Текст книги "Последняя жатва"
Автор книги: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)
27
Машина, если ее по-настоящему чувствовать и понимать, – как человек. За ночь она отдыхает, набирается сил, утром, в бодром свете встающего солнца, и она бодра, полна новой энергии, нетерпеливой охоты к работе. Но день зноен, труден и для человека, и для машины, мотор накален, в радиаторе, забитом половой, клокочет вода, и приходит час, где-то на перевале дня, в самой высокой точке зноя, когда и комбайну, и человеку нужна передышка, когда явственно чувствуется, видится прямо глазами, что и машина тоже утомлена, надо ей постоять, остыть, успокоить свое натруженное сердце – окутанный жаром, душной вонью солярки мотор.
В такой вот час, когда солнце палит отвесно, и опять оно будто бы не шар, а широко, расплавленно залило над головой небесный купол, а руки и тело одеревенели, непослушны, слух просит тишины, желудок, тоже зная свое время, свой час, ноет от голода, – Петр Васильевич остановил комбайн у жиденькой зелени лесополосы, чтоб было где укрыться в тень, устало спустился по лесенке на землю, выбил о колено фуражку, обмахнул ею с себя густо налипшую соломенную труху. Два других «Эс-ка», работавших на этом же поле, тоже повернули к тому месту, где остановился Петр Васильевич. Отдыхают и обедают комбайнеры всегда в куче, Не только удобней для поварихи, но еще охота и пообщаться, покурить вместе, обсудить свои рабочие дела. А если останется пяток минут, то и «потравить» анекдоты, – это тоже отдых, разрядка голове и телу.
– А что, Василии, недоглядел бы ты – поуродовали б жатку! – заговорил Митроша, тоже отряхиваясь от соломы. Он говорил про то, как час назад едва не наехали на борону в хлебе. Кто-то ее бросил, забыл еще во время сева или боронования озими. Благо, хлеб не густой, Петр Васильевич увидел ее перед жаткой, успел затормозить. А не успел бы, наехали – искрошился бы нож, затрещало бы мотовило, на клочья и щепки изодрался бы транспортер. Такие случаи бывали – и не однажды, когда каким-нибудь разгильдяем потерянная борона, заросшая густым хлебом, или плужное колесо, или еще какая-нибудь железяка попадались комбайну на пути. Не дай бог таких находок!
Подъехал Мирон Козломякин со своим напарником – сыном школьного учителя, девятиклассником. Парнишка напросился добровольно. Ему говорили, что работа мужская, взрослая, и теперь он стойко держал экзамен на мужчину. Мирон Козломякин, постоянно имевший хмурый вид, был еще более хмур: с утра, при начале работы, у него отказало сцепление. Дали знать на участок «Сельхозтехники», оттуда – на центральную усадьбу, приехала автопередвижная мастерская, оцепление наладили, но Мирон почти не работал первую половину дня и досадовал: пропало столько времени, ругал мастеров-наладчиков, что долго возились. Ворчание его было привычным, к нему даже никто не прислушивался, Мирон всегда бывал недоволен чужой работой, не доверял ей: перепробует потом каждую гайку, каждый болт, перепроверит до мелочи и, если даже все в полной норме, найдет, над чем поворчать…
А у Федора, наоборот, настроение радостное. От сына, Борьки, накануне пришло письмо. Не щедр он на такие подарки родителям, случается, по месяцу и больше – ни строчки, и потому, когда от сына приходят весть, для Федора это долгий праздник. К тому же и письмо не совсем обычное. Федор захватил его с собой и не удержался, прочитал вслух друзьям, когда раненько утром сошлись они у своих агрегатов на машинном дворе. Начинал Борис послание родителям, как всегда: «Здравствуйте, папа и мама, шлю вам свой горячий солдатский привет и наилучшие пожелания в вашей жизни, сообщаю, что служба идет нормально, без всяких чрезвычайных происшествий…». Но дальше Борис писал уже по-другому, вполне своими словами, интересовался, каков получился урожай, сетовал, что приедет домой поздно, когда с полей, верно, уберут все подчистую, и ему уже не поработать с отцом на комбайне. А ему это даже во сне видится, – так уже соскучился он по деревне, по сельскому труду. Товарищи по роте тянут после демобилизации на БАМ, – стройка века, романтика, героизм, почти что одна молодежь там, деньги платят – нигде больше таких не заработаешь, и на дальнейшее широкие перспективы. А Борису – хоть бы на денек очутиться в Бобылевке, дохнуть полями, новым хлебом… Раньше Борис так не писал, о будущих своих планах умалчивал, просто, видать, не составил их еще для себя, и вот в этих-то строках и была для Федора главная радость от письма сына, то самое, чем хотелось ему поделиться с друзьями. И Петр Васильевич, и Митроша, и Мирон Козломякин вполне разделили чувства Федора. Конечно, это каждому родителю праздник, любой из них тоже бы вот так радовался и гордился перед людьми, что вернется скоро из армии сын, чтобы жить и работать рядом с отцом, не сманили его другие края, не изменил он земле, что его вырастила и вскормила…
Петр Васильевич, по привычке обойдя комбайн, заглянув во все беспокоившие его места, отошел к преждевременно пожелтевшим от суши узколистным кленам. Он устал, но вместе с тем чувствовал, что уже втянулся в работу, от нее уже не так ломит плечи, как первые дни, и он, должно быть, выдержит всю уборочную, наравне со всеми, не сдаст. А первую неделю его частенько терзала горькая неуверенность, что, видно, не осилить ему до конца, переоценил он все же себя, свои силы. Но нет, он еще годится, он еще в строю, не весь еще вышел порох. И в этом году будут есть люди его хлеб, его пироги и пышки…
Поле, которое он убирал с товарищами, наполовину уже пустое, в копнах соломы, наполовину с еще стоящим хлебом, тоже было знакомо Петру Васильевичу до каждой рытвинки. Но давненько, с позапрошлой жатвы, не случалось ему сюда заезжать, в этот край колхозных земель, и он с интересом и любопытством оглядывал равнину, желтые покатые увалы вдали. Поля, их вид – в постоянной перемене, каждое новое лето они уже другие, их надо заново узнавать, заново осваиваться в знакомых местах. Петр Васильевич вспомнил, что неподалеку в овражке есть родничок, совсем крохотный, неприметный, даже мало кому известный. Когда-то в молодые годы Петр Васильевич случайно открыл его, и с тех пор каждое лето он поил Петра Васильевича чистой ключевой водой. Она была не только вкусна, вместе с нею что-то свежее, крепкое вливалось в тело, точно вода была не простой, обычной, а той самой сказочной, животворной, что даже убитого воина поднимает на ноги, опять делает молодцем и красавцем.
Петра Васильевича потянуло к роднику, лишь только он вообразил себе его холодную струю, блестящую в глубине узкого глинистого разреза. Не из одной жажды, явственно ожившего в нем ощущения воды, дарящей бодрость и здоровье, – ему захотелось с родником встречи, свидания совсем так, как тянет к близкому, старому другу после долгой разлуки.
Комбайнеры закуривали. Митроша приволок в лесопосадку охапку соломы с поля, растянулся на ней: руки под голову, ноги в пыльных сапогах врозь.
– Куда ты? – окликнул он Петра Васильевича. – Вон уже обед везут.
– Я поспею… – отозвался Петр Васильевич.
Он пошел вдоль лесной полосы, приглядываясь, где удобней перейти на другую сторону.
Там простиралась такая же песочно-желтая от созревших хлебов, лишь чуть холмистая вдали равнина. Здесь кончались земли колхоза, и не только колхоза – района, области. Та холмистая даль, дрожащая в мареве, была уже Тамбовщина, про которую местному человеку всегда кажется, что там уже и люди чуть другие, и коровы, и собаки по-своему лают, и в деревнях тамошних живут чем-то чуть-чуть непохоже, как в здешних, воронежских. Даже ветер, что дует оттуда, с той стороны, зимой – обжигающе-студеный, летом – шумный, влажный, пахнущий лесами и речными луговинами, бобылевские и другие здешние жители отличают особо, называют его «тамбовец».
Петр Васильевич прошел по меже через хлеба, последние хлеба колхоза. Здесь они всегда удавались почему-то лучше, и сейчас тоже стояли высокие, по пояс и выше. Открылась непаханая, густо забурьяненная, в осоте и репейниках земля, воронежская и тамбовская граница. Петр Васильевич осмотрелся, ища знакомый ему распадочек. Он без примет, ни кустика, ни деревца возле, и каждый раз искать его приходится так, будто он нарочно прячется от людей.
Вот пологая низинка. Вот нависающий над нею крутой бережок. А вот и узкий овражек, как трещина, расколовший этот бережок.
Но где же родник? На дне только влажно, мокрая черная земля, глина, щетинка зеленой травы – и нет той блестящей струи, обегающей из одной выемки в другую, точно из ладони в ладонь.
Петр Васильевич наклонился над овражком. Вот как – и родничок изнурила злая засуха, долгий, погибельный для всего живого, зной.
Он сошел на дно овражка, стал раскапывать руслице родничка. Пальцы сразу провалились в жидкую грязь.
Он стал отчерпывать ее ладонями и почувствовал живой холод воды, быстро, под его пальцами, наполняющей выкопанную им ямку. Родничок не пропал, не иссяк намертво, – слабо, но он пробивался из тела земли, кружа в ямке белесую пену, соринки, оборванные корешки трав.
Петр Васильевич подождал, пока вода очистится, посветлеет, проглянет в ямке дно. Он осторожно опустил в стекловидную влагу чистые ладони, поднял их ковшом. В ладонях была та же, что и всегда, вода, льдисто-холодная, пресновато-душистая, со вкусом талого снега.
Петр Васильевич выпил полную пригоршню, омыл лицо, грудь под расстегнутой рубашкой, намочил голову. Посидел над родником, глядя, как играют маленькие бурунчики на его дне, как блестит в его зеркальце голубое небо, опрокинутое над степью.
Живи, родничок! Пусть прилетают к тебе птицы, осторожно крадется днем и ночью всякая четвероногая тварь. Всем ты нужен. Одним ты радость, отрада, другим – сама жизнь, спасение… Пусть и люди помнят тебя сердцем, как помнил всю жизнь Петр Васильевич, приходят к тебе напиться твоей снеговой, сбереженной в подземных кладовых воды, посидеть рядом, послушать степную тишину, отдохнуть душой и, может быть, чему-то у тебя поучиться, порадоваться твоей пользе, тихому, незаметному, бескорыстному добру, что есть от тебя в мире…
28
Володька не устраивал перерывов в жаркие часы. Начавши с первыми лучами солнца, он, ни на минуту не приостанавливаясь, не снимая с руля каменно-твердых, в синей татуировке рук, жал весь день напролет, до той поры, когда уже разливалась вечерняя заря, тускнели земные краски и оставалось только светлых полчаса, чтобы вернуться на машинный двор. Его обеденная передышка длилась не больше десяти минут; тут же, у комбайна, не сводя его с поля, они с помощником наспех выхлебывали по миске супа, проглатывали куски мяса, и, еще дожевывая, вытерев руки о комбинезон, Володька уже снова поднимался в кабину.
В герметичной, из прозрачного плексигласа кабине два вентилятора непрерывно дули на него сверху сильными струями свежего воздуха. Толстая плексигласовая дверь на резиновой прокладке наглухо отгораживала его от накаленного дизеля, от его неумолчного грохота, выхлопных газов. Под сиденьем Володька поставил ящик с минеральной водой. Когда пересыхали губы и горло, он, не отрывая глаз от бегущих навстречу жатке колосьев, на ощупь вытягивал из квадратного гнезда бутылку, срывал об торчащий из ящика гвоздь металлическую пробку, жадно заглатывал шипучую воду, а пустую бутылку совал обратно.
Зато помощнику его доставалось, как грешнику в аду. Места в кабине для него не было, четырнадцать часов он пекся на горячем железе комбайна, возле мотора, щеткой счищая налипавшую на радиатор полову; при каждой выгрузке вымолоченной соломы ему надо было соскакивать на землю и бежать сзади комбайна, помогая полностью опорожниться копнителю, а затем в облаке удушливой пыли догонять комбайн, вскакивать на ходу на лесенку. С головы до ног он был мокр от обильного пота, серо-желт от пыли и половы. Но он не роптал, не просил передышки. Володька не стал брать себе помощником кого-либо из деревенских, зная, что с таким ему будет труднее поладить, выбрал из городских, каким-то верным чутьем определив, что этот скромный парень безропотно примет его начальствование, подчинится всем его условиям и приказам и выдержит, перетерпит достающийся ему труд. Чтоб больше было у него охоты и терпения, Володька ему сказал:
– Легкого не жди. Зато со мной заработаешь. Может, и зубами придется скрипеть, но поедешь домой веселый.
«Колос» просто удивлял.
Володька гнал его на самой большой скорости, мотовило вертелось так, что не углядеть лопастей, подрезанная пшеница, мелькая колосьями, пружинно, кучей вспухала на середине жатки; казалось – комбайну не проглотить такое обилие соломенной массы, у старых «Эс-ка» уже давно бы разлетелись вдребезги, на щепу, молотильные барабаны, сейчас и «Колос» подавится непременно, захлебнется соломой. Но комбайн без затруднений заглатывал ее в свое нутро, урчливо рокоча молотилкой, и по всей его работе, спокойному гудению чувствовалось – будь хлеб гуще, тяжелей в пять, в десять раз, и тогда бы ему было нипочем, он так же легко, без натуги, заглатывал бы его в себя, наполняя бункеры таким чисто вымолоченным, отвеянным зерном, что с ним больше ничего и не надо делать: сейчас же от комбайна – и на элеватор…
В первый же день жатвы Володька показал прикрепленным к нему шоферам, что работать с ним надо только серьезно, на всю катушку, другого он не потерпит. Ему пришлось стать с полными бункерами и простоять минут пятнадцать в ожидании «газона». Наконец без особой спешки подъехал «газон», остановился под выгрузным шнеком. Володька сбежал вниз, ноздри у него были белые, рванул дверцу кабины, рывком выдернул из нее шофера. Это был тот самый Митька Лопушонков, которого прогнали из старого его звена. Никто его не захотел к себе брать, все наотрез отказывались, а Володька согласился, взял, сказав при этом с усмешкой:
– У меня он не забалуется… Я его враз воспитаю. На всю жизнь.
Володька сграбастал Митыку своими дюжими лапищами, поднял, как котенка, в воздух, грохнул затылком о борт автомашины.
– Ты, курва, где полчаса засыхал?! – заорал Володька с бешеными, вылезшими из орбит глазами в самое лицо перепуганного Митьки. – Я с зерном стою, время теряю, а ты задницу себе чешешь? Тебе, сука, покойников на кладбище возить! Расшибу, гад, в лепешку, мордой об радиатор разотру! Еще раз с зерном из-за тебя, гада, стану – изувечу, стерва, одни сопли останутся!..
Володька затряс малого так, что голова его заколотилась о борт. Потом он швырнул его от себя. Полузадушенный, помертвелый от дикого Володькиного бешенства Митька Лопушонков плюхнулся и покатился по земле и не сразу поднялся. А когда встал, это был уже совсем другой Митька Лопушонков. Такого он уже больше не повторял. Поняли и другие шофера: с Володькой не шути, запросто можно понюхать его железных кулаков. С тока, назад, «газоны» летели опрометью, вздымая пыль; по одной этой скачке было видно, что машины мчатся к Володьке. Он еще только добирал доверху бункер, а очередной грузовик как прицепленный уже прыгал рядом с комбайном по кочковатостям поля, готовно подставив под шнек выстеленный брезентом кузов…
Вечером первого же дня Володька самолично проверил па току в весовой книге записи, сколько поступило от него хлеба, подсчитал итог, дождался, пока завтоком, неторопливый старик в очках, составил таблицу выработки всех комбайнеров. Как должное, без видимой радости, Володька принял ту разницу, что получилась между ним и другими. Терпеливо просидел в конторке еще полчаса, пока Капустин писал на фанерке красной тушью: «Флаг поднят в честь механизатора Гудошникова Владимира Гавриловича, намолотившего…»
Завтоком взял молоток, гвозди и стал прибивать фанерку к деревянному щиту рядом с мачтой, на которой уже висел новый, из алого штапеля, флаг. Володька отобрал у него молоток и стал забивать гвозди сам – густо и основательно, загибая их с другой стороны щита.
– Чтой-то ты так дюже стараешься… Как навечно! – усмехнулся завтаком.
– А так оно и есть. Других фамилий писать не придется, – сказал Володька.
29
С началом жатвы Василий Федорович спит только по пяти часов в сутки, глаза у него западают, их обволакивает смуглая тень. Каждый его день начинается и заканчивается звонками из районного штаба уборки: что, как, сколько? Сколько гектаров скошено, сколько центнеров на току, сколько засыпано семян? И уже все настойчивей, нажимистей напоминания: хватит стараться только о себе, о своих семенах и кормах, пора вывозить зерно на государственные хлебоприемные пункты, думать о районном плане…
В колхозе – бесконечная череда всякого рода представителей; каждый по своей линии, со своими интересами, вопросами. Нанесла очередной визит Варвара Кузьминична Батищева. Ее и в этот раз и встретили, и проводили хорошо: опять ей в жертву на весь день был отдан парторг Михаил Константинович Капустин, опять дипломатично и искусно сумел он устроить так, что Варвара Кузьминична уехала с приятным убеждением, что ее пребывание было не напрасным, она оказала колхозу нужную ему помощь и ее искренние старания благотворно скажутся на его делах.
Машины ломаются, как ломались они каждую уборку; без этого, видно, не обойтись. Василий Федорович уже устал по нескольку раз на день воевать с «Сельхозтехникой», ссориться по телефону из-за промедления с техпомощью, из-за небрежности мастеров. Он завел себе школьную тетрадку в линейку, записывает факты. Будет в райкоме заседание бюро, тогда он ее там раскроет, сквитается с «Сельхозтехникой» за все…
Что такое его деятельность – если побыть с ним рядом, проследить за каждым его шагом, каждым словом в течение дня, что представляют хлопоты, загружающие его с утра до вечера, заботы, волнения, заставляющие его подчас сильно нервничать, выходить из себя, устраивать трепку людям, украдкой глотать сердечные таблетки? Каждый его день, каждый его час – это тысячи всяких мелочей, наступающих со всех сторон, рвущих его на части, требующих быстрого, иногда – молниеносного решения, его командного, председательского слова. И частенько мелочи эти таковы, такую представляют собой загвоздку, что, верно, встал бы в тупик и сам министр сельского хозяйства. И все вместе, в целом, эти мелочи, малости, быстротечные моменты, стремительные решения и команды – с заглядом вперед, иной раз и на дальний, пятилетний срок, – это и есть руководство хозяйством, трудом сотен занятых в нем рабочих рук…
И все-таки, как ни шероховат каждый колхозный день и час, как ни много сучков и задоринок и подчас очень неласковы звучащие «сверху» голоса, как ни тяжел осадок, что остается у Василия Федоровича на дне души от каждого дня, – внутренне он уже спокойней, уверенней, тверже, чем до начала уборочных работ. Примерно такое же происходит с полководцем, который начал битву, что долго близилась, назревала, грозила ему, и который, пусть не все гладко, не все по планам и расчетам, то там, то здесь промахи и ошибки, упущения и ненужные потери, уже, однако, со своего высокого командного места видит, чувствует, предугадывает, что сражение проиграно не будет, усилия не напрасны, тяжело, напряженно, на пределе сил, но солдаты добывают победу, она будет вырвана у противника.
Как такого старого полководца, умудренного опытом, внутренним своим оком видящего, куда клонится чаша весов, что скрывают в себе пыль и дым, вставшие над полем сражения, Василия Федоровича тоже уже исподволь греет изнутри радость, что прожитый год и труд не впустую. Несмотря на страхи, неуверенность до самого последнего дня, самые мрачные прогнозы и расчеты, хлеб все-таки есть, он уже почти в закромах, колхоз и его руководители не оплошали. Не такой, конечно, хлеб, каким он мог быть, перепади, скажем, хотя бы один хороший дождик в конце июня, начале июля, в пору налива, но все же и не так уж худо, совсем не так уж худо… А тот «большой хлеб», что в мечтах и планах, что видится Василию Федоровичу на полях Бобылевки, – он по-прежнему впереди, и битва за него продлится снова – на будущий год. И будет, будет в конце концов на полях колхоза этот «большой хлеб», вырвут его у земли хлеборобские руки, заставят ее, покоренную и послушную, всегда отдавать его только таким…
Вечерами Василий Федорович на машинном дворе. Днем тихий, пустой и безлюдный, в вечерние часы машинный двор – самое живое, самое шумное, самое интересное место колхоза. С полей возвращаются люди и техника, привозят с собой все новости, все события и происшествия долгого трудового дня. Смех, разговоры, споры, жалобы, ругань, – намолчавшись в поле, за работой, механизаторы за весь день отводят здесь душу. Вползают комбайны – еще в зное калившего их солнца, с пучками соломы на жатках, на ободьях колес, на деревянных планках мотовила. В неторопливом, усталом движении этих неуклюжих великанов есть что-то похожее на возвращение танков из боя: каждый со своей новой боевой доблестью и победами, и каждый – в новых царапинах и ранах. На войне Василий Федорович был комиссаром танкового батальона, и ему не отделаться от такого сравнения, всякий раз оно само собой приходит ему на ум.
Пятый, шестой, десятый комбайн… Въезжают вереницею – звеньями, как раскреплены, как работали…
Вот звено Петра Васильевича Махоткина. Мирон Козломякин, Федор Данковцев, сам Петр Васильевич – замыкающим. На бункере у него уже три звездочки белой краской. Три тысячи центнеров. Опять один из лучших, в передовиках…
Серый, весь словно бы выжатый, в мелком соломенном мусоре, с косой прядью мокрых волос, прилипших ко лбу, поблескивая белками глаз, Петр Васильевич, поставив на место комбайн, подходит к председателю. Короткое, без слов, рукопожатие, – как встречаются просто два рабочих, соратника по труду.
Василий Федорович из поданных ему сводок уже знает, сколько сегодня скосило звено Петра Васильевича, сколько он сам лично, сколько центнеров хлеба принял от него сегодня колхозный ток.
– А старичок-то твой – все-таки неплох! – кивает Василий Федорович на комбайн Махоткина. – Тянет, да еще как!
– Это он пока что, поначалу… – устало усмехается Петр Васильевич. – А к концу – рассыпется!
– Пускай рассыпается, не жалко, – спокойно говорит Василий Федорович. – К той уборочной еще один «Колос» получим, будешь на «Колосе»…
– Один раз мне его уже сулили… – без обиды, без зла, без подковырки говорит Петр Васильевич.
– А теперь – председательское слово! Ты мне веришь?
Петр Васильевич закуривает с председателем, прощается за руку, идет со двора – ужинать, спать.
Когда он отходит, Василий Федорович оборачивается и смотрит ему вслед. Смотрит долго, прищуренными глазами.
«Колос»-то в колхоз придет. И слово Василия Федоровича – крепкое. Только уже не будет тогда Петра Васильевича… Кто-нибудь другой поведет на поля и этот новый «Колос»…