Текст книги "Последняя жатва"
Автор книги: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
10
Утром разразился громкий плач.
Петр Васильевич, поднявшись еще на заре, – так приятно было встать при далеких и близких петушиных криках, вперекрест летевших над деревней, выйти из душных стен на вольный воздух, – выгнал корову в проходившее по улице стадо, полюбовался на багровое солнце, поднявшееся над ровной чертой степного горизонта, походил по двору, отмечая про себя, какие надо сделать приборки, починки, потом взялся за лопату – почистить в коровьем сарайчике.
Люба одевалась в доме перед зеркалом, собираясь отвести ребят в детский садик, а оттуда идти на работу. Шкрабая лопатой, Петр Васильевич услыхал, как сначала заголосил Андрюшка – низким, толстым басом, какой прорезывался у него, когда он плакал от сильного огорчения. Тут же к нему присоединился звонкий, тягучий голосишко Павлика. Они ревели дружно, согласно, от какой-то одной обиды, все больше и больше расходясь.
Петр Васильевич не мог слышать, как плачут внуки. Все в нем начинало страдать. Он оставил лопату, вошел в дом.
– Что тут у вас?
Мальчишки сидели за столом. В руках – кружки, надгрызанные бублики. Люба по утрам поила их молоком: чтоб не бегали с пустыми животами, пока их накормят в саду завтраком. Лица ребят блестят от слез.
– Забастовка. Не хотят в садик идти, – сказала Люба.
– Как так, почему?
– Сама виновата, – усмехнулась, отрываясь от зеркала, Люба. – Спрашивают – ты на работу? На работу. А дедушка – тоже на работу? Нет, говорю, дедушка дома останется. Тогда они сразу оба: и мы с дедушкой, не хотим в садик! Я им объясняю: дедушке сейчас не до вас, ему отдохнуть надо, полежать, а не с вами возиться. Ну, как видишь, слезы… Соскучились.
Пока Люба рассказывала, Андрюшка и Павлик примолкли, выжидая, как повернется теперь их судьба, реветь ли им дальше с новой силой или же исполнится по их желанию.
– Конечно, пускай со мной побудут, – оказал Петр Васильевич, тронутый, что внуки по нему скучали. Он подмигнул им с улыбкой: ладно, не голосите, уговорим мать!
– Для них и обеда никакого нет, не готовила я.
– К обеду я их в садик отведу. Мое время тоже только до обеда. На машинном дворе собрание назначено, Илья Иванович вчера говорил, надо пойти, послушать, чего там. А за полдня мы с ними вот как наиграемся! – снова подмигнул Петр Васильевич повеселевшим внукам. – Дедушка, чай, тоже соскучился!
– Ты только смотри, пожалуйста, если работу какую будут предлагать – не соглашайся. Тебе же еще окрепнуть после больницы надо. Как тебе врачи при выписке сказали?
– А я и не собираюсь пока, – заверил Петр Васильевич. – Просто пойду, послушаю. Ребят повидаю. Так оставляешь пацанов?
– Тогда ешьте быстрей, все до капли, чтоб до обеда хватило! – скомандовала Люба мальчишкам.
Те, с невысохшими слезинками на щеках, уткнулись в кружки и стали наперегонки, шумно тянуть молоко, в полной послушности, – чтоб мать не переменила свое согласие.
– Пить захотят – только кипяченую давай, из кувшина, – показала Люба отцу. – Сырую ни в коем случае, сейчас дизентерия ходит… На улицу пойдете – кепочки им обязательно надень, не забудь, а то солнце им враз головы напечет… Я сегодня опять с книгами поеду, но к обеду вернусь. Подожди меня до часу, не отводи. Если не опоздаю – я их сама отведу…
– Дедушка, а тебя больше в больницу не возьмут? – по-серьезному, озабоченно стал выпытывать Андрюшка, когда Люба ушла и мальчишки остались с Петром Васильевичем.
– А ты не хочешь?
– Очень ты долго! Мы тебя ждали, ждали, прямо дождаться не могли. А тебе там укол делали?
– Много раз.
– И мне в садике делали. От кори. А Павлик ревел.
– И ничего я не ревел, – оказал Павлик сумрачно. – Я совсем от другого ревел. У меня Вовка подъемный кран отнял…
Оба мальчика походили на Любу: личики нежным овалом, чистые, смугловато-бледные, пушистые темные ресницы, карие глаза, тонкие выгнутые бровки. За этим сходствам Петру Васильевичу виделись и другие черты – Таины. В иные моменты что-то проступало так живо, так явственно, что Петр Васильевич даже вздрагивал внутренне от этого чуда: сколько уже нет бабушки Таи, Анастасии Максимовны, зарыли ее в глубокую яму на сельском погосте, но не вся она умерла, не все унесла в эту яму смерть, власти ее все же не хватило: вдруг промелькнут Таины глаза в глазах ее внуков, тихая, всегда как бы немного робковатая ее улыбка в их беззаботном детском веселье, смехе, далеким отзвуком, то послышится ее голос в тоненьких ребячьих голосах… Может быть, начинал думать Петр Васильевич с глухим, скрытым волнением, и от него что-то перепало внукам, свои черты разглядеть нелегко, даже в Любе они ему не видны, – и так же вот, как от Таи, эта его часть, этот его отсвет останется в этом мире и будет жить, когда и его отнесут туда, где лежит бабушка Тая… Нет, все же это не полный конец человеку, если есть дети, внуки. Будут когда-нибудь и у них дети, а у тех – свои, и пока так будет повторяться – и тебе не будет конца, потому что все это – тоже ты, незримо, но твоя кровь, твоя плоть…
Андрюшка получился светленький, глаза широко распахнутые, безгрешно-ясные, одно безграничное доверие в них ко всему. В последний год, однако, как перевалило Андрюшке на пятый, все внешние перемены в нем стали сбиваться куда-то в Володькину сторону, пока еще слегка, не слишком заметно. Но все же уже не ошибешься, кто отец. Обнаруживать это Петру Васильевичу было огорчительно. А ну как если Андрюшка, а там и Павлик и характерами пойдут в отца? Вот это будет уже совсем горько, просто беда… Пока они растут не возле отца и нет перед ними его ежедневного примера, может, и минует их такое превращение. Из Любы понемногу и верно переливается в них хорошее, укрепляется в них, прорастает добрыми всходами. Но если Володька заслонит им Любу, станет для них главным авторитетом, и, как все мальчишки возле отца, они начнут ему подражать, впитывать его черты, привычки… Все малыши ведь одинаковы: каждое слово взрослого, жест, поступок сейчас же откликаются в них, как эхо. Хорошо, что Люба понимает все сама. Даже лучше и глубже Петра Васильевича, дальше его видит последствия. Вмешиваться Петр Васильевич не станет никогда, то, что сказал он Володьке, для него железно, он бы не выразил Любе своего горя ни словом, ни полсловом, но у него в молчаливом, беззвучном страдании разбилось бы сердце, если бы ей не хватило стойкости перед Володькой, если бы она сдалась его домоганиям. Когда-то он думал: родительское дело, родительский долг, страх и переживания за детей – только до совершеннолетия. Поднимутся дети, сравняется им восемнадцать и – летите, как птицы из гнезда, а душа его станет легка и свободна, очищена от забот и беспокойства о них… Нет, нескончаем родительский жребий, и не скажешь, когда он трудней: тогда ли, когда дети еще малы, проказят, болеют, приносят ссадины и шишки и приходится утирать им слезы, утешать в их недолгих обидах, или же когда они сами уже отцы и матери, и твоя родительская любовь и забота уже малы и бессильны, чтобы внести добро и успокоение в их жизнь, поправить их беды…
Присутствие в доме ребят меняло утренние планы Петра Васильевича. С хлорофосом при них возиться нельзя. Нужные починки во дворе тоже лучше отложить. Ребята ради дедушки остались, значит, надо отдаться в их полное распоряжение, устроить для них такое, чтоб были они довольны.
– Ну, команда, чем займемся, какие на этот счет будут соображения? – вроде бы деловито, по-серьезному спросил Петр Васильевич, не меньше внуков про себя радуясь, что их не увели в сад, впереди много времени и они вдоволь сумеют натешиться друг другом.
– А давайте… давайте… – вдохновенно предложил Андрюшка. Глаза его даже засветились изнутри. Но сказать ему было нечего, он еще только придумывал. – Давайте жуков в картошке собирать! Будем класть их в пузырьки. Мы так в садике на огородном участке собирали. Кто больше. А потом Татьяна Ванна развела костер и всех их сожгла. Они так трещали! Это вредные жуки, их не жалко.
– Пустое дело, – сказал Петр Васильевич. – С жуками не так воевать надо. В пузырьки их всех не засунешь. Пузырьков не хватит.
– А как?
– Как? Это, брат, сейчас и взрослые не знают…. – усмехнулся Петр Васильевич.
– Дедушка, покатай нас на тракторе, ты обещал, – сказал Павлик. Он выбрался из-за стола, влез на гладкий клеенчатый диван и прыгал на пружинном сиденье, не держась ни за что руками. Это было одно из любимых его занятий. Как только он научился стоять на ножках, он тут же научился и прыгать и мог предаваться этому хоть целый час подряд, пока его не останавливали или пока он сам не выбивался из сил.
– Неужели обещал? – Петр Васильевич напрягся, припоминая. Верно, сказал как-то мельком, а вишь – не забылось…
– Нет у меня сейчас трактора, – развел руками Петр Васильевич. – Моим трактором дядя Митроша сейчас командует. Покатаю вас потом. Давайте лучше сходим, поглядим, какую плотину на нашем логу строят.
– А мы видели, – сказал Андрюшка. – Нас Татьяна Ванна водила.
– Так то когда, давно небось. А сейчас плотина знаешь уже какая? Она ведь каждый день растет.
Петр Васильевич стал расписывать ребятам, что плотина уже выше дерева возле их дома, даже выше колхозной водонапорной башни. Его самого тянуло туда. Каждый раз, как приезжала в больницу Люба или навещал кто-нибудь из деревенских, он не забывал спросить, насколько подвинулось у строителей дело. Пока еще не взялся в полную силу зной – можно сходить и вернуться, не так уж и далеко. Самочувствие у Петра Васильевича сегодня было получше, чем вчера, настроение – бодрей, уже от одного того, что не больничным дышал он воздухом и не больничные стены были вокруг, а опять – родной его дом. А дом родной – это ведь, как известно, целебней всяких лекарств…
– Ну как, идем в поход?
– Тогда я шашку возьму! – срываясь с места, крикнул Андрюшка.
– На что она тебе?
– А если на нас кто нападет!
– Кто же на нас нападет? – засмеялся Петр Васильевич. – Шарики и Тузики все нас знают. Разве что коза какая-нибудь отвязалась. Так мы ее хворостиной!
– Шашкой лучше! – убежденно заявил Андрюшка, бросаясь плашмя на живот и заползая под кровать, где находился его и Павлика домашний арсенал: ружья, пистолеты, автоматы и даже солдатская каска – пластмассовая, со звездой.
Петр Васильевич надел мальчишкам на головенки полотняные картузики, закрыл дом на ключ. Через огород вышли к старой груше, возле нее повернули налево и пошли вдоль лога.
Под ногами хрустел войлок сухой, короткой, добела иссушенной травы. По левую руку, чередуясь, лежали огороды, наклонно сбегая к логу от протянувшихся длинным порядком деревенских изб. Зелень на них везде была одинаковой: пожухлой, серой от пыли. Только лопухи и репейники на межах и по канаве вдоль огородной земли чувствовали себя преотлично, сушь и зной были им явно на здоровье: вымахали все богатырями, малиновые их бутоны в колючих иглах горели ярко, с каким-то даже наглым, бессовестным торжеством. Андрюшка, бежавший впереди, беспощадно сек их своей шашкой, но репейники только вздрагивали, детская шашка была бессильна перерубить их древесно-жесткие стволы и отростки.
Павлик топал ножками в рыжих сандаликах рядом с Петром Васильевичем. А тому приходилось укорачивать свои шаги, нарочно их замедлять, чтобы Павлик успевал, не торопился. И как-то чудно, неловко было Петру Васильевичу, что он гуляет вот так с ребятишками – праздно, без дела, в виду всей деревни. За всю жизнь еще не было у него такого случая, чтобы среди трудового дня оказался он ничем не занятым, стал бы тратить время ради своего лишь интереса и развлечения.
Полевые дали, открывшиеся за селом, были уже лиловато-мутны, несмотря на ранний час, – их уже кутало мглистое марево, слегка дрожавшее в струении горячего воздуха, которым дышала совсем не остывшая за ночь степь.
Глубокая яма лога здесь, в степи, была совершенно пуста и гола, ни черноватой сухой грязи на дне, напоминающей об иссякших родниках, ни скудных, все еще пробивающихся на этой грязи гривок болотной травы, – как под самой деревней. Ни кустика, ни деревца на скатах. Только змеились по ним вверх-вниз узкие желто-серые тропинки, протоптанные в пастьбе скотом.
Сколько помнил Петр Васильевич, всегда края и скаты лога были такими – голыми, сухими и никчемными, без всякой пользы для людей, для деревни. Но хранилась память, даже не от дедов, а от прадедов или того дальше, что когда-то в старину вдоль всей лощины росли дубы, зеленели густые рощи. Сейчас и пенька уже не найти от тех деревьев. По лощине тогда текла настоящая река, не та чахлая, умирающая, больше похожая на ручей, которую захватил Петр Васильевич в своем детстве, а многоводная, чистая, во всю ширину нынешнего сухого лога. Была она многоводной не только сама по себе, такой еще ее делали стоявшие на ней во многих местах мельничные запруды. Подле мельничек река разливалась глубокими заводями, о которых тоже хранили старики предания: водилась в них в изобилии крупная рыба, аршинные щуки, что, случалось, живьем глотали плавающих уток. Незаметно сошли леса, уступая место пашням, не знали тогда, не догадывались, какую беду всему краю нес рубивший их топор, стало меньше воды, остались без дела, ветшали, пропадали одна за одной мельницы; без них оказались в забросе и запруды, некому и не для чего стало их чинить, содержать в порядке. Тоже одну за одной рушили их, омывали бурные весенние паводковые воды… Последние плотины разламывали сами местные крестьяне, те, которых сильней всего захватил буйный соблазн легкой поживы, ради рыбы, водившейся в заводях. Вода ушла, рыбу похватали и скоро пожалели о содеянном. Мимолетной, минутной оказалась добыча, а убыток – долгим, непоправимым, всеобщим. И с тех пор, тоже всю память Петра Васильевича, у бобылевских крестьян жила стойкая заветная мечта, без конца повторявшаяся в разговорах: эх, запруду бы, хоть какой, хоть самый малый водоем!.. Не потому только, что житейская, хозяйская нужда, – с прудом жизнь краше! Там, где в деревнях и селах они есть, там жители ими горды, отличают себя этим своим богатством перед соседями, а у безводных к ним открытая зависть, признание их преимущественного положения, удачливой доли…
И вот, значит, все-таки дождалась Бобылевка исполнения своей мечты!
С каким-то новым любопытством оглядывал Петр Васильевич знакомые ему каждой своей складкой, каждой морщинкой крутые и отлогие скаты степного лога и, равняясь, наверное, в этом с Андрюшкой, видел их уже берегами, отороченными зеленой щетиной камышей.
Павлику дорога была далековата. Он уже приустал, все чаще спотыкался на неровностях, но упрямо семенил сандаликами, отказываясь, чтобы Петр Васильевич взял его на руки.
Вдали слитно, мощно рокотали тракторные моторы.
Ложбина виляла, поворачивая из стороны в сторону, и вот с одним из поворотов показалась плотина из рыже-красной глины. Солнце светило прямо в нее, глина ярко горела, – точно полотнище плаката, протянутого поперек лога.
Плотину насыпали с одного и другого бока ложбины, двумя клиньями, навстречу друг другу; стена ее почти сомкнулась, только в середине остался неширокий проем с еще не законченным донным водосливом. На дне лога, возле плотины, лежали заготовленные для него железные трубы метрового диаметра, бетонные плиты с торчащими из них по краям жилами стальной арматуры; в проеме плотины чернел зубастой пастью своего ковша экскаватор, вздымалась стрела подъемного крана.
А наверху, на гребне, оглушительно треща моторами, в пелене синеватого дыма тяжело, неуклюже ворочались, ползали бульдозеры, толкая своими широкими ножами бугры глины, сдвигая их на самые края плотины, раскатывая, уминая гусеницами. На правом и левом берегах лога, изрытых, искорябанных, также краснеющих обнаженной глиной, урчали моторами, скрежетали гусеницами, грохали тяжким железом своих ножей другие бульдозеры, срезая грунт, нагребая его высокими кучами и двигая их к плотике.
Петр Васильевич совсем засмущался своей праздности, показалось неловко, стыдно без всякого дела подходить к работающим людям, торчать перед ними ротозеем. И он не пошел дальше, остановился от плотины в сотне шагов. И отсюда было все хорошо видно.
Прищурившись, он вгляделся в бульдозеристов. Машинами управляли незнакомые ему парни, но, видать, умелые мастера. Действовали они даже лихо – дух перехватывало, как накренялись бульдозеры на гребне плотины, как близко подползали они к краям, круто клонились вниз. Казалось, им осталось только кувыркнуться и полететь кубарем с десятисаженной высоты. Но в последний момент, взревывая моторами, окутываясь выхлопным дымом, они благополучно отползали назад, чтобы через минуту, толкая новую кучу глины, оказаться снова на самом краю в таком же критическом и как будто уже безнадежном наклоне. Гарь солярки щипала ноздри; казалось, лица Петра Васильевича даже касается жар стальных, отполированных до блеска бульдозерных ножей, нагретых в беспрерывном трении о грунт, до предела раскаленных моторов.
На Павлика плотина и грызущие землю бульдозеры не произвели впечатления, ему интересней были кузнечики, что один за другим, а то и по три сразу выскакивали у него из-под ног. Он бегал за ними, стараясь накрыть ладошкой, и каждый раз промахивался.
Андрюшка же пристально смотрел вместе с Петром Васильевичем и засыпал его вопросами: почему одни только тракторы и совсем нет людей? Откуда в лощину нальется столько воды? А можно будет плавать в пруду на лодке? «Дедушка, – допытывался он, – а ты сделаешь мне лодку? А как мы ее назовем?»
Петр Васильевич отвечал Андрюшке, но машинально, не очень вдумываясь в свои слова. А сам смотрел, не отрываясь, на черные от копоти и грязи тракторы, на их неторопливую, упорную возню среди куч нарытой земли. Давно же он не слышал их трудолюбивого лязга и грохота! Вот Люба над ним смеется, ей этого не понять, наверно, и не всякий это поймет, тоже посчитает его за ненормального, но когда вся жизнь, как у него, прошла на тракторе и столько был с ними разлучен, что даже поглядеть на этих чумазых работяг – и то это праздник для сердца!..
11
Колхозный машинный двор только назывался двором, на самом же деле никакого двора не было. На неогороженном пространстве плотно убитой, голой земли стояло, протянувшись, кирпичное, неоштукатуренное здание мастерской и было разбросано еще с полдесятка строений – склады, сторожка ночного караульщика. Машины, вытянувшись рядами, находились на своих площадках: отдельно комбайны, отдельно не нужные сейчас в работе колесные и гусеничные тракторы, прицепные орудия – плуги, сеялки, дисковые бороны, лущильники. В некоторой обособленности от общей территории, как бы объявляя этим нерядовое свое назначение, возвышался сборный деревянный дом под шиферной крышей; одну его половину занимали кабинет главного инженера Ильи Ивановича и диспетчерская с рацией, другую – большая, не слишком опрятного вида комната с шаткими стульями вдоль стен, бильярдом, шахматами и шашками на длинном фанерном столе, плакатами на стенах, призывающими механизаторов соблюдать технику безопасности и противопожарные меры. Комната эта называлась клубом, зимой и в ненастную погоду в ней собирались на планерки и всякие совещания. Уговаривались не курить, но терпения скоро не хватало, уже через полчаса дым выедал глаза, приходилось настежь распахивать окна и двери. Летом, в тепло, собрания проходили под открытым небом. Выносили те же клубные стулья, кому не хватало – садились на что придется: на деревянные чурки, кирпичи, порожние ящики, а то и просто на землю.
Памятен Петру Васильевичу этот колхозный машинный двор! Сейчас он оборудован, как надо, есть электричество, водопровод, душевые кабины, газосварочные аппараты, сжатый воздух в баллонах – для подкачки шин, продувки радиаторов. А той, далекой уже, зимой, когда привели из МТС старенькие тракторы, ставшие колхозной собственностью, тут ничего тогда не было, только одна вот эта голая, заснеженная земля. Даже какого-нибудь укрытия для трактористов – чтоб забежать погреться, хлебнуть глоток-другой кипятку. И первый ремонт колхозной техники трактористы делали просто на снегу, под открытым небом. А каково работать с металлом в мороз, на ледяном ветру, – это может понять только тот, кто сам это испытал, у кого до мяса срывало кожу от нечаянного прикосновения голой руки к железу, кто стыл до костей, лежа на тонком брезенте под трактором, чтобы снять масляной поддон, отвернуть болты и гайки, крепящие мотор к раме, кто через каждые полчаса совался в костер, протягивая в него бесчувственные руки, чтоб вернуть им движение, чтоб на очередные полчаса они получили силу держать гаечный ключ, молоток, зубило. Если бы Петру Васильевичу предложили припомнить, когда всего тяжелей пришлось ему в жизни, в труде, так, что и сейчас прохватывает дрожь при одном только воспоминании, при мысли – повторить, пережить такое снова, он назвал бы этот двадцатилетней давности ремонт на снегу. И, как нарочно, зима выдалась лютая, трескучая, без ростепелей; солнце если и сверкало, то холодное, морозное; казалось, от него только жестче холод, пронзительней пробирается он под одежды. Приходил председатель Василий Федорович, только что, в эту же зиму, заступивший на председательский пост, смотрел, ничего не говоря, – что мог он сказать в ободрение? Приходил, чтоб просто измерзнуть вместе с трактористами, – так, должно быть, его душе было легче… Распорядился давать в обед на человека по сто граммов спирта – зимнюю солдатскую фронтовую норму. Крыли его потом в райкоме за этот спирт, – дескать, нашел метод поддержки! А то они, трактористы, сами мало пьют! Петр Васильевич и не думал тогда, что дотянет он до конца, со дня на день ждал – свалится с жестокой простудой, воспалением легких, – как свалились Федор Данковцев, Мирон Козломякин, еще человек пять… Один Митроша не унывал, – ему, побывавшему в трудбатальоне, теперь все было вроде семечек. Приходил утром веселый, даже какой-то радостный, крепко, в долгий запас, разогретый домашней самогонкой. Скаля желтоватые зубы, выдавал какую-нибудь новую байку. Работая, тоже балагурил, все пугал Алешку Данковцева, Федорова брата, молодого паренька, первогодка в механизаторах, разными страшными историями, что будто бы видел сам, своими глазами. Например, как при запуске необкатанного двигателя на ХТЗ заводная рукоять, случается, бьет в обратную, и однажды так вот у одного раззявы-тракториста напрочь вырвало из плеча руку. Алешка делал вид, что не верит, не такой он простак, чтоб так дешево его «купить», но когда наступал момент провернуть коленвал рукояткой, сделать двигателю пробный пуск – его почему-то никогда не оказывалось на месте, и крутить рукоять доставалось кому-нибудь другому…
И какою же победою показались трактористам обычные их ремонтные дела, когда после двух месяцев мученической возни на зимнем холоде все тракторы снова были на ходу, в надежном здоровье, готовыми и пахать, и сеять!
Петр Васильевич зашел на машинный двор с того его края, где без особого порядка, а так, как пришлось их оставить в рабочей спешке, стояли разного рода машины, механизмы, орудия, приведенные для быстрых, срочных починок с бригадных производственных участков. Отдельно, своей группой, дожидались ремонта гусеничные ДТ, одинаково серо-черные от пыли и мазута, с налипшими на гусеницы и катки комьями земли и глины. Еще издали Петр Васильевич безошибочно узнавал, чья машина, кто ее хозяин. Он не видел эти тракторы с самой весны, и ему было интересно оглядеть их, по новому их виду, по присохшей к ним грязи, свежим царапинам и вмятинам на кабинах и ходовых частях угадывая, на каких полях и работах трудились они это время и получили свои увечья. Он даже замедлил возле тракторов шаг, а его пытливое, сочувственное внимание к ним было совсем сродни тому, как всматриваются после долгой разлуки в лица друзей и близких, стараясь угадать по переменам в их облике, по новым морщинам и сединам, как они жили и работали, легко или тяжело им досталось и насколько стали они старей, сколько убавилось их сил и здоровья. Колхозные тракторы… Тяжела их безостановочная, почти без передышек, работа и горька в конце жизни их судьба… Отслужившие, износившиеся, идут они в распыл, в разборку, снимают с них то немногое, что еще годно, а остальное попадает в лом, на переплавку, и ни следа, ни памяти не остается от них. А надо бы, наверное, их чтить, – как ветеранов беспримерного труда, наравне с самыми заслуженными колхозниками, оставлять их в деревнях навечно, в память об их верной службе, ставить на почетные пьедесталы и писать на металлических досках, сколько переворочено этими трудягами земли, какие трактористы водили их по полям, в паре с ними кормили хлебом народ… Один такой памятник Петр Васильевич видел на Украине, когда однажды ездил туда в гости в один из тамошних колхозов для обмена опытом. В той деревне возле правления вознесен на кирпичной тумбе колесный «Универсал» с длинной тонкой трубой, торчащей в небо. Нынешняя сельская молодежь, да что обычная молодежь, сейчас даже молодые механизаторы не знают, что был когда-то такой трактор, они уже и не сохранились нигде. А украинские колхозники не выбросили последнюю такую машину, сберегли – в память о годах коллективизации, о начале новой эры в жизни крестьянства…
Среди комбайнов Петр Васильевич отыскал глазами и свой СК. Жатка отделена, разобрана, части ее лежат на земле, на кусках старого брезента, тут же расстелено полотно планчатого транспортера. Значит, Митроша уже занялся ремонтом, налаживает машину.
Петр Васильевич не удержался, обошел комбайн кругом. Ему бы тоже уже на пьедестал, этому трудяге, самому старому из всех колхозных комбайнов. На вид он еще ничего, посторонний человек даже не догадается, что он так стар, что столько поработали его механизмы, но Петр Васильевич-то знает, сколько раз чинились все его узлы и сочленения, и жатка, и молотилка, и копнитель, и сердце всей этой умной машины, приводящее ее в движение и работу, – дизельный мотор. Железные поручни на штурвальном мостике вытерты добела – его и Митрошиными руками, ступени узкой железной лесенки, ведущей на мостик, тоже истерты – подошвами его и Митрошиных сапог… На всех выступах, во всех тазах и углублениях корпуса – плотно слежавшаяся, сероватая хлебная пыль и мелкая желтая, поблескивающая, как чешуйки слюды, полова. Комбайн простоял с конца прошлой уборки, мочили его осенние дожди, сыпало на него снегом, обдували ветры, а все еще пахнет он ржаным полем, как будто только что оттуда, сухой шуршащей соломой, сладковатым духом спелого зерна…
В широком проеме открытых ворот мастерской стояли и курили двое – Антон Федотыч Тербунцов, токарь, и кузнец Кирюша Костин. Немой Кирюша, длинный, худой, в прожженном фартуке, первым увидел Петра Васильевича, замычал, задергался радостно всем телом, и одной, и другой рукой показывая Антону Федотычу, кто к ним идет.
Почему-то считается, что немые – злые, недобрые, в отплату, что ли, людям за свое несчастье, а Кирюша был опровержением этому поверью: он всех любил, ко всем был радостно-доброжелателен, не жалея, любому мог отдать все, что у него ни попроси – и табак, и припасенный на завтрак хлеб, и одежду с себя. Добрей и отзывчивей его не было в Бобылевке, и многие люди этим пользовались – зазывали Кирюшу починить, поправить что-нибудь у них в хозяйстве: петли, запоры, крышу, печь; после работы он обязательно бежал куда-нибудь, где его ждали, возился там охотно, услужливо, часами, никогда не беря никакой платы. Накормят борщом иль окрошкой, поднесут стаканчик – и ладно!
Тербунцов Антон Федотыч был не местный и вообще не деревенский человек, из настоящих заводских рабочих. Лет пятнадцать назад, когда колхоз создавал мастерскую, каким-то ветром его занесло в Бобылевку, может, Василий Федорович его сманил, потому что нужен был настоящий токарь. Тербунцову и его жене дали домишко с огородом, по колхозной цене отпускали ему из кладовой продукты – мясо, масло, муку, крупу, он и прижился, и теперь люди даже уже забыли, что он со стороны, не свой. Маленького роста, тихий, спокойный, ко всем вежливый, он был искусным токарем, не спеша точил на своем станке все, что нужно. Даже удивительно было, что работа его отличается такой точностью, станок у него был старый, ДИП-300, списанный заводом за изношенностью, еще довоенный. А в войну на нем снаряды растачивали, в две смены по двенадцати часов, миллион штук, а может быть, и больше выточил этот станок снарядов, да еще потом сколько работал…
Серые глаза Тербунцова улыбчиво засветились. Лицо у него было бледное, и весь он выглядел болезненным, нездоровым; может быть, потому и уехал из города – ближе к деревенскому молоку, свежему воздуху. Но, тем не менее, он никогда не хворал, ни одного рабочего дня не пропустил с того времени, как стал за станок в колхозной мастерской. Всегда на месте, всегда без спешки занятый каким-нибудь очередным изделием, безотказно готовый вникнуть в любую беду механизаторов, выполнить для них на своем стареньком станке любой сложности работу…
Кирюшу и Тербунцова роднило то, что ни тот, ни другой не имел склонности к выпивке, не страдал этим грехом. А вот это – намаяв руки, покурить на просторе, вне прокопченных стен мастерской – было их любимым удовольствием.
Немой выбежал к Петру Васильевичу навстречу, схватил его за руки, затряс, радостно мыча, изгибаясь всем телом, вскидывая толовой. Это была его речь, кое-кто умел его понимать сразу и без труда. Тербунцов, например, и слушал, и разговаривал с ним свободно. Петр Васильевич тоже понял – Кирюша говорил, что он заждался Петра Васильевича, что болеть ему никак нельзя, они погодки, вот он, Кирюша, не болеет, все у него здоровое, он хлопал себя по груди, животу, сгибал руки, показывая мускулы, – и Петру Васильевичу ни к чему, рано еще, они еще должны пожить, поработать. Потом он стал показывать в сторону комбайна, гудеть, изображая вентилятор, раздувающий угли в кузнечном горне, махать рукой, как бы что-то отковывая, – Кирюша что-то мастерил для комбайна Петра Васильевича и хотел сообщить ему об этом.
Тербунцов тихо улыбался, глядя на них, сияя светлыми глазами. Он был неречистый человек, не умел словами выражать свои добрые чувства к людям. Но слова были и не нужны, Петр Васильевич так почувствовал все, что было в Тербунцове, его ласку, и привет, и радость, что он снова здесь, на машинном дворе, вместе с ними.
Обращаясь к Тербунцову, немой жестами, мимикой, оглаживая свое лицо ладонями, а потом и грудь, все тело, показывал, как похудел Петр Васильевич, качал сожалеюще головой и что-то энергично мычал – какие-то свои советы, как быстрее поправить Петру Васильевичу здоровье.