355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Додолев » Мои погоны » Текст книги (страница 4)
Мои погоны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:51

Текст книги "Мои погоны"


Автор книги: Юрий Додолев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

9

– Часовой на посту – хозяин! – часто говорит старшина. – Ему даже я не указ.

Это мне нравится. Нравится, что часового никто, кроме разводящего и карнача, не имеет права снять с поста. Часовой даже командиру роты не подчиняется. Запросто может пальнуть, если тот приблизится к объекту и не отзовется на окрик. Колька чуть самого Коркина не ухлопал.

Стоял на посту, мурлыкал что-то. Глядь – Коркин пыхтит.

– Стой! – крикнул Колька.

Коркин – ноль внимания.

– Стой! Стрелять буду!

– Свои, – пророкотал лейтенант.

– Ни с места!

– Не узнаете разве? – рассердился Коркин.

Колька затвором щелкнул:

– Ложись!

– Вы что, с ума сошли?

– До трех считаю, – сказал Колька. – При счете «три» огонь открываю без предупреждения. Раз… два…

Лейтенант, естественно, в сугроб плюхнулся. Минут двадцать лежал и ругался, пока разводящий не подоспел.

Позже, в караулке, он обозвал Кольку сукиным сыном и… наградил увольнительной в город.

– Вот с кого пример брать надо! – громогласно заявил лейтенант. – Я думал, он сдрейфит, а он «ложись» – и никаких гвоздей!

Лично я мечтаю задержать генерала – сразу в отпуск отправят. С Зоей повидаться хочется. Кажется, сто лет не виделись. Как она там? Письма хорошие пишет, но ведь бумага все выдержит, в письме что угодно написать можно. Я, например, пишу ей, что скучаю, что вспоминаю ее каждый день. А это не так. Скучать я, конечно, скучаю, а вот вспоминаю не каждый день. Иной раз так намотаешься, что только одно на уме – всхрапнуть бы.

В караул я хожу охотно. Караул для меня все равно, что санаторий: хочешь стой, хочешь пой, хочешь к стенке прислонись, И главное – никто не мешает думать. А думаю я о предстоящей отправке на фронт, о Зое и, конечно, о матери. Вот только о матери думается мало и почему-то всегда в последнюю очередь. Понимаю: это плохо, но ничего поделать не могу – так уж мои мозги устроены.

Вначале мне фронт представляется: пороховой смрад, свист пуль, взрывы. Убивают командира. Наша рота отходит. Немцы совсем близко. Еще немного – и они ворвутся в окопы.

– Ни шагу назад! – Я поднимаюсь во весь рост. – Вперед! За Родину!

Мы преследуем фашистов. Потом меня вызывают в штаб. Поздравляют, присваивают офицерское звание, награждают орденом.

Неправдоподобно? Чепуха! Кто воевал, тот утверждает: на фронте не такое случается.

Я приезжаю в отпуск. Зоя смотрит на мои погоны, удивленно спрашивает:

– Ты уже офицер? И даже орденом награжден?

– Как видишь, – отвечаю я.

– После войны что собираешься делать?

– Служить! У меня, понимаешь, военный талант обнаружился. Все говорят, из меня полководец получится. Быть тебе, Зойка, генеральшей!

Зоя смеется.

Возникает лицо матери. Она смотрит на меня с тихой радостью, говорит, обращаясь к соседям:

– Вот и он нашел место в жизни…

Хорошо, если мечты сбудутся. Только я не верю в это. Но мечтать приятно, и я мечтаю…

Назначают меня всегда на один и тот же объект, на дрова. Это не ахти какой пост. Возле знамени стоять, конечно, почетней. Но к знамени – бархатному полотнищу с золотыми буквами – назначают только отличников боевой и политической подготовки. Недавно мне чуть-чуть не посчастливилось.

Мы ждали начальство. Коркин приказал старшине отобрать двух бойцов гренадерского роста. Выбор пал на меня и еще на одного парня.

– Порядочек! – пророкотал Коркин, оглядев нас с головы до ног.

И тут в казарму вошел Старухин. Узнав в чем дело, отозвал лейтенанта, стал что-то доказывать ему. Коркин возражал. Старухин качал головой. Коркин гукнул на всю казарму, кинул на Старухина сердитый взгляд, приказал старшине:

– Отставить!

Я не очень огорчился – мне и у дров хорошо. Особенно днем, когда снег искрится, когда воздух прозрачен и чист. Мороз прохожих подгоняет, а я холода не ощущаю: на мне овчинный тулуп и валенки. Тулуп коротковат, но мне все равно тепло.

Перед выходом на пост Казанцев напутствует нас:

– Зорче смотрите, ребята! По Волге шваль разная к дровам подъезжает и тащит их.

Мне кажется, старшина просто страх нагоняет. Кому придет в голову красть осиновые бревна с гнильцой в сердцевине, с налипшим на них льдом? Такое бревно и пятерым не поднять.

Бревна лежат на берегу Волги. Сколько их тут – не знаю. Может, сто кубометров, может, тысяча – я в этом не разбираюсь. Но много. Встанешь на одном конце – другого не видно. Я НП посередине устраиваю – там, где бревна образуют гору. С нее все видно. Видны тоненькие нити тропинок, проложенных через Волгу. По ним пешеходы идут, издали похожие на муравьев. Уткнувшись носами в берег, стоят баржи и катера, занесенные снегом. Не люблю смотреть на них – они кажутся мне мертвыми. Я покойников с детства боюсь. Когда на нашей улице раз давался похоронный марш, я под кровать залезал. Выбирался оттуда только, когда похоронная процессия сворачивала к крематорию. Он от нашего дома – две остановки. Ребята ходили туда, а я – избави бог. Ребята божились: покойники приподнимаются, когда их в печь суют. На меня это впечатление произвело. Даже теперь мерещатся мне охваченные пламенем мертвецы, встающие из гробов. Чаще всего они мерещатся ночью, когда я на посту стою. Вот и сегодня мне в ночь заступать.

Разводящий ушел вместе с Фоминым: он охранял «объект» до меня, и я остался один.

Ветер выл, как стая голодных волков. Дымился снег, Впереди белела Волга, позади смутно вырисовывались амбары и лабазы, похожие издали на средневековые крепости. Над дверью двухэтажного домика с узкими, словно бойницы, окнами раскачивалась синяя лампочка, отбрасывая тень, принимавшую причудливые формы. Страх навалился на меня, но я храбро шагнул вперед – туда, где лежали бревна. Тугой порыв ветра ударил в лицо и чуть не опрокинул. Я отпрянул назад и проклял все на свете.

– Солдат?

Я резко обернулся и чуть не пропорол штыком деда с окладистой бородой, в армяке, подпоясанном шарфом. На его плече болталась берданка, в руке была суковатая палка.

– Не бойсь! – сказал дед. – Я сторож тутошний, Жуков моё фамилиё. Пойду обогреюсь чуток, а ты покарауль покуда – балуют.

– Кто балует? – хрипло спросил я.

– Известно кто – жулье, – охотно объяснил дед и пошел, опираясь на палку, к той двери, над которой раскачивалась синяя лампочка.

Я совсем пал духом. «Лучше бы он не говорил про это». Хотел ринуться следом, но взял себя в руки. «Последним мерзавцем будешь, если с поста уйдешь!» – сказал сам себе и прислонился к столбу, от которого тянулся к лампочке провод.

За каждым углом мерещились бандиты. Страх унижал меня. Решил избавиться от него, начал описывать круги вокруг столба, время от времени кричал в темноту:

– Стой! Кто идет?

Мне никто не отвечал, и это пугало меня еще больше.

То и дело поглядывал на дверь, ожидая деда, который, по моим подсчетам, не только обогрелся, но мог и вздремнуть.

Ветер то ослабевал, то усиливался. Сугробы двигались: чуть-чуть в одну сторону, чуть-чуть в другую. Мне казалось, за ними кто-то притаился. Я направлял на сугроб штык, щелкал затвором и кричал осипшим от волнения голосом:

– А ну выходи! Выходи, сукин сын, а то стрелять буду!

Дед не появлялся. Когда появился, лясы точить не стал, сказал:

– Ежели согреться желаешь, то чайник на плитке.

– Не положено, – ответил я, борясь с искушением юркнуть в дверь – туда, где светло, уютно и – главное – не страшно.

Дед ушел. Ругаясь вслух, негодуя на себя, я снова стал описывать вокруг столба круги, с каждым разом увеличивая их. Так я очутился на берегу Волги. Оглянулся – столба нет. «Ну и пусть!» – подумал я и шагнул в темноту. Подкашивались ноги, но я шел и шел, обретая с каждым шагом уверенность, торжествуя от того, что я преодолеваю страх.

Заскрипел снег. Появились два размытых мглой силуэта.

– Стой! Кто идет? – нервно воскликнул я.

Разводящий назвал пароль. Я рассмеялся про себя, сообразил, что теперь мне заступать в полдень, когда стоять на берегу Волги – одно удовольствие, и стал предвкушать это удовольствие: днем я мог думать не о бандитах и мертвецах, а о Зое, о матери, – обо всем понятном и близком мне.

10

Занимались мы по ускоренной программе – с утра до вечера. Уставали. Да и кормили неважно – каждый день одно и то же: щи или жиденький суп, каша, кусок селедки с выступившей на хребте солью.

А сегодня – «С чего бы это?» – на обед давали колбасу. Я догадался об этом сразу, как только спустился в столовую. Она находилась в полуподвале с массивными, черными от копоти сводами, нависающими над головой, с маленькими, покрытыми морозными узорами окнами, едва пропускающими дневной свет. И днем и ночью в полуподвале горело электричество; лампочки были слабыми, освещали они только отдельные предметы; столбом стоял синеватый воздух – смесь кухонного чада, пара и дыхания, полы прогибались, и когда наш взвод вступал в столовую, мне казалось: мы идем по шаткой палубе корабля. По стенам, столам, скамейкам разгуливали рыжие нахальные тараканы. Мы сбивали их на пол щелчками и давили бутсами. После нашего ухода на полу оставались тараканьи трупы.

Раз в месяц в столовой устраивалась генеральная уборка, и тогда все щели, в которых гнездились тараканы, ошпаривались кипятком. Насекомые исчезали, но ненадолго: через день-другой они появлялись снова. Тараканы вели себя, как фрицы в сорок первом: мы