355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Додолев » Мои погоны » Текст книги (страница 3)
Мои погоны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:51

Текст книги "Мои погоны"


Автор книги: Юрий Додолев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

6

Занятия – строевая подготовка и прием на слух – начались сразу же. Строевой подготовкой мы занимались на плацу, утоптанном сотнями ног, километрах в трех от казармы. Строевая однообразна: шагом арш, кругом, налево, направо, смирно, но мне она нравилась и давалась легко.

Нравилось мне шагать первым в ряду, вдыхая грудью морозный воздух, нравилось козырять, «есть» глазами начальство – от ефрейтора и выше, нравилось мчаться с винтовкой наперевес на воображаемого «противника» и вонзать ему в грудь сделанный из дерева, обитого жестью, штык, сожалея о том, что «противник» всего-навсего чучело.

Строевой подготовкой занимался с нами Казанцев. Перед тем как распустить нас на перекур, он командовал: «Смир-наа!» – делал паузу и добавлял многозначительно:

– И стоять, как…

Старшину мы побаиваемся. Он очень дотошный, наш старшина. Увидит грязный подворотничок – наряд вне очереди, услышит бранное слово – то же самое.

В ватном бушлате, стянутом брезентовым ремнем, в американских бутсах – красивых, но пропускающих влагу, в серовато-зеленых обмотках и шапке-«ушанке» с вырезанной из консервной банки звездочкой, я казался сам себе неотразимым и очень удивился, когда две симпатичные девчонки, повстречавшиеся мне на улице, прыснули.

Я нес пакет в городскую комендатуру и, облеченный доверием, вышагивал важно, как журавль. Подражая Казанцеву, лихо вздергивал руку, когда навстречу попадались военнослужащие. Мимо этих девчонок протопал – так показалось мне – с особым шиком, а они, такие-сякие, прыснули.

Я не на шутку разволновался. Перед отбоем пробрался на балкон, где спали сержанты и старшины, долго смотрелся в зеркало, перенесенное сюда из фойе.

Ничего смешного не обнаружил. Вот только уши торчали да глаза – с голодухи, видать, – лихорадочно блестели. «А в остальном – полный порядок, – успокоился я. – Длинный, но не горбатый, брови густые и улыбка ничего».

За этим занятием меня застал Казанцев. Старшина страдал малярией. Она часто сваливала его с ног. Поговаривали, что он собирается на фронт, но я этому не верил. «Куда ему, дохлому?» – мысленно усмехался я.

Увлеченный изучением своего лица, я не заметил старшины.

– Жениться надумал? – услышал я.

Вздрогнул от неожиданности, но вытянулся и отчеканил:

– Никак нет, товарищ старшина!

Казанцеву, видимо, было не до меня: на его лбу блестел пот, землистое лицо потемнело еще больше, веки вспухли.

– Ступай, – сказал Казанцев и схватился рукой за спинку стула.

Я повернулся налево кругом, рубанул строевым к лестнице.

– От-ставить!

«Схлопотал!» – испугался я.

– Потише не можешь? – миролюбиво спросил Казанцев.

– Могу… Разрешите идти?

– Иди.

«Меня не проведешь!» – подумал я и стал печатать шаг.

– Олух! – крикнул Казанцев и тяжело опустился на свою койку.

А в общем, он относился ко мне неплохо: я одним из первых становился в строй, на вопросы отвечал зычно – это ему нравилось.

Строевая подготовка огорчений мне не доставляла – не то, что прием на слух.

Говорят, радистом надо родиться, радист должен обладать музыкальным слухом. А мне медведь на ухо наступил: более сорока знаков в минуту принять я не мог.

Это меня огорчало. Профессия радиста мне нравилась: после войны я собирался поступить в торговый флот, побродить по белому свету. Но как только инструктор Журба – сержант с нервным лицом и тонкими пальцами музыканта – убыстрял темп, морзянка начинала сливаться в один сплошной писк. Я честно сказал об этом Журбе.

– Что, что? – переспросил сержант.

– Сплошной писк, – повторил я. – Ничего не разберешь.

– Как так не разберешь? – Журба пробежал пальцами по пуговицам на гимнастерке: – Обязан разобрать.

– Не получается!

– Получится! – сказал Журба и влепил мне наряд.

– За что? – обиделся я.

– Разговорчики! – крикнул Журба и добавил мне еще один наряд.

Внеочередные наряды. Сколько их было? Сколько километров полов я перемыл? Все спят, а я драю пол. Слипаются глаза, а я все драю и драю, и кажется, не будет конца этим половицам с облупившейся на них краской.

Проклятый Журба! И откуда он только свалился на мою голову? Меньше всего я думал на «гражданке» о том, что в армии придется драить полы. Стрелять – пожалуйста. Но полы драить? Это мне и не снилось.

Драя полы, я часто останавливался и, опершись на палку, к которой была прикреплена швабра, думал о Зое. Иногда мне казалось – она с другим, и тогда мне становилось горько и больно. Но чаще я по-хорошему вспоминал ее, мысленно разговаривал с ней.

Заканчивал мытье полов часа в два ночи. Будил Казанцева. Старшина вскакивал с койки, словно в нем срабатывала пружина, надевал сапог, проводил каблуком по полу. Если оставалась полоска, приказывал:

– Перемыть!

Петров сочувствовал мне – после той истории в поезде мы стали друзьями. Он посоветовал драить полы на совесть только на балконе и старательней около койки старшины.

– В остальных местах просто шваброй проходись, – научил Колька.

Я так и поступил – сошло: старшина ни о чем не догадался. Да и как он мог догадаться, когда по команде «подъем» с нар срывалось сто двадцать человек и двести сорок бутс с налипшей на подошвах грязью придавали вымытому полу его первоначальный вид.

Получив разрешение спать, я валился, как сноп, на нары. Почти тотчас – так казалось мне – раздавалась команда:

– Первая рота, подъем!

Я вскакивал, одевался, мчался в строй. Сон вроде бы проходил. Но так только казалось. Стоило мне надеть наушники, как на меня наваливался сон.

– Приступили, – говорил Журба и нажимал на «ключ».

Морзянка монотонно попискивала в ушах. Сержант убыстрял темп. Убаюканный морзянкой, я начинал дремать.

– Смиир-на!

Я вскакивал.

– За сон на занятиях бойцу Саблину два наряда вне очереди!

Еще не проснувшись, я хлопал глазами. Придя в себя, спрашивал:

– За что?

Журба выбегал из-за стола с укрепленным на нем «ключом», проводил рукой по пуговицам и добавлял («За пререкание!») еще наряд.

7

Перед отбоем в роте проводились беседы. Проводил их обычно лейтенант Коркин – тот самый, которого «ложил» в госпиталь папаша. Это был склонный к полноте офицер, похожий на артиста Мордвинова в кинофильме «Котовский». Только у Мордвинова – Котовского лицо было мужественным, а у Коркина в нем проглядывало что-то бабье, несмотря на то что лейтенант часто сдвигал брови и старался говорить раскатисто.

Каждый раз я шел на беседу с тайной надеждой вздремнуть хоть десять минут.

Вздремнуть не удавалось – голос Коркина мог разбудить даже мертвого.

Все время, не говоря уже о беседах, лейтенант агитировал нас за Советскую власть, словно мы были пришельцами с другой планеты. Он мог часами объяснять, что черное – это черное, а белое – белое. Больше всего любил Коркин читать нравоучения. Остановив кого-нибудь из нас, спрашивал:

– О чем размышляете, товарищ боец?

Если мы терялись, лейтенант хмыкал и произносил речь минут на пятнадцать-двадцать. Мы стояли руки по швам и хлопали глазами.

Быстрее всех сориентировался Паркин – тот парень, у которого отец был агентом по снабжению. Когда Коркин прихватил его, он бойко ответил:

– О фронте думаю, товарищ лейтенант!

Коркин расцвел, похлопал Паркина по плечу. Но речь все же толкнул – покороче, правда.

Паркин соврал. Он боялся фронта, как черт ладана. Иногда с ним что-то происходило, и тогда он признавался, что не прочь «зацепиться» в тылу. Он только на словах был патриотом. Слушая его, я думал: «Выставлять напоказ патриотизм – все равно, что говорить направо и налево о любви к девушке».

Беседы Коркин начинал всегда одной и той же фразой:

– Хороший разговор для солдата все одно, что котелок каши.

Лично я предпочел бы кашу. Хотел сказать об этом лейтенанту, но Колька посоветовал не валять дурака.

…– Солдатская служба – одно удовольствие, – пророкотал лейтенант. – За все мы, ваши командиры, в ответе. Мы шариками крутим. А солдатам – что? Солдатское дело – простое. Ошибся солдат – с командира спрос. Набедокурил – опять с него.

Мы переглянулись.

– Я серьезно, – продолжал Коркин. – Вы, товарищи, понять это должны.

«Чушь!» – Я перестал слушать лейтенанта, подумал о том, что скоро все лягут, а мне придется драить полы. Если бы не Коркин, я мог бы заблаговременно приготовить ведро, швабру, сэкономил бы несколько минут для сна. «Закругляйся!» – молил я лейтенанта. Коркин не закруглялся. И тогда я мысленно напялил ему на голову поварской колпак.

– Чему улыбаетесь, товарищ боец? – спросил Коркин, оборвав речь на полуслове.

Я вскочил, брякнул первое, что пришло в голову:

– Анекдот вспомнил, товарищ лейтенант!

– Смешной? – оживился Коркин. – Выкладывай давай, если он не того… не срамной.

Все остроумные анекдоты, как на грех, повыскакивали из головы. В памяти вертелся только один – про то, как муж уехал в командировку.

«Выдать» срамной анекдот я не посмел. Пробормотал:

– Забыл, товарищ лейтенант.

– Эх, ты, голова – два уха, – произнес Коркин свою любимую поговорку. – Вспомнишь – расскажешь.

После беседы поманил он меня пальцем:

– Вспомнил?

– Никак нет.

Лейтенант сдвинул брови:

– Приказываю, к завтрому вспомнил чтоб!

Я ответил «есть» и подумал про себя: «Влип!»

Пришлось обратиться за помощью к Кольке. Он посоветовал рассказать анекдот про Сталина, Рузвельта и Черчилля. Сталин в этом анекдоте перехитрил всех.

– Ну? – спросил на следующий день Коркин.

Я «выдал» ему анекдот про Сталина, Рузвельта и Черчилля.

– Ничего, – улыбнулся лейтенант. – Политически ты вроде бы подкован.

Я стоял, довольный собой, и, как учил Казанцев, «ел» глазами начальство.

– Комсомолец? – спросил Коркин.

– Никак нет!

– Почему? – насторожился Коркин. – Не приняли или?..

– Не успел, товарищ лейтенант!

– Перед отправкой на фронт примем, – обнадежил Коркин. – Ты готовься, так сказать, овладевай… Наряд у тебя сегодня какой – очередной или?..

– Внеочередной, товарищ лейтенант!

– За что?

– Сержант Журба наказал. Прием на слух не идет.

Коркин неодобрительно засопел…

Иногда вместо Коркина беседы проводит Старухин. Старший лейтенант садится в кружок среди нас и начинает рассказывать о положении на фронтах, о важности нашей профессии – профессии радиста.

– Представьте, – говорит он, – что на фронт скрытно прибыла вражеская дивизия. Первым обнаружить ее может радист. От вас во многом будет зависеть исход сражений.

– А если прием на слух не идет? – спрашиваю я.

Старший лейтенант разводит руками.

– Значит, меня отчислят? – допытываюсь я.

– Поживем – увидим, – отвечает старший лейтенант.

Рассказывает он просто, доходчиво, интересуется – получаем ли мы письма от родных, сочувствует Ярчуку и Петрову, которые давно не имеют вестей от отцов-фронтовиков.

– Я тоже хочу на фронт, – признается Старухин, – но не отпускают.

Мы понимаем его, потому что сами хотим повоевать. Паркин стучит в грудь кулаком:

– За Родину мы, товарищ старший лейтенант…

– Настоящий патриот – не тот, кто митингует, – перебивает его ротный.

После политбеседы Старухин предлагает нам спеть.

– Задушевное что-нибудь. А?

Мы, естественно, соглашаемся.

Больше всех старается Паркин. Он смотрит на ротного собачьими глазами, подтягивает ему сочным баритоном, заглушая жиденький командирский тенорок.

Старшему лейтенанту это не нравится. Он начинает дирижировать, показывая жестами, что петь надо тише. Паркин, дурак, не понимает командирских жестов, разливается во всю ивановскую: на его лице блаженная улыбка, грудь вздымается, как кузнечные мехи.

Паркина я терпеть не могу. Он принадлежит к числу тех, кто смотрит в рот начальству, кто не упустит случая поддакнуть офицеру, услужить сержанту. Коркин к нему благоволит, а ротный вроде бы уже раскусил его. Во всяком случае, когда Паркин начинает поддакивать, старший лейтенант бросает на него иронический взгляд.

Я петь не умею. Я просто ору. Старший лейтенант смотрит на меня с укоризной. «А ну ее к черту, самодеятельность эту!» – думаю я и смолкаю.

Дружно поется только первый куплет, потом ребята начинают подтягивать ротному через пень колоду, потому что слов не знают и наконец вовсе смолкают к большому удовольствию старшего лейтенанта, который продолжает петь один – самозабвенно, наматывая на палец рыжеватую прядь. Это у него привычка.

8

Возле входа в казарму висит фанерный щит, выкрашенный красной краской. К самому верху прибиты маленькими гвоздиками выпиленные лобзиком буквы, образующие надпись: «Доска приказов и объявлений». Каждый день на ней появляется что-нибудь новенькое. Неизменным остается лишь лист плотной серой бумаги, приколотой к середине щита четырьмя ржавыми кнопками. Это – график дневальства. Написан он четко, без всяких завитушек. Даже «о» состоит из прямых линий. Буквы похожи на солдат, стоящих в строю. Кажется, скомандуй им: «Шагом марш!» – и они двинутся с места.

Сегодня двадцать второе число. Против него – моя фамилия. Значит, мне сегодня дневалить ночью.

Дневалить ночью – абракадабра какая-то. Дневалить – обозначает день. Для ночных дежурных надо выдумать другое слово.

Я уже дневалил – ничего приятного. Может, именно поэтому с утра плохое настроение.

– Заступаешь сегодня, – напомнил мне старшина после утренней поверки.

Дневальство сегодня предстоит трудное: в роту «похоронка» пришла – у Ярчука отец погиб.

Ярчук прочитал письмо и окаменел. Сидел на нарах, опустив на грудь остриженную наголо голову с темным пятном на макушке.

Хоть Ярчук и шпана, мне его жаль. Хотел было утешить его, но не нашел подходящих слов. Фомин водички принес. Под «Доской приказов и объявлений» бачок стоит с прикрепленной к нему, как на вокзалах, кружкой. Фомин так рванул кружку, что цепочка лопнула.

– Заметит старшина – крик поднимется, – предупредил Петров.

– Плевать! – ответил Фомин и покосился на балкон.

Ротный освободил Ярчука от занятий. Старшина скривил губы, а я подумал: «Правильно!»

– Везет же людям! – сказал Фомин и, спохватившись, вильнул взглядом в сторону Ярчука – тот ушел в себя, ничего не слышал, ничего не видел.

Пока мы в глубоком тылу, но все понимают, что в любой день и час нас могут поднять по тревоге, погрузить в теплушки и… Я жду этого – радист из меня, несмотря на все старания, не получается. Иногда кажется – фронт находится совсем рядом: на улицах много военных, патрули проверяют документы. Утром, во время поверки, мы ловим голос репродуктора, который висит на балконе – там, где спят младшие командиры. Чаще всего репродуктор сообщает что-нибудь приятное, но бывает, что каждый день он твердит, словно попугай: «Продолжаются упорные бои…» Я уже освоил военную терминологию и понимаю: «Упорные бои» – это атаки и контратаки, кровь на безымянных высотках, лесных опушках, в деревеньках…

– Первая рота, отбой!

Я смотрю на ребят, стаскивающих гимнастерки, и думаю: «А мне стоять и стоять».

Засыпает рота мгновенно, но сегодня многие не спят: видимо, родичей-фронтовиков вспоминают. Колька тоже не спит: ворочается с боку на бок, вздыхает шумно.

– Ты чего? – спрашиваю я.

– Батя на уме, – отвечает Колька. – Может, его уже нет в живых.

– Тогда бы «похоронка» была, – успокаиваю я Кольку.

– Верно, – соглашается Петров и натягивает на голову одеяло.

Ярчук лежит с открытыми глазами, устремив взгляд в потолок, в центре которого висит огромная, потемневшая от пыли, люстра без лампочек. Старшина часто посматривает на эту люстру, произносит вполголоса:

– Почистить бы. Только как доберешься?

Я боюсь: он придумает что-нибудь, и тогда мне, как самому длинному в роте, придется лезть под потолок.

Чистоту наш старшина прямо-таки обожает.

– Казарма – это прежде всего чистота, – не устает повторять он.

Многие на Казанцева обижаются, называют его за глаза сволочью, а мне он нравится. Для меня горе – Журба. И зачем таких, как он, в армию берут?

Ярчук все еще не спит. Меня так и подмывает подойти к нему. Только собрался, в казарму Старухин вошел вместе с Казанцевым и командирами взводов. Кивнув в сторону Ярчука, ротный спросил:

– Как он?

– Не спит, товарищ старший лейтенант, – шепотом доложил я.

Ротный посмотрел на Казанцева. Тот промолчал. Старухин еще раз посмотрел туда, где лежал Ярчук, и сказал:

– Давайте, старшина!

Казанцев вобрал в легкие воздух.

– Первая рота, подъем!.. Тревога!

Посыпались с нар призраки в желтоватых – из неотбеленной бязи – рубашках и кальсонах. Кое-как одевались гимнастерки и брюки, кое-как шнуровались бутсы. Скорее, скорее – лишь бы в строй не опоздать. Опоздаешь – будут неприятности. А неприятность у солдата одна – внеочередные наряды и «губа».

– Становись, Саблин, и ты, – сказал Старухин. – Ярчук подменит.

Рота построена. Выходим на улицу, на мороз. Город спит – притихший, настороженный. Ни огонька. В сорок первом Горький бомбили. Вблизи него важный объект – автозавод. Сейчас там танки делают. Скорее бы на фронт! На фронтовиков все смотрят с уважением. «Фронтовик Саблин прибыл в ваше распоряжение!» – скажу я Зое, когда мы встретимся. А встретимся мы, судя по всему, уже после войны. Скорей бы она кончалась!

Скрипит под ногами снег. Хлебом потянуло. Скоро пекарня. Мы часто проходим мимо нее, и каждый раз я вспоминаю пекарню на Шаболовке, дом родной и все прочее, что можно назвать прежней жизнью.

Здешняя пекарня похожа на амбар. Около нее стоят клячи с выпирающими боками. На санках – фанерные фургоны. Людей не видно. Хлебовозы, наверное, в тепле сидят: на улице градусов тридцать, если не больше. Я вдыхаю запах свежеиспеченного хлеба и думаю: «Все пекут и пекут, а его не хватает. Наверное, потому, что из этого хлеба сухари делают и на фронт отправляют».

– Строевым! – командует старшина.

Рота печатает шаг. Дорога знакомая: поворот, еще и – плац. Помаршируем минут сорок – и назад, в казарму, досыпать. Без учебных тревог, видать, не обойтись – они в солдатской жизни что-то вроде букваря…

Начальство ушло, и я снова дневалю. Ярчук по-прежнему не спит. Мне слышно, как он вздыхает, заглушая солдатский храп, бормотание и прочие звуки. Спит рота трудно, тяжело. Ребята стаскивают друг с друга одеяла (в казарме прохладно), скребутся, вспоминают кого-то непотребными словами, заново переживают нелегкий солдатский день.

Витька Ивлев – тот самый парень, который стрельнул нахальным взглядом в Зою, – попросил меня разбудить его часика через три.

– Только обязательно, – пробормотал Витька, и в его глазах появилась тревога.

Пора будить Ивлева. Он спит на спине, оттопырив нижнюю губу.

– Витьк… Витька…

Ивлев садится, раскачивается, словно ванька-встанька. Ошалело смотрит на меня. Бормочет что-то: не то благодарит, не то ругает.

– Витьк… Витька…

Он шарит босыми ногами по полу, находит ощупью бутсы, сует в них, словно в шлепанцы, ноги и мчится в уборную.

Паркин спит, как фон-барон, заняв весь матрац, спихнув на «чужую территорию» своего соседа – Ивлева. Они каждый день ссорятся.

– Ты что меня ночью пинаешь? – спрашивает Ивлев.

– Я? – удивляется Паркин.

– А кто же?

– Это тебе снится, – с достоинством произносит Паркин и удаляется. Ходит он вразвалочку, по-смешному выворачивая ноги, на которых поверх казенных намотаны еще одни портянки – шерстяные, присланные из дома.

Витьке надоело цапаться с Паркиным, и он пожаловался старшине.

– Ты, это самое, полегче, – предупредил Паркина Казанцев.

Тот стал оправдываться.

– Полегче, сказано! – гаркнул старшина.

– Есть! – Паркин вытянулся.

Храпит он – не приведи бог. Кажется: барабанные перепонки лопнут.

Дергаю Паркина за ногу. Храпеть он перестал. Только отошел – снова. «Может, облить его? Заорет спросонья, олух царя небесного, перебудит всю роту. Лучше почаще за ногу дергать».

Живется Паркину лучше, чем нам. Он уже получил пять посылок. Каждый день украдкой жрет колбасу, сало.

Подходит Ярчук.

– Ты куда? – спрашиваю я.

– Покурить.

– Кури тут – старшина дрыхнет.

Ярчук сворачивает папироску. Он похож на больного: глаза покраснели, нос заострился, щеки ввалились.

– Ничего, – утешаю я. И чувствую – не то говорю.

– Мне бы только до фронта дорваться! – зло произносит Ярчук и разгоняет рукой махорочный дым.

Я молча киваю.

Затоптав окурок, Ярчук уходит. Я подбираю окурок, сдуваю пепел. Если увидит окурок старшина – мне не поздоровится. Не долго думая, сую его в тумбочку. Там – письмо. Адресовано оно Фомину. «От Мироновой Зины, – читаю я про себя. – Наверное, от той девчонки, которая провожала его». Перед глазами возникает Курский вокзал. Снова вижу эту девчонку, слышу ее смех. И почему-то улыбаюсь.

Хочется прочитать письмо, но я не осмеливаюсь сделать это. «Надо отдать, когда Фомин по нужде пойдет», – думаю я. Он шастает туда часто. Идет, сонный, придерживая руками спадающие кальсоны с черным пятном на заднице. На моих кальсонах тоже пятно – вот только не помню где. На этот раз вроде бы внизу. И кто только выдумал штамповать солдатское белье? Уж если нельзя обойтись без блямб, то ставили бы маленькие, а не с подкову.

Фомин медленно сползает с нар – легок на помине! Когда подходит, отдаю письмо. Он смотрит на обратный адрес.

– У меня как раз бумажки нет.

– Что ты? – Я чуть не кричу. – Это же от девушки! От той самой!

– Девушек много, а я один, – рисуется Фомин.

«Негодяй!» – думаю я. Каждый шаг, каждое движение этого человека вызывают во мне неприязнь. Ярчук – лучше. Он, видать, стал шпаной по ошибке. Наверное, его Фомин с панталыку сбил.

– Пошли – покажу кое-что, – говорит Фомин.

– Что?

– Пошли.

Мне отлучаться нельзя. Так и объясняю Фомину.

– Трусишь? – Он ухмыляется.

Эта ухмылка подстегивает.

– Пошли!

Заведя меня в сортир, Фомин опускает крючок:

– Посчитаться надо. Забыл?

«Влип!» – думаю я и, увернувшись от удара, бью Фомина в подбородок.

Он наклоняет голову, идет на меня, словно бык.

Выбрасываю руку. Фомин отскакивает к стене. Потирая ушибленное место, говорит:

– Я думал – струсишь.

Я трусил, очень трусил. Но старался не показывать это. Почувствовал: покажешь – плохо будет. Когда Фомин ушел, я улыбнулся во весь рот, довольный собой.

До подъема еще два часа. Мне никто не мешает думать, и я вспоминаю Зою.

«С сердцем добрым и кротким…» – так написал Тургенев о Лизе Калитиной. Так я думаю о Зое. Героиня «Дворянского гнезда» жила в прошлом столетии. Зоя совсем не похожа на нее, но я связываю эти два имени в одно. Я перечитывал «Дворянское гнездо» раз пять и каждый раз убеждался: у Лизы Калитиной и Зои Петриной есть что-то общее. Но что? Я сравнивал их внешность – не подходит, прикидывал так и сяк – то же самое. Когда мне надоедало это, я говорил себе: «У них нет ничего общего. Просто я вбил это в голову».

Да и в самом деле, что может быть общего у наследницы богатого имения, ставшей монахиней, и у дочери советского инженера, прадед которого, возможно, был собственностью хозяев дворянского гнезда?

Я никогда не видел Зоиного отца, но почему-то думал: «Она похожа на него». От матери в Зое ничего нет. У ее матери волосы темные, у дочери они отливают рыжиной. Нос у Зои точеный, с горбинкой, у матери – вздернутый. Зоину мать природа наградила мощным бюстом, широкой спиной, а Зоя – само изящество. Я часто говорил ей:

– Поступай в балетную студию – примой будешь.

– Ну тебя! – отшучивалась Зоя.

Когда она уехала на Урал, я тосковал. Уже на следующий день стал ждать от нее весточку. Спрашивал почтальоншу:

– Есть мне?

– Пишут, – отвечала почтальонша.

Десять дней так отвечала. А потом пришло письмо. Помню, я притопал с работы – грязный, усталый, и увидел: из двери торчит конверт. Самый настоящий конверт с напечатанной типографским способом маркой! Несмотря на усталость, я чуть не бросился вприсядку. Зоя писала, что каждый день вспоминает меня. От счастья я весь вечер ходил хмельной, даже о голоде позабыл.

Зоины письма всегда при мне. Когда мне удается остаться в казарме одному – это случается до обидного редко – я достаю ее письма и смотрю на них. Просто смотрю. Я не перечитываю их потому, что помню каждую строчку наизусть. Зоины письма пахнут Зоей. Передать это словами нельзя.

Возвратилась Зоя через два месяца. За это время мы успели сказать в письмах многое и, когда встретились, несколько минут молчали, смущенные, потому что понимали: мы теперь не просто товарищи.

В те дни, когда я работал в первую смену, мы гуляли, ходили в кино. Разумеется, в «Авангард». У нас были там любимые места – те, на которых мы сидели в тот памятный вечер.

Я говорил кассирше всегда одно и то же:

– Два билета, пожалуйста. Десятый ряд, место первое и второе.

– Есть места получше, – отвечала кассирша. – Хотите?

– Не надо, – отказывался я.

Первое время кассирша удивлялась, потом перестала. С любопытством поглядывая на меня, отрывала два билета, совала их в окошечко:

– Ваши любимые.

Зоя всегда садилась около стены. Иногда прислонялась к ней, и тогда меня охватывала грусть. Казалось: Зоя поступает так нарочно. Я страдал, но ничего не говорил ей. Она сама все поняла. За эту чуткость я и люблю Зою. И не только люблю – горжусь, что у меня, Георгия Саблина, такая девушка. Ивлев уже всей роте раструбил о Зоиной красоте.

– Девчонка у Саблина – высший класс, – сообщает Витька всем.

Я помалкиваю, напускаю на себя равнодушный вид, а внутри все поет. Приятно, черт побери, когда хвалят ту, с которой переписываешься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю