355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Додолев » Мои погоны » Текст книги (страница 5)
Мои погоны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:51

Текст книги "Мои погоны"


Автор книги: Юрий Додолев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

12

Пересылка, куда доставил меня неразговорчивый, малообщительный, очень курносый старший сержант, с которым я до этого не встречался, помещалась на окраине Горького в двухэтажном бараке с выпирающими, словно скулы, стенами. Казалось, кто-то большой и сильный надавил на барак, отчего он сплющился, округлился, стал похожим на допотопное животное, собирающееся рожать.

Пересылка и впрямь рожала солдат и младших командиров. Они выкатывались по трое в ряд с вещмешками и скатками через плечо из ворот, обитых железными планками. Солдаты и младшие командиры, как догадался я, направлялись или в учебные подразделения, или туда, где формировались маршевые роты.

Обитые железными планками ворота, массивные и прочные, придавали бараку сходство с засекреченным объектом. Это сходство усиливала высокая изгородь, опутанная колючей проволокой, и проходная с узкой дверцей – возле нее и днем, и ночью стояли, сменяя один другого, мордатые сержанты с автоматами на груди; они грозно покрикивали на всех, кто приближался к ним на расстояние менее пяти метров или, как говорили на пересылке, на три обмотки.

Внутри барак напоминал муравейник. По скрипящим деревянным лестницам сновали солдаты и младшие командиры с озабоченными лицами, с ожиданием, застывшим в глазах: пересылка была для сотен людей «исходным рубежом», с которого начинался новый этап солдатского пути, часто ломавший все планы, мечты, надежды, приносящий одним радость, другим огорчение.

Чаще всего на пересылке звучали две команды: «выходи строиться» и «разойдись». По команде «выходи строиться» солдаты и младшие командиры срывались с нар и, рассчитавшись с первого на второй, ныряли в черную прорубь двери навстречу своей судьбе. Команда «разойдись» швыряла людей на освободившиеся места, на нары, точно такие же, на которых я спал вчера, только без матрацев.

Воздух был спертым, тяжелым. Он показался мне густым. Густоту создавал многоголосый гул, какой обычно бывает на вокзалах, когда одновременно говорят тысячи людей. Тускло светили лампочки, мохнатые от пыли. Электричество в бараке горело даже днем: солдатское общежитие не имело окон, только две двери, из которых одна вела в нужник с прорезанными в досках ячейками, другая во двор, где стояли сержанты с автоматами на груди.

Окна были только в кабинетах, расположенных на антресолях, опоясавших солдатское общежитие четким прямоугольником. Иногда на антресолях появлялись офицеры – работники пересылки. Опершись на перила, они курили «гвоздики» – тоненькие папироски и без всякого интереса смотрели на солдат и младших командиров, копошившихся внизу.

В помещении воняло дезинфекцией. Дезинфекцией пахло все – нары, стены, лестницы и даже солдаты и младшие командиры. Казалось, весь воздух пропитан дезинфекцией. Запах хлорной извести щекотал ноздри, вызывал желание чихнуть.

Сопровождающий уверенно поднялся по крутой, узкой лестнице на второй этаж и так же уверенно толкнул обитую железом дверь, на которой висела написанная от руки табличка: «Посторонним вход воспрещен!»

Та уверенность, с которой старший сержант поднялся по лестнице и толкнул дверь, подтверждала: на пересылке он свой человек. Я еще не успел осмыслить это, как очутился в маленькой комнате с решеткой на окне и лампой на длинном шнуре. Абажур напоминал перевернутую эмалированную тарелку, он висел так низко, что чуть не касался стола. За столом сидел, старательно выводя буквы, писарь с влажными прилизанными волосами.

– Привет, Сычев, – сказал сопровождающий, остановившись около стола. – Принимай еще одного.

– Привет, – отозвался писарь, не отрывая глаз от лежащего перед ним листка.

Сопровождающий покопался за пазухой, извлек сложенную вчетверо бумажку, отдал ее писарю. Тот взял бумажку левой рукой – правой продолжал выводить буквы. От усердия он высунул кончик языка: писанина, видимо, доставляла этому человеку удовольствие.

– Кончай, Сычев, – сказал сопровождающий.

