогда форели выскакивали и хватали её и опять уходили назад как ни в чём не бывало. Я сам несколько раз нырял с этого камня и осматривал под водой пещеры (меня дядя научил смотреть под водой широко раскрытыми глазами), а потом, вынырнув, я грелся, загорая, на камне, потому что вода была очень холодной – больше четырёх минут я не мог в ней выдержать. На камне же удобно было загорать, он был тёплый, широкий и плоский, как тахта, – настоящая круглая каменная тахта, последний писк моды! Сейчас я стоял на самом краю этой тахты, забрасывал свою мушку в кипящую воду и, проводя ею вдоль камня, всё время думал о языке.
Как интересно объяснил мне дядя о языке!
Значит, другие языки тоже богаты! Интересно, какой язык у форели? И у Чанга. У Чанга тоже есть свой, собачий язык, хотя он многое понимает по-русски. И по-немецки он тоже понимает, его дядя научил. Правда, Чанг не отвечает, но это неважно: главное – что он всё понимает! Дядя сказал, что, когда он разговаривает с собакой, ему ответов не нужно – в этом вся прелесть разговора! А я только по-русски понимаю, этого, конечно, мало. Научиться бы говорить по-форельему! Я бы узнал разные речные тайны! «О форелий язык! – воскликнул я. – О великий, могучий, правдивый и свободный форелий язык! О великий, могучий…» И тут вдруг из воды выскочила форель и схватила мою мушку. Это была весёлая форель, она так дёрнула удочку, что та изогнулась колесом.
Я взмахнул удочкой, выкинул форель на берег и упал на неё животом…