Текст книги "Последняя жатва"
Автор книги: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Володька отогнал некстати накатившие воспоминания, некстати поднявшееся в нем чувство: было да сплыло все это, не к чему бередить себя старым…
– Я знаю, чего ты зашел. Ну, так говори, чего ж! – негромко, как бы не только наперед все уже зная, но и заранее, приготовленно, принимая Володькины грубости, проговорила, не оборачиваясь, Люба.
– Скажу! – без торопливости, с уверенностью в себе, в своем праве на то, что он собирается бросить Любе в лицо, подтвердил Володька. На губах его вновь появилась улыбка – насмешливая, колкая.
Он выдержал паузу, тоже для яда, и затем, стараясь, чтоб вышло для Любы побольней, проговорил:
– Ну и чего ты добилась? Только шуму подняла на весь район. А что вышло? Не Володька, оказывается, плох, а тебе нотацию прочитали. А Володька, выходит, совсем не плох. Слыхала, чего Батищева-то про меня говорила? И все так говорят. Послушай по деревне. А ты просто психованная, – вот о тебе какое мнение…
– Как про меня говорят – меня это нисколько не волнует, – перебила Люба, продолжая гладить. – Пусть говорят. На всех не угодишь. Со стороны – что видно, хоть и говорится – видней… Суд все равно будет, и на разводе я настою.
– Ишь, какая прыткая! Настою! Суворов в Юбке. А я тебе развода не дам! – торжествуя над Любой, отрубил Володька. – Такие дела только по общему согласию решаются. А моего согласия нет и не будет. И все за меня. Сама Батищева за меня, это ты видала. Значит, и развода не будет!
– Зачем тебе это, для чего? – Люба, остановив руку с утюгом, укоризненно, с болью в глазах, посмотрела долгим взглядом на Володьку.
Володька выдержал взгляд, усмехаясь, прямо глядя в Любины глаза.
– А может, я тебя обратно люблю! Никого вот себе в жены больше не хочу, только тебя!
– Кураж это все твой, один кураж. Фокусы! – огорченно сказала Люба. – Забавляешься только!
– Кураж или что – это в суде разбирать не будут. Суду важно другое. Ты семью ломаешь, а наш советский суд всегда за семью.
Люба, не отвечая, водила утюгом – все по одному месту. Потом она поставила его стоймя, вынула из розетки вилку. С минуту она еще занималась бельем, что-то расправляла, перекладывала, но дело не слушалось ее рук, она прекратила бесполезную и бесцельную, механическую свою возню, села на диване напротив Володьки, сжала на секунду голову ладонями – виски, щеки, оторвала руки, хрустнула пальцами, сплетая их перед собой в комок.
– Слушай, ну давай хоть раз поговорим, как люди… – посмотрела она на Володьку упрашивающими глазами. – Не так вот, как сейчас – с обидами, враждой, чтоб поддеть, оцарапать. А спокойно, разумно, как должны разговаривать люди. Никто не застрахован от семейных бед. Но человек должен оставаться человеком, что бы ни случилась. Не опускаться мелко, не терять здравого смысла. Иначе на что же тогда рассудок, воля, зачем человеку дана речь…
Она снова хрустнула пальцами, тиская, сжимая их.
– Это что ж ты хотишь сказать – что я и на человека не похож? – задиристо начал Володька, про себя даже обрадованный, что за Любины слова удобно ухватиться, а дальше уже само пойдет, покатится, понесется и все остальное, что еще тогда, при Батищевой, накипало в нем против Любы и хотелось ей наговорить. – Значит, выходит, так, – повышая на каждом слове тон и громкость своего голоса и взвинчивая, разогревая себя этим, заговорил он, как гвозди вбивая в Любу эти свои слова, – ты, выходит, человек, а я, выходит, нет? Кто ж я тогда, обезьяна, что ль? Уж называй, не стесняйся. Договаривай!
– Ну, вот, тебе бы только вывернуть… Ну, подожди, послушай… – как-то совсем незащищенно перед тем, что раскручивал в себе Володька, попросила Люба. – Ну, подержи себя в руках! Давай не для ссоры, не для упреков, их уже много было, хватит, давай по-доброму подумаем, как нам быть. Решают же люди такие дела разумно, без лишних обид, терзаний. Для чего их добавлять, какой смысл, какая нужда? Почему и нам не расстаться мирно, без глупых взаимных обвинений, попреков? Ведь если в них пуститься, все припоминать, каждое лыко в строку, – конца им не будет… Зачем, к чему это твое самолюбивое упрямство, в нем тоже ведь никакого смысла, просто от гордыни, от позы: нет, я над ней еще покомандую, я ей еще раздокажу, будет меня помнить! Пойми, несовместимы наши характеры, и насильно их не скрепишь. Да, горько, но что же делать, плохо, значит, видели мы вперед, не понимали, что делаем ошибку… Но теперь это ясно. И мне, и тебе. И самое разумное поступить без ненужного мстительства. Ведь это упрямство твое – не для обиды тебе говорю, просто хочу назвать точно, – это же твоя месть мне, и только. За то, что это я пошла на разрыв, мой это шаг, мое желание. За то, что тебя «бросают», а не ты… Ну, откинь ты это свое мстительное чувство, это же не по-мужски даже… Я знаю, тебе еще и наговорили разного вздора, но можешь мне поверить, вот честное слово, я ведь ничего от тебя не хочу и никогда не потребую, никаких денег на детей, про это можешь не волноваться. Вся моя просьба – только одно: давай оформим наш развод, и все…
– А я вот как раз этого не желаю, – с упрямой, настойчивой силой подчеркнуто сказал Володька.
– Но почему, почему, что за резон тебе? Не понимаю. Объясни.
– Чего объяснять? Не желаю. Вот и все объяснение.
– Какое же это объяснение? – Волнуясь, Люба опять прикоснулась ладонями к вискам; должно быть, их ломило от напряжения, и она пыталась успокоить боль. – Если бы вот так зависело от меня, клянусь, я бы тебя ни минуты, ни секунды не неволила… Может, у тебя еще надежды какие-то… Насчет любви ты бросил, – это пустые слова, играешь ты ими только. Неужели ты вправду рассчитываешь, – пытливо, с недоумением взглянула она на Володьку, – что так вот, насильно, не считаясь с чувствами, можно чего-то достичь, сладить, скрепить? Ведь тогда это уже не семья, а рабство, плен, средневековье какое-то…
Она продолжала говорить, то – прямо Володьке, то – как бы размышляя вслух; тесно сжатые ее пальцы белели на сгибах, это была ее привычка – нервно мучить свои руки, когда она волновалась, говорила то, что было ей непросто, трудно сказать. Володька слушал, но как-то все отдаляясь от смысла, а затем и от звука ее слов. Его захватывало, забирало опять появившееся в нем чувство, что, как бы ни горячилась, сколько бы ни доказывала Люба, что ничего уже между ними не осталось, – все-таки не кончилась, существует его власть над нею, Люба все еще принадлежит ему, даже вот такая – отстраненная, все про себя уже с ним разорвавшая, полная непримиримой враждебности к нему, негодования…
Рукава ее штапельного халатика сдвинулись, обнажив худенькие запястья с голубизною жилочек, голые руки виделись в глубине широких рукавов почти до локтей; смуглые, в загаре, колени ее тоже были открыты Володьке, выступали из-под края халата. Они притягивали Володькин взгляд. Он совсем отключился от разговора, перестал слышать Любу – у него точно наступила какая-то глухота. В груди его стало душно, тесно… Он рывком вскинулся с табуретки и грузно опустился рядом с Любой на диван. Пружины громко заскрипели, продавливаясь до самого конца. Володька молча сдавил своими широкими, намозоленными, твердыми как камень ладонями тонкие Любины запястья. Она, осекшись, остановленная на полуслове его броском к ней, взглянула в его мелкие, суженные глаза, поняла, что у него за этим взглядом, что он предвещает, – ей было хорошо знакомо такое внезапное, решительное начало. Она отдернулась от Володьки, потянула к себе руки. Но он не отпустил.
– Ты что, сбесился? – сказала она, расширяя глаза, с испугом, возмущением, пытаясь встать с дивана, подняться на ноги. – Пусти! – дернула она свои руки изо всех сил.
Володька усмехнулся этим ее попыткам: против него она была слаба, бессильна, как ребенок: ни рук вырвать она не могла, ни даже отодвинуться от него, подняться с дивана; он держал ее без всякого напряжения, почти не затрачивая усилий.
– Пустые слова, говоришь?.. Ах ты, кошечка царапучая…
Володька резко обхватил Любу одной рукой за спину, сдавил так, что хрупнули ее ребра, притиснул к себе. Она задохнулась. Ухмылка играла на Володькиных губах. Он близко, не спеша приблизил свое лицо к ее лицу, жарко, с шумом дыша. В глазах его читалось: ну, что ты со мной сделаешь, хочу вот – и буду тебя целовать. И вообще все, что захочу…
Люба, перепуганная, с лицом, искаженным брезгливостью, гневом, выворачивала свою голову так, этак, дергалась из Володькиных рук.
– Ты сумасшедший! Ты же просто насильник! Ты…
Левой рукой Володька нащупал поясок ее халатика, дернул, поясок разорвался. Рванул борта халатика, обрывая пуговицы. Они со стуком посыпались на пол. Опрокидывая Любу, он бросил ее на скрипящий пружинами диван. Отдаленно, как будто бы даже не в его мозгу, на миг лишь мелькнуло – дверь не заперта, кто войдет, заглянет в дом, и вот они, прямо против двери…
21
Федор Данковцев наконец-то собрался покрыть веранду шифером. Он пристроил ее к дому пять лет назад, шифера тогда не достал, покрыл старым железом, но его надолго не хватило: крыша во многих местах текла, и латки уже не помогали.
Босой, в драных штанах, в голубой трикотажной майке на белом теле, – в буром загаре были только его голова, шея да кисти рук, так что издали казалось, будто Федор в перчатках, – он возился наверху, на досках решетника, укладывал шиферные листы, сверлил их дрелью, приколачивал гвоздями. Жена его Марья Матвеевна, повязавшись фартуком, стирала во дворе, в корыте, и, когда было надо, отряхнув руки от воды и мыльной пены, по зову мужа подавала ему с земли очередные шиферные листы.
Федор Данковцев выпросил себе у Ильи Ивановича этот день, чтоб поработать на своем дворе. Комбайн его налажен, прошел проверку на готовность, товарищам он тоже помог, – самый раз сейчас заняться крышей. А то как пойдет уборка да следом вспашка зяби, озимый сев, от работы уже не оторваться, и опять останется веранда на зиму с худой кровлей. Не дело это. Так и вся веранда пропадет.
– Гляди, Алешка! – сказала Марья, застывая над корытом, с руками, опущенными в пенную воду.
Серединой улицы, широко, весело шагая, к дому приближался Алексей, младший брат Федора, – с туго набитым рюкзаком за спиною. От духоты и полуденной жарищи лицо его было распаренным, красным, в поту. С ним рядом шагал незнакомый парень, ростом пониже и возрастом помоложе, с усиками, в рабочей куртке и тоже с вещевым мешком за спиной.
– А говорили, они только послезавтра приедут…
Марья принялась поспешно вытирать о нестираное белье руки.
Федор, вглядевшись, тоже оставил молоток, гвозди, стал слезать по приставленной лестнице на землю.
Про то, что из города приедут на уборку заводские рабочие, было известно давно. Они и в прошлом году приезжали, и в позапрошлом. Федор с Марьей знали, что в это лето рабочие будут с Алешкиного завода и Алешка приедет тоже. Сам напросился. Механизаторские навыки он еще не позабыл, потрудиться на свежем воздухе – это тот же курорт, – так объяснил он свое желание брату и Василию Федоровичу. После города поработать в поле, конечно, приятно. Но верней всего – Алешке просто хочется подкалымить. За посланными на уборку завод сохраняет бо́льшую часть месячного заработка, да еще колхоз будет платить от выработки, со всеми надбавками и премиальными, как своим людям. В прошлые годы заводские работали помощниками комбайнеров, и заработки вышли у них неплохие. А Алексею Василий Федорович обещал дать комбайн. Есть один без хозяина. Его уже совсем было бросили, стали потихоньку растаскивать, а потом председатель передумал, приказал это дело прекратить, комбайн наладить. Все-таки лишняя машина. Не помешает. Мало ли что случится на уборке. Бывает, вдруг – авария за аварией… Если слово свое Василий Федорович сдержит, то Алексей огребет очень даже приличные деньги. Вполне хватит на новый мебельный гарнитур. Алешкина жена мечтает сменить обстановку, поставить в квартире румынскую мебель. Все знакомые уже обзавелись, и она не хочет отставать.
Федор вышел навстречу брату за калитку. Виделись они не так уж давно. На майские праздники Алексей с женой приезжал в Бобылевку, гуляли два дня. Недели полторы назад Алексей еще раз появлялся в деревне: представитель заводского профкома приезжал договориться с колхозным правлением насчет посылки рабочих, а Алексей – с ним заодно, еще раз заручиться обещанием Василия Федоровича. Но все равно братья обнялись, поцеловались, похлопали друг друга по спинам и плечам, радуясь встрече. Алексей когда-то, до отъезда из деревни, был хлипкий шкетенок. Но про это уже все забыли. Теперь он головой возвышался над Федором. Но Федор все же был крепче, тяжелей. А Алексей – жидковат. Длинный просто, с длинной шеей, острым кадыком. Волосы свои он подвивал, они лежали надо лбом волнисто и были чем-то смазаны, закреплены – не рассыпались, даже ветер их не тревожил.
– Сериков Станислав, – протянул Федору руку коренастый, с усиками. – Или просто Стас.
– Знакомься, – сказал Алексей брату. – Из нашего цеха. Мой кореш.
– Чегой-то вы вперед времени?
– Ребята так схотели. Говорят, что ж это мы, с дороги – и тут же в работу? Надо оглядеться. Помочь, может, надо. Когда косить собираетесь?
– Да еще дня через три, а то и четыре. Сыровато еще зерно.
– Такое пекло – и сыровато?
– Не подошло.
– Ну, значит, отдохнем. Газеты сейчас пишут: уборочная техника в полной боевой готовности, мастера уборки ждут только сигнала для выезда в поле…
– Когда оно бывало, чтоб в полной боевой… – усмехнулся Федор. – Дай еще месяц сроку, и все равно б нашлось, чего подкрутить, чего приварить… Комиссия, конечно, приняла. Да комиссия – что! Вот в поле выедем, тогда и будет проверка, какая у нас готовность. Делов вам найдется, конечно. Помараете руки.
– А что тот «Эс-ка», который мне Василь Федорыч сулил?
– Подлатали. До поля доедет. А чтоб работал – самому его глядеть надо…
Федор снял с плеча брата рюкзак, пропустил Алексея и его приятеля в калитку, а уже за ними вошел и сам.
– Копаешься? – кивнул Алексей на развороченную крышу веранды. Оглядел сброшенное на землю железо, листы шифера, сложенные вблизи дома стопой. – Хватает же тебе работки, скучать не приходится!..
– Да поправляю… Надо, – ответил Федор как-то даже смущенно, точно дело его ничего другого не заслуживало, как только такой насмешливости. Он был старше Алексея на семь лет. Когда-то учил его водить трактор, слесарить, но с тех пор, как Алексей прочно закрепился в городе, роли их в отношении друг к другу переменились: не Федор, а Алексей держал себя как старший. А Федор, вообще-то скромный характером, не гордый и не самолюбивый, стушевывался перед ним и даже как-то робел. Приезжая в Бобылевку, Алексей ко всему деревенскому относился подчеркнуто свысока, с пренебрежением. Высмеивал колхозную расхлябанность, плохую дисциплину. Федор не спорил, внутренне признавая за ним право на все. В городах, на производстве, конечно, по-другому, что говорить, – несравнимо. Алексей – мастер, не колхозный самоучка, прошел производственно-техническое училище, имеет на руках диплом. В городе у него двухкомнатная квартира со всеми удобствами, цветной телевизор, три костюма, моторная лодка на реке, «казанка», с двадцатисильным движком. По воскресеньям Алексей уезжает с женой, дочкой и приятелями вверх по реке, в лесные места; купаются, удят рыбу. Отдыхают. Держит прицел на «Жигули». А он, Федор, как был двадцать лет назад, так в том же виде и остался, никуда не продвинувшись, на том же месте, ничего за эти годы особенно не приобрел, ни из обстановки, ни из вещей. Ни разу даже на курорт не ездил. Только вот дом с Марьей выстроили, взамен родительской хаты. Алексей прав, верно это – вечный он труженик, как заводной: все в работе, в работе. А ее вокруг столько – не переделать. Если и выпадет в колхозе свободный промежуток, так дома полно дел, давно уже скопились, ждут его рук. Собственная усадьба, хозяйство, – известно, что это такое. Плен, неволя. Каждый день поросячий хлевушек чисть, воды из колодца наноси; дом еще полностью не кончен, там доделать надо, здесь; печка зимой дымила, враг ее расшиби, непременно надо разобрать дымоходы, поглядеть, что там; забор подгнил, рухнуть собирается, тоже зовет – добывай материалы, строгай, пили, прилаживай… Весной вздумалось яблоньки возле дома посадить, из госпитомника сорта, пять рублей каждый саженец. А жара их губит, поливать надо, каждый день – ведра три под корень; жалко, если пропадут; не в деньгах дело, сорта хорошие, редкие, второй раз достанешь ли…
– Как добирались? – спросила Марья. За то короткое время, что мужчины провели возле калитки, она успела налить полный рукомойник, висевший на заборе, вынести из дома чистое полотенце.
– На заводском автобусе.
– Много вас?
– Десять человек. Там они, у правления. По квартирам разводят. Может, еще пару-тройку ребят сюда возьмем? Дом у вас просторный, места хватит.
– Нет уж, никого сюда больше не тащи! – отрезала Марья, не заботясь, что ее слова могут обидеть Алексеева приятеля. – Дом просторный, а готовить на такую ораву?
– Обед нам в поле дадут, а завтрак, ужин – много ли труда? Какая разница, на двоих, на пятерых? А нам бы в куче веселей.
– Разница! Ты сам-то готовил когда? Попробуй, а потом уж говори… Ишь, добрый какой – на чужой-то труд!
Марья, в отличие от Федора, с Алексеем не церемонилась, выкладывала все напрямки, без дипломатии. Характер у нее был резковатый, «неудобный», как признавала сама Марья.
Гости помылись. Молчаливый Сериков, ничего больше пока не сказавший, кроме своей фамилии, держался, однако, без стеснения, свободно. Так, бывало, вели себя солдаты в войну. Только зашел в дом, на короткий постой, и через пять минут он уже как давний, тутошний житель: знает, где топор лежит, каким ведром из колодца воду брать, как хозяйку зовут, как кошку, корову кличут… Раздевшись до пояса, Сериков, шумно фыркая, выплескал на себя весь рукомойник, затем достал из рюкзака безопасную бритву, приладил на заборе зеркальце и тщательно подправил свои усики. Еще добрый десяток минут смотрелся он в зеркальце, поворачиваясь к нему одной стороной лица, другой, срезая бритвой где волосок, где просто скобля уже по бритому месту.
Обеда Марья еще не готовила – гостей в этот день не ждали и не обеденное было еще время. Поэтому Алексей с приятелем, внеся в дом свои рюкзаки, выпили только по кружке молока с хлебом, а затем скинули рубахи и часа два помогали Федору крыть веранду. Помощь их пришлась очень кстати. Федор рассчитывал провозиться весь день, а в шесть рук в быстром и дружном темпе они в два часа покончили дело полностью.
Федор был доволен. До вечера еще далеко, день долог, он успеет вычистить погреб: там оставалось немного старой картошки, сейчас она превратилась в гниль. А к вечеру, на закате, когда спадет жара, поработает с Марьей на огороде, прополет грядки. А то все она одна на нем спину ломает. Марья ведь тоже не двужильная: каждое утро в шестом часу уходит на птицеферму. Это сегодня она отпросилась – из-за Федора: одному ему было бы несподручно.
Стол Марья накрыла на веранде. Постелила целлофановую пленку в розовых цветочках, поставила эмалированные миски, нарезала хлеб.
На первое она сварила борщ.
– Без мяса небось живете? – садясь за стол, сказал Алексей в своей снисходительной, насмешливой манере.
– Так откуда ж оно? – сердито сказала Марья, ставя на стол большую кастрюлю, помешивая в ней половником. – В магазине не бывает, в колхозе надо выписывать. А Федор мой разве пойдет просить? Ты ведь знаешь, какой он. На нем ездить будут, он и не пикнет, а чтоб о себе постараться – на это у него смелости нет, рта не раскроет…
– Ну, чего ты говоришь! – спокойно возразил Федор. – Несешь, что в голову взойдет. Не в этом же дело. Брали ведь все время. Просто нет его сейчас в колхозе, не режут. Уборки ждут. Шофера приедут, комбайнеры ростовские, городские вот прибыли. Всех надо обеспечить питанием в поле. Правление и решило: сейчас малость попридержим, чтоб потом иметь вволю. Будет мясо, еще надоест.
Алексей мигнул Станиславу, тот метнулся к рюкзакам, принес и выложил на стол круг краковской колбасы, четверть головки сыру, копченую рыбу в промасленной бумаге, консервные коробки с хеком и камчатской скумбрией. И заключил все это бутылкою «Экстры», небрежно бухнув ее на середину стола.
Федор, умывшийся после работы, с мокрыми, зачесанными ото лба назад волосами, надевший ради приезда брата свежую рубашку, дернулся было куда-то внутрь дома – достать свой припас, но Алексей сразу же остановил его:
– Погоди, и твоей попробуем, дойдет время. Давайте за встречу! – он первым поднял стакан.
– Чтоб успешно вам тут поработать! – сказал Федор, чокаясь.
– И заработать! – добавил Станислав негромко, но веско, как бы уточняя, что для них с Алексеем наиболее важно, ради чего они сюда приехали.
– Ну, конечно, и заработать! – согласился Федор. – Это само собой.
Марья только пригубила и поставила стакан на стол. Вообще-то она выпивала, но по праздникам, когда все сготовлено, прибрано, в доме и в хозяйстве полный порядок и у нее свобода от дум и забот. Сейчас же она не могла этого себе позволить, потому что у нее мокло в корыте белье, после обеда она собиралась достирывать, а к вечеру идти на огород, обирать с картошки проклятых колорадских жуков, которые всех замучили своим небывалым множеством. Надоело это занятие, конца ему нет, жуки вce лезут и лезут откуда-то, и ничто их не берет, но и не воевать с ними – как же? Без картошки зимой насидишься.
– А что ж это у вас – разгар лета, а ни огурчика малосольного, ни лучка, ни помидорчика? Деревня, называется! – с укором в адрес хозяев проговорил Алексей, цепляя на вилку колбасный кружок.
– Лук весь посох, – безнадежно махнула рукой Марья. – Огурцы жара тоже спалила. На них и завязей-то почти не было.
Мужчины выпили снова, Федор совсем мало, на донышке, – и стали смачно хлебать борщ. А Марья, только пожевав кусочек сыра с хлебом, наведалась в летнюю кухню, глянуть, как там картошка на сковородке, которую она сготовила на второе и залила яйцами, не подгорела ли, и, вернувшись, присела у стола, но не близко, а чуточку сбоку, на отдалении, в готовности подать, принести что понадобится. От этой женской обязанности и привычки – служить всем, кто за столом, поминутно мотаться то к печи, то к посудному шкафу, то в кладовку, – она даже есть вместе со всеми не умела, потом уж, когда все отобедают, разойдутся из-за стола, наступала ее очередь – налить и доесть то, что осталось.
– А за Борьку я тебя просто не знай как просить буду. В ноги поклонюсь, – заговорила Марья, заискивая перед Алексеем. Легко менялись ее настроения, ее тон: она могла сердиться, шуметь, говорить грубые слова – и тут же, через минуту, улыбаться, вести себя совсем наоборот. Она и Алексею улыбнулась. Большинство зубов у нее во рту были синевато-серые, железные. – Отпустят его с армии – пособи ему, подскажи, наставь, как и ему в городе пристроиться. Все ж таки родной племянник он тебе, не чужой человек. А мы уж тебя отблагодарим. Парень он смышленый, из школы одни хорошие отметки носил, плохих сроду не ставили. Ему только попервости направление дать, а там он и сам разберется, своими ногами пойдет…
– Об чем речь? – ответил Алексей снисходительно, с набитым ртом, добирая из уже почти опорожненной миски последние ложки борща. – Конечно, помогу. И расскажу, и покажу, и с нужными людьми сведу, познакомлю. Чужим помогаю, а то своему племяшу! Куда захочет, на любую специальность. Захочет к нам сверловщиком – пожалуйста, устрою. Заработки хорошие. Сварщиком, как я, – тоже пожалуйста. Еще проще. В свои ученики возьму. А там – две с полтиной в месяц, гарантия! На станках захочет – токарном, фрезерном, можно и на станках. Дело его. Два-три месяца учеником – и разряд. И дуй уже сам. Насчет жилья – можно и у нас с Веркой, не стеснит. Но лучше – в рабочем общежитии. Скорей свое жилье отхлопочет. А уж если женится – так еще скорей. Квартир сейчас много строят, не то что когда я выбивал. Главное, как напирать на начальство будешь…
– Борькино место тут, – не поднимая от миски головы, проговорил Федор. Он вроде бы не возражал Марье прямо, но свои слова высказал с тихой и твердой убежденностью, как сокровенное свое желание. – Там, в городе, и без него много. Чего ему дом бросать, где-то чего-то искать, когда тут для него все есть… С седьмого класса четыре лета подряд он мне на комбайне помогал. Подучится чуток, лето еще одно со мной поработает и сам комбайн получит…
Насчет дальнейшей судьбы сына Федор раздумывал постоянно, и чем ближе подходил срок его демобилизации, тем все напряженней становилось у Федора в душе. Ему очень не хотелось, чтоб сын отрывался от семьи, уезжал куда-то на сторону, где-то там, вдали от родителей, искал свое дело и счастье. Последние годы, когда сын подрастал, Федор ждал его возмужания одновременно с радостью и беспокойством. С радостью —потому что думал, предполагал, рисовал себе в мыслях, как будут они работать рядом, на глазах друг у друга, и как будет им хорошо от этого: двое взрослых мужчин в доме, уже вроде бы и не отец с сыном, а скорей близкие соратники и друзья… Утром, рано, их будет поднимать звонок будильника. Все утра хороши, чудесны, и радостно вставать на заре – и весной, когда воздух полон дыхания оживающей земли, и летом, когда с полей вокруг деревни плывет томительный запах зреющих хлебов, и зимой, когда на стеклах окон мороз нарисовал узоры и висит багровый шар солнца над синими степными снегами… Совместное умывание в бодрящей прохладе сеней, горячая картошка и молоко на столе, совместный путь на работу, шаг в шаг, плечо в плечо…
И тут же беспокойство сменяло эти радужные картины: а вдруг по примеру ровесников, под настойчивыми побуждениями матери сманится Борька в город, покинет деревню? Пустым станет дом, и все в жизни Федора обесцветится, потускнеет. Зачем тогда и сам этот дом, зачем он старался, строил его, отдал ему столько сил, если он не нужен сыну, некому будет его передать, не дождется он в этом доме внуков и внучек? Шумный, сутолочный город путал Федора скрытыми в нем опасностями. Из такой молодежи, что покинула Бобылевку, рассеялась по другим местам, жила в Воронеже, Липецке, Грязях, Мичуринске, забралась еще дальше – в Донбасс, в Ростов, в Подмосковье и даже в саму Москву, большинство довольно прочно встало на ноги, обзавелось профессиями, семьями, детьми, словом – попало на добрые, верные пути. Но Федор знал и другие случаи, и, к сожалению, были они не так уж редки, чтобы о них не помнить, сбрасывать со счета. Были и такие парни, кого город только испортил, они приучились там пьянствовать, пристали к дурным компаниям. Те, что не дошли еще до этого, но двигались теми же дорожками, уже усвоили, впитали в городах далеко не лучшее, – приезжали по праздникам, на выходные дни в Бобылевку и окрестные деревни проведать родню, главным же образом показаться, продемонстрировать себя – вот какие они ухари, модники: в неимоверных брюках-клеш, вызывающе-ярких, пестрых рубашках и куртках, с гитарами и визжащими транзисторами, длинноволосые, как дьячки. Деревенским порядкам они считали себя уже неподвластными, поскольку жительство их и прописка были в других местах, те же места были далеко, и потому парни чувствовали себя как бы вообще вне действия законов и власти и вели себя разнузданно, шатались пьяной гурьбой, орали, сквернословили. Их боялись одергивать, сказать им хоть слово, – обходили стороной, не вмешиваясь. Наблюдая таких «гостей», Федор испытывал грызущую боль в сердце. Кто поручится, что Борька, оказавшись в свои двадцать мальчишеских лет в пестроте городской жизни без родительского присмотра, совета, не спутается с такими, не станет на них похожим, не переймет их диких привычек? Борька мягок характером, не дружки к нему, а он всегда к кому-нибудь прибивается. Затянуть его, опутать, подчинить его волю ничего не стоит. Федор ждал, что служба в армии укрепит его характер, сделает самостоятельней, тверже. Да что-то не видно этого. Приезжал весной в отпуск – такой же во всем, какой был. Только что подрос заметно, стал шире в плечах.
Заговорив о том, что Борькино место в родной ему Бобылевке, рядом с отцом, Федор наперед знал, что Марья не даст ему изложить свои соображения, доказать, почему он так считает, сразу же забьет его быстрой своей скороговоркой. Знал он, какие именно доводы двинет она против него, потому что слышал их уже бессчетное число раз. И не ошибся. Марья, в привычном при этой теме раздражении на мужа, замахала руками и почти закричала на него через стол:
– Ну да, ну да! Изгубить парня хочешь! Погляди вон, как Алешка живет.
Продолжать этот спор Федору не хотелось, дальше легко могла выйти ссора. Он промолчал, вылил в стаканы оставшуюся водку, себе – как в прошлый раз, только на донышко. Чокнулись.
– Анекдот новый хотите? – предложил Станислав.
Анекдоты Федора не интересовали; мысль его стояла на будущем сына.
– Ты вот говоришь, Алексей, помогу, направлю, ничего, дескать, не стоит – и все прочее. Легко на словах-то получается. А на деле? Ты вот сам сколько бился, пока свое место нашел? Три завода сменил?
– Конечно, уметь надо! – подтвердил Алексей с некоторой горделивостью – вот он, к примеру, сумел. – У рабочего сейчас возможности ба-альшие. За хорошего рабочего знаешь как сейчас все держатся – и начальник участка, и начальник смены, и начальник цеха, и главный инженер, и весь треугольник с директором? Вот наш завод возьми. Станислав тебе подтвердит. У нас – двенадцать цехов, и в каждом – специалистов нехватка. Человек двести по всему заводу надо. И на каждом производстве такая петрушка. Мощности растут как на дрожжах, все вширь и вглубь прет, а кадры – узкое место. Потому не зря и говорится – «его величество рабочий класс»! Чуешь, как, почет какой? Потому что на производстве рабочий главная фигура.
Крупные капли пота блестели у Алексея на лбу. Еда уже больше не шла в него, картошку он только ковырнул слегка вилкой и отодвинул тарелку. Он сидел, выпрямленно держа грудь, корпус, руки его ходили над столом широко, размашисто, того и гляди – смахнут бутылку или тарелку, в голосе нарастала напористая громкость.
– Ты, к примеру, вот знаешь, что такое для цехового начальства рабочему не потрафить, специалиста потерять? Это – плану подножка, значит, прогрессивка, премии – тю-тю, тринадцатая зарплата – тю-тю. Хуже всякой аварии. К директору на ковер, в партбюро – на костоломку. Знаешь, какое колесо завертится? Вот и не будь промах. Знай себе цену и пользуйся. А что? Ты же не лишнее требуешь, а свое законное. Что тебе законом определено. Помнишь, я рассказывал, как у меня с квартирой было? Мне завком, когда жилье распределяли, однокомнатную квартиру хотел всучить. Извини-подвинься, давайте метраж, какой в законе написан, нечего финтить… Или совсем отказывайте, или давайте, как положено. Откажете, говорю, я вам тут же заявление на стол – и будьте здоровы, счастливо оставаться! На левом берегу новый завод построили, через месяц пускать будут. Я туда уйду. Там моя специальность вот как требуется. И квартиру – с ходу. Там пятиэтажные дома стоят, готовые. Завод закладывали и дома разом заложили, по-умному. Производство и сразу жилье – чтоб хороших мастеров прельстить, к себе собрать… Ну, помялись в завкоме, неохота им такого специалиста лишаться, лучше меня на сварке никого нету, всеми видами владею. Уйду – они мне замену не скоро сыщут. Выдали ордерок, никуда не делись! Понятно?