– Сейчас! – отозвался писарь. Изобразив на листе завитушку, с сожалением отложил перо. Прочитал документ, который отдал ему сопровождающий, настрочил расписку. Все это он проделал не спеша, старательно. Я подумал: «Эти люди передают меня один другому, словно арестанта».

Мельком взглянув на расписку, сопровождающий сунул ее на прежнее место – за пазуху, козырнул писарю и ушел, не попрощавшись со мной. Я почему-то обиделся, решил, что сопровождающий – невоспитанный человек.

Как только старший сержант вышел, писарь схватился за перо и снова стал выводить буквы, высунув кончик языка. Обо мне он, казалось, позабыл. Я напомнил о себе легким покашливанием.

– За что отчислили? – спросил писарь, не поднимая головы.

– Прием на слух не пошел, – ответил я.

– Так. – Писарь кивнул, положил руку на волосы: они высохли, стали налезать на лоб. Одной рукой писарь прижимал волосы, другой продолжал строчить. – Отсюда только таких и отчисляют. Теперь в маршевую загремишь.

– Я и хочу этого!

– Да? – Писарь уставился на меня.

– Так точно!

Писарь усмехнулся, пожал плечами. Не снимая руки с волос, сказал:

– Занимай место на нарах. Понадобишься – вызовем.

Я спустился вниз в солдатское общежитие, порыскал по сторонам глазами, отыскивая укромный уголок, в котором никто не мешал бы помозговать: хоть я и понимал, что придется покинуть Горький, это крепко ударило меня по самолюбию, унизило в собственных глазах.

Размышляя об этом, я брел вдоль нар, волоча по полу «сидор».

– Эй, кореш, греби сюда! – услышал я.

Безбровый парень лет двадцати трех с плутоватыми глазами, одутловатостью на лице, появляющейся от долгого пребывания в тесном, душном помещении, приглашал меня к себе.

Пригнувшись, чтоб не ушибиться о настил, переступая через спящих, сопровождаемый бранью, я добрался до безбрового парня; он потеснился, освобождая мне место подле себя.

– Откуда родом, кореш? – спросил парень.

– Москвич.

– Землячок. – Безбровый подмигнул мне.

– Ты тоже москвич? – Я обрадовался, потому что чувствовал себя очень одиноким среди сотен людей, одинаково одетых, одинаково остриженных, с одинаково торчащими ушами.

– Нет, – ответил парень. – Мне, кореш, все земляки. Детдомовец я. Без роду и племени. И фамилия моя Безродный. А зовут Гришкой. А тебя как?

Я представился.

– Выходит, как в Одессе говорят, Жора подержи макентош?

– Ты и в Одессе бывал?

– Ты лучше спроси, кореш, где я не бывал. – Гришка потянулся, снова ощупал взглядом мой «сидор». – Пожрать у тебя не найдется?

Эта бесцеремонность покоробила меня: все солдаты получали одинаковые пайки, никогда не клянчили друг у друга. Я подумал, что Гришка нахал, но развязал «сидор», вынул хлеб и селедку – сухой паек, выданный мне утром перед отправкой на пересылку.

Гришка извлек из кармана перочинный нож, ловко разрезал хлеб на две равные доли.

– Насчет жратвы плоховато тут, – разъяснил он и вонзил в горбушку большие, тронутые желтизной зубы. – Я, кореш, второй месяц кантуюсь по пересылкам. Два раза чуть с маршевой не уплыл.

Гришка принадлежал к той немногочисленной категории солдат, которые всю войну околачивались в тылу, кочуя с пересылки на пересылку, из одного запасного полка в другой. Когда на фронт отправлялись маршевые роты, у таких, как Гришка, неожиданно повышалась температура, начинались рези или приключалось с ними что-нибудь другое.

Раскусил я Гришку немного погодя, а сейчас просто удивился, что он, крепкий и сильный парень, не стремится на фронт. Так и спросил.

– А мне и тут не пыльно, – ответил Гришка и отвел глаза.

Меня это не устраивало. Поэтому я сказал, что хочу на фронт.

– Нет ничего проще! – воскликнул Безродный. – К майору Усманову обратись. Вон его дверь. – Гришка показал на дверь, обитую дерматином. – Майор только вошел к себе.

– Попытаю счастья. – Я поднялся.

– Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

– Не торопись. Еще успеешь на фронте побывать. Там сейчас такая заварушка, что…

– Пойду! – твердо сказал я.

Майор Усманов – желтолицый, узкоглазый офицер – молча выслушал меня, спросил фамилию, что-то пометил на лежащем перед ним листке.

– Разрешите идти, товарищ майор?

– Идите.

Я повернулся через левое плечо и, демонстрируя выправку, рубанул строевым к двери. Спиной чувствовал – майор одобрительно смотрит вслед.

– Ну, как? – спросил Гришка, когда я снова забрался на нары.

– Вроде бы порядок.

– Придурок ты. Видать, у тебя шарики не работают.

– Война идет, – сказал я.

– Вот я и говорю – придурок. – Гришка помолчал. – не боишься, что убьют?

До сих пор я не думал об этом. И вот почувствовал – заколотилось сердце, ладони стали липкими.

– Для меня главное – жизнь, – продолжал Гришка. – только придурки не любят жизнь.

Это возмутило меня.

– Значит, я глупее тебя?

– Конечно.

– Сука! – Я психанул, навалился на Гришку, стал колотить по его спине кулаками.

Меня оторвали от него. Потирая шею, Гришка проскулил:

– Он малость того… Я ему ситуацию объяснил, а он…

Майор Усманов дал мне наряд вне очереди. Когда все уснули, я взял швабру, ведро и начал драить пол.

Домыть не успел – прозвучала команда: «Подъем»: Пожилой лейтенант, очень похожий на ефрейтора, сопровождавшего нас в Горький, коверкая фамилии, стал вызывать солдат и младших командиров. «В маршевую отбирают», – прошелестело по рядам. Я стоял с шваброй в руке и почему-то нервничал. Лейтенант назвал мою фамилию и я тотчас успокоился. Поймал на себе чей-то взгляд: майор Усманов по-хорошему улыбался мне…

13

Ехали мы трое суток, а на четвертые эшелон остановился, лязгнув буферами.

– Вы-ы-жа-а-а… – покатилось от паровоза, где находилась теплушка, в которой ехал начальник эшелона «Вы-ы-жа-а-а» приближалось к нам, становясь все громче обрастая новыми звуками, пока не превратилось в произнесенное нараспев слово «выгружайсь», обозначавшее конец пути.

Но и без этого слова я понял, что мы прибыли к месту назначения, в прифронтовую полосу, потому что услыша, канонаду, которую принял вначале за раскаты грома. Мне уже говорили, что канонада похожа на гром, я заранее готовил себя к этим звукам и все-таки ошибся.

После команды в нашей теплушке поднялась суматоха которая происходит всегда, когда поезд прибывает на конечную станцию. Все одергивали на себе гимнастерки, запихивали в «сидора» пожитки, натянуто улыбались и обращались к друг другу, понизив голос. В этом не было ничего необычного, противоестественного, ибо вся наша теплушка как, впрочем, и весь эшелон, состояла из солдат-первогодков – тех, кто еще не нюхал пороха и о войне судил лишь по кадрам кинохроники и рассказам бывалых людей.

Неожиданно я почувствовал, как страх, противный липкий страх, обволакивает мое сердце, и позавидовал Гришке Безродному, которому и на сей раз удалось отвертеться от фронта. В тылу фронт представлялся чем-то расплывчатым, я думал не о пулях и снарядах, которые могут искалечить меня и даже убить, а о подвигах, медалях, орденах. А сейчас я слышал, как «играет» артиллерия, и отчаянно трусил, потому что это был не выдуманный, а всамделишний фронт: усиливающаяся канонада лишь подтверждала близость и неизбежность того часа, когда я буду стрелять в «него», а «он» будет стрелять в меня, и еще неизвестно, кто из нас останется в живых, чтобы наслаждаться жизнью, радоваться небу, пусть задернутому, как сейчас, облаками, но способному в один прекрасный миг дать простор солнцу, к которому тянется все живое, ибо мертвым на него наплевать.

Я очень хотел остаться в живых и поэтому трусил. Я трусил, но в то же время думал: «Люди проливают кровь, гибнут, а я трясусь, как щенок. Это мерзко, гадко, это постыдно, в конце концов!» Стараясь не показывать охватившего меня страха, я начал осыпать себя втихомолку последними словами: моя трусость заслужила этого и кто другой, как не я сам, мог в этой обстановке встряхнуть меня? «Бесхребетник, слизняк», – бичевал я сам себя, наводя в этом моральное удовлетворение и то успокоение, в котором нуждалась моя нервная система, возбужденная близостью фронта, той минуты, когда я должен буду доказать всем, что я не трус, что в моей солдатской книжке недаром написано «красноармеец». «Лишь бы не убило», – подумал я и спрыгнул на насыпь. Несколько камушков вкатилось вниз, в мшистое болото, посреди которого стоял наш эшелон.

Ни станции, ни сторожевой будки – ничего не было. Лишь кое-где возвышались островки, поросшие чахлыми кустиками, да виднелись «окна», наполненные пугающе-темной водой. За болотом – километрах в пяти – темнела узкая полоска леса, показавшегося мне не настоящим, i словно бы нарисованным. Одноколейный путь уходил куда-то вправо, скрываясь за высокой насыпью.

Когда теплушки опустели, состав дернулся и стал пятиться, постепенно набирая скорость. То, что состав пошел нe вперед, а назад, лишний раз убедило меня в близости фронта.

Около нас суетились офицеры с обветренными лицами, в прожженных, прокопченных порохом шинелях, совсем не похожих на наши – новенькие, выданные нам по случаю отправки на фронт. Офицеры то и дело подзывали к себе начальника эшелона – капитана с воспаленными от бессонницы глазами и полевой сумкой, распухшей от документов, которая била его по бедру, когда он бежал к офицерам в своих огромных, не по росту сапогах, не офицерских – хромовых, а самых обыкновенных – солдатских: с широкими голенищами.

Нас построили в две шеренги прямо на насыпи, стоять на болоте было нельзя: ноги тотчас оседали в мох, начинали медленно погружаться в зыбкую, дурно пахнувшую, пускающую пузыри грязь. Прозвучали обычные команды: «равняйсь», «смирно», «вольно», – после чего моложавый подполковник с дерзким взглядом и шрамом на лице поздравил нас с прибытием на фронт.

– Вы будете драться с теми, – сказал подполковник, – кто обстреливал Ленинград, кто насиловал ваших жен, убивал ваших детей.

Прозвучала команда:

– Нале-во!

Осыпающийся под ногами щебень не позволил выполнить поворот с шиком, как учил Казанцев, но на это никто из офицеров не обратил внимания.

– Шагом арш!

Шеренга шевельнулась, и мы пошли по узкой, едва заметной тропке, проложенной через болото, к темневшему за ним лесу. Мы шли в затылок друг другу, а под ногами хлюпала, чавкала маслянистая болотная жижа. Американские бутсы пропускали воду, как сито, портянки отсырели, набухли, я почувствовал, как на стельках скапливается грязь, липкая и густая, неприятно холодящая ноги.

Впереди меня шел Витька Солодов, с которым я ехал в одной теплушке. Был Витька хрупок, тонок в кости и застенчив, как красна девица. В теплушке на него все покрикивали, гоняли за кипятком и махоркой, которую продавали на пристанционных базарчиках белоголовые деды и сварливые старухи с коричневыми, изрезанными морщинами лицами. Мне надоело смотреть, как помыкают Витькой, и на второй день пути, когда его снова снарядили за кипятком, я сказал ему:

– Отставить! Пусть тот, кто чайку хочет, сам сшастает.

На меня покосились, но ничего не сказали. А если бы сказали, то я сумел бы постоять за себя и Витьку.

По болоту мы шли часа полтора, проваливаясь по колено в вязкую топь, выдергивая друг друга из жадно чавкавшего зловонья, как выдергивают из стен неплотно вбитые гвозди. Я все ждал, когда же налетит «он», потому что знал по кино и газетам: «он» всегда налетает во время марша, но никаких – ни немецких, ни наших – самолетов в небе не было, оно кучерявилось облаками и совсем не походило на весеннее, когда от голубизны больно глазам.

Перед самым лесом болото неожиданно оборвалось, превратившись в начавший зеленеть луг. В лесу дымили полевые кухни. Нас накормили вкусным и сытным варевом, в котором ложка стояла, как солдат на посту. Я смолотил полкотелка с добавкой и подумал: «В тылу такая еда только во сне может присниться».

После обеда на грубо сколоченную, плачущую смолой эстраду поднялись артисты из дивизионного ансамбля, и начался концерт. Сержант в хромовых сапожках, низенький и аккуратненький, словно только что сошедший с витрины военторга, спел с цыганским надрывом «Бьется в тесной печурке огонь…», парень и девушка, тоже сержанты, сплясали «барыню». После них выступил старшина в новенькой портупее.

«Убей его!», стих Симонова, – сказал он. Это стихотворение я знал наизусть и очень любил его: каждая строчка звучала, как набат, Старшина не прочитал стихотворение, а отбарабанил… <В оригинале отсутствует часть текста. – Прим. авт. fb2> «…бы тебя, гладкого», – с неприязнью подумал я. Потом нам раздали оружие, Мне досталась винтовка, на прикладе которой, словно холмы, белели зарубки – шесть штук. Чуть пониже их шло: «В. М.». Я понял, что бывший владелец винтовки уложил шестерых фрицев. Увидел в этом хорошую примету. Захотелось узнать, кому принадлежала эта винтовка и что стало с ее владельцем. Встав по стойке «смирно» и чеканя каждое слово, я спросил об этом у седоголового сержанта в промасленной гимнастерке, который выдавал нам оружие.

Сержант взглянул на меня с веселым недоумением, вытер ветошью руки, темные от машинного масла, и сказал:

– Вымуштровали тебя хорошо. А стрелять научили? «Никак нет!» – хотел рявкнуть я, но спохватился. Стрелять я умел лишь теоретически. На стрельбище нас в Горьком не водили. Наше начальство считало, видимо, что нам, слухачам, стрелять не придется, что наше дело – радиограммы перехватывать, а не из винтовок палить. Коркин говорил об этом во всеуслышание, Журба поддакивал ему, Старухин улыбался иронически, наматывая на палец волосы, а Казанцев молчал, плотно сжав губы. За пять месяцев, проведенных в полку, я всего раз пять или шесть держал в руках настоящую винтовку. Во время занятий нас «вооружали» деревянными карабинами, которые не имели затворов, магазинов и годились лишь для выполнения артикулов. Настоящие винтовки выдавались нам только в дни несения караульной службы. Перед выходом на пост карнач говорил:

– В случае чего, нажимай на это, – и показывал на спусковой крючок.

Стоя на посту, я боролся с искушением пальнуть просто так, а потом сказать, что к объекту приближалась подозрительная личность, не отозвавшаяся на окрик. Я, может быть, и пальнул бы, если бы не боялся «губы», на которую меня обязательно посадили бы после этого случая.

Все это промелькнуло в моему мозгу. Не хотелось с<рамиться>, и я сказал сержанту, что стрелять умею.

– Ну, ну. – Он усмехнулся и посоветовал не вытягиваться, потому что на фронте главное не выправка личная отвага, смекалка, чувство локтя.

Слова сержанта-фронтовика плохо вязались с тем, что говорил нам Казанцев. Старшина утверждал: главное выправка, а потом уж все остальное. В моей голове сложилась такая путаница, что я чуть было не забыл, зачем подошел к сержанту. Но он мой вопрос помнил. Взглянув на приклад, сказал:

– Винтовочка эта старенькая – у многих побывала. Тот, кто зарубки оставил, удачливым был – воевал долго, потому что это не так просто шестерых уложить, особенно в обороне. А кто он – не знаю. Через мои руки столько оружия разного проходит, что ум за разум зайдет, коль вспоминать начнешь. Может, ранен тот боец, а может, и убит: тут зимой тяжелые бои были.

Я и сам видел: тяжелые. Срезанные снарядами макушки деревьев, расщепленные стволы с вывороченной древесиной и обгоревшими сучьями воспринимались мной как тяжело раненные солдаты, которым уже никогда не вернуться в строй. Лес был изрыт траншеями, на каждом шагу попадались глубокие, как раны, воронки, наполненные талой водой, подернутой изумрудной цветью.

Во второй половине дня нас отвели на позицию. Я и Витька попали в одно отделение.

Пройдя километра три – где в рост, а где ползком, – мы очутились в окопе, среди тех, с кем нам предстояло воевать. Это были люди в годах – народ рассудительный, уверенный в себе. Они ничем не выявили своего любопытства – любопытствовать им не позволял их возраст. В окопе, из стен которого выкатывалась выпуклыми блестящими бусинками вода, находились три солдата. Окинув нас взглядами, в которых сквозь кажущееся равнодушие все же проскользнул живейший интерес к нашим персонам, старички, как мысленно окрестил я их, продолжали заниматься своими делами. Один из них – крепыш с мясистым носом, сидя в нательной рубахе с завязочками, придававшими ему несколько легкомысленный вид, подшивал к гимнастерке подворотничок, другой – длиннолицый, костлявый – грыз с унылым видом сухарь, макая его в кружку с помятыми боками, третий – с двумя лычками на погонах, командир отделения, как догадался я, – чистил винтовку, поплевывая на грязную тряпицу и любовно проводя рукой по ложу трехлинейки.

– Родом откуда, хлопцы? – спросил нас младший сержант, когда мы осмотрелись.

– Я из Москвы, – сказал я.

– Из самой? – В голосе младшего сержанта прозвучал неподдельный интерес.

– Из самой.

– Первый раз москвича на войне встречаю, хоть и воюю два года с гаком. С области людей встречал, а с самой Москвы еще не приходилось. – Младший сержант прислонил винтовку к стене окопа, сел подле меня. – Вопрос к тебе имею. Скажи, как на духу, – Сталина видел?

– Конечно. – Я постарался придать себе солидный вид.

– Где?

– На Красной площади. Он во время демонстраций на трибуне Мавзолея стоит.

Старички отложили свои дела. На их лицах появилось ничем не прикрытое любопытство, какое бывает у детей, слушающих сказку.

– А мне не довелось, – с грустью произнес младший сержант. – До войны был в Москве проездом, цельный день возле Кремля ходил, все надеялся – пофартит, но так и уехал не видемши.

Поговорить больше не удалось: в окопе появился еще один солдат – невысокого роста, с двумя орденами Славы на выпуклой груди, задорно вздернутым, облупившимся от весеннего солнца носом и щетиной на скуластом, продубленном ветром, лице.

– Наше вам, – с ухмылкой произнес солдат и, сдернув с головы пилотку, шутовски раскланялся.

– Набрался? – завистливо спросил младший сержант.

– Ага, – откликнулся солдат. – Комбат поднес. За фрица того самого. Икряной фриц оказался. К третьей Славе за него представляют. Будем теперя мы, ребята, егорьевский кавалер, как братан мой старший.

И он стал рассказывать, как взял в плен фрица.

По выражению лиц младшего сержанта и его товарищей я определил – они уже слышали это. Понял: солдат повторяет рассказ для меня и Витьки. Рассказывал солдат с комическими подробностями, словно речь шла о чем-то пустяковом. В первое мгновение я так и воспринял его слова, а потом рассудил, что Славу первой степени ни за что ни про что не дадут, что солдат, видать, совершил настоящий подвиг. То, что солдат не хвастал, удивило меня: я на его месте, наверное, не пожалел бы красок и расписал свой подвиг так, что у слушателей захватило бы дух. А он смеется.

– Значит, доволен комбат? – перебил солдата младший сержант.

– Очень!

– Сколько ж он поднес тебе?

– Водки и трофейного шнапса – море было!

– Ну-у?! – не поверил младший сержант.

– Пра-слово. – И солдат стал рассказывать, как хорошо принял его комбат и сколько водки они выдули.

Я почему-то решил, что солдат хочет позлить младшего сержанта. При слове «водка» из груди командира отделения вырывались вздохи и хищно раздувались ноздри.

– Замолчи, Петрович! – наконец, не выдержал он. – А то пополнение о нас невесть что подумает.

– Пополнение? – переспросил Петрович, и в его светлых, совсем не хмельных глазах блеснули искорки. – Где оно, это пополнение? A-а… Вот оно. – Он остановил взгляд на Витьке. – Выходит, этот пацаненок – тоже пополнение?

– Прекрати, Петрович! – младший сержант повысил голос. – Добром прошу – прекрати. А то – доложу!

– Не доложишь, – спокойно сказал Петрович и извлек из-за спины две фляжки, болтавшиеся у него на ремне.

Младший сержант тотчас схватил кружку – ту, в которую макал сухарь длиннолицый.

– Погодь, погодь, – остановил его Петрович. – Доложишь али нет?

– Будя тебе, – проворчал младший сержант, не сводя глаз с фляжки.

– Мальцам нальем? – спросил Петрович.

Командир отделения покосился на нас.

– Употребляете?

Мы с Витькой помотали головой.

Младший сержант хмыкнул неопределенно, а Петрович сказал:

– Ну и правильно! Ничего хорошего в ней, водке, значит, нету. Это нам, старичкам, без нее скучновато, а вам, молодым, привыкать к ней не след.

Длиннолицый достал из «сидора» банку свиной тушенки и ловко вспорол ее кривым ножом, который подал ему тот солдат, который вначале был в нательной рубахе с завязочками. Теперь он уже надел гимнастерку и держал в руках две кружки, не сводя глаз с фляжки – пузатенькой, как маленький бочонок, вдетой в защитного цвета чехол с пятнами.

Петрович разлил водку в подставленные кружки. Старички чокнулись.

– Ну, чтоб в живых остаться и, значит, до ста лет прожить! – воскликнул Петрович и выпил. Сморщил лицо, понюхал сухарь. – И кто ее выдумал, проклятую! Неприятностей от нее вагон и тележка маленькая, а жить без нее нельзя. Особенно когда в болоте стоишь.

Старички поддакнули и налегли на тушенку. Петрович закусывать не стал.

– Вот ведь какое дело, – задумчиво произнес он. – До войны «казенка» копейки стоила, а теперя кусается. Теперя, чтоб выпить как след, в кармане много-много иметь надо. Но пьют все ж. Иной последнюю рубашку сымет, а удовольствие себе сделает.

– Таких людей называют алкоголиками, – вставил я.

– Верно. – Петрович внимательно посмотрел на меня. – Мы, – он показал на себя пальцем, – их, алкоголиков, значит, тоже не уважаем.

Запрокинув голову, младший сержант вылизал из кружки последнюю каплю.

– Давай, Петрович, еще по одной!

– Нельзя. Слышал, что пополнение сказало?

– Пацанчики! – Младший сержант выразительно взмахнул рукой. – Разливай.

– Вторая «НЗ», – произнес Петрович.

– Какое такое «НЗ»? – забеспокоился младший сержант. – Разливай, и все тут!

– Выпил маленько, и будя.

Командир отделения стал уговаривать Петровича «раздавить фляжку, чтоб она глаза не мозолила».

– Не нуди, мать твою! – отрубил Петрович.

«Смелый мужик», – решил я. Отбрей-ка я так в учебном полку какого-нибудь ефрейтора – на «губу» тотчас б. А тут все по-другому, тут проще. Командир отделения вместе с солдатами пьет-ест, а не за отдельным столиком, как в учебном полку. Тут все одной меркой мерены, потому что фронт тут и смерть над всеми одинаково ходит и уж коль вздумает взять к себе – не обессудь! Вон их сколько, братских могил на русской земле пораскидано. Сюда ехал – видел. В лесах и на пригорках, возле дорог, в полях дыбятся эти холмики с пробивающейся на них травой-муравой. Никто – сама природа украсит к лету эти холмики, когда трава-мурава превратится в полевые цветы – в лютики-колокольчики. Это уже потом, после войны, поставят на братских могилах обелиски, памятники – солдат с склоненными головами, касками в руках. Застынут около братских могил в почетном карауле пионеры, горны будут трубить, напоминая живым о павших – о тех, кто жизнь отдал за русскую землю, за самую прекрасную землю на свете.

Солнце неожиданно вынырнуло из расступившихся облаков и покатилось к краю неба – туда, где смутно виднелись немецкие блиндажи.

Петрович достал из вещмешка осколок зеркала, приладил его у котелка и стал бриться. Он сдирал щетину бритвой-самоделкой и крыл почем зря военторг, в котором-де, окромя безделушек разных, ничего путного нету.

Покончив с бритьем, освежился трофейным одеколоном и сказал, обратившись ко мне:

– Слышь-ка, парень, сапоги себе в бою добудь. Поновей сымай. Без сапог нельзя – болото. Завтра, бог даст, сапогами обзаведешься, не убьют если. Завтра бой будет.

– Завтра? – удивился я. И, желая показать, что я парень не промах, добавил: – А может, послезавтра?

– Может, и послезавтра, – легко согласился Петрович. – Но скоро. Это уж точно. Во-первых, вас пригнали – пополнение. Во-вторых, начальства тут вечор понаехало страсть сколько. Сам комдив был. Вон ту высотку брать будем, – Петрович выглянул из укрытия и показал на зеленевшую вдали высотку, опоясанную колючей проволокой и залитую лучами заходящего солнца.

В стороне от высотки, притулившись к реке, стояла деревенька дворов на двадцать, почерневшая от пожаров и, казалось, вымершая. Отчетливо виднелись остовы больших деревенских печей, возвышающихся среди развалин – обгоревших бревен, вывороченных с корнями яблонь, мусора. Я глядел на все это и чувствовал огромную, не сравнимую ни с чем боль.

– Глянь-ка, кошка! – неожиданно воскликнул Витька.

Я посмотрел, куда показывал он, и увидел кошку – обыкновенную серую кошку, крадущуюся по бревну.

– Она давно живет тут, – сказал Петрович. – Одна во всей деревне. А людей нет. Каких поубивало, а какие сами ушли – от греха подальше. От всей деревни кошка осталась.

Витька глядел на кошку, полуоткрыв рот, вытянув шею, улыбаясь, и я подумал, что кошка, должно быть, напомнила ему дом или еще что-нибудь очень хорошее. Я так подумал потому, что эта облезлая кошка и мне напомнила наш обсаженный липами московский двор, по которому разгуливали такие же кошки. Я вспомнил мать, Зою, и защемило в груди.

– Сколько таких деревень позади нас и впереди еще, – задумчиво произнес Петрович.

«В самом деле – сколько?» – подумал я. Вот за эту деревеньку и за другие такие же неизвестные мне деревеньки я буду драться. И драться надо так, чтобы не отступить, чтобы завтра же отбить деревеньку.

Я сказал об этом Петровичу. Он обозвал меня салагой.

– Высотка-то, соображай, господствующая, – объяснил он. – С нее все, как на ладошке, видать. Второй месяц бьемся за высотку и все никак не возьмем. Наш ротный раз по десять на день ее биноклем щупает.

Младшего сержанта разобрало, он стал придираться ко мне и Витьке, что-то бубнил.

– Отцепись от них! – прикрикнул на него Петрович. – Пусть отдохнут пацаны. Завтра им придется хлебнуть.

– Все хлебнем, – бормотнул младший сержант.

Петрович отвел меня и Витьку за выступ, вдававшийся в окоп, и, показав на еловые ветки, сказал:

– Легайте тут, пацаны. Утро вечера мудренее.

Я лежал лицом вверх, заложив руки за голову, и смотрел, как меркнет небо, теряя свою голубизну. Голубизна уступала место пепельной расцветке, обволакивавшей все вокруг. Пахнувшая землей сырость и прохлада, струившаяся сверху, пронизывали меня до костей. Я старался не думать о предстоявшем бое, хотя не сомневался, что он будет, и будет скоро, может быть, даже завтра, но страха, который охватил меня утром, уже не испытывал. Страх куда-то пропал, исчез бесследно. Казалось, я лежу в поле – тихом и нестрашном, и нет никакой войны.

На небе высыпали звезды. Витька спал, прижавшись ко мне, и от него шло живое тепло. «Он похож на мальчишку, а не на солдата», – лениво подумал я и решил, что никогда и никому не дам Витьку в обиду.

Та-та-та-та… Где-то там, у немцев, замолотил пулемет, по небу понеслись, догоняя одна другую, трассирующие пули. Это тоже не вызвало страха – пули летели не в нашу сторону, а на левый фланг – туда, где начинался осиновый подлесок, вклинившийся в нейтральную полосу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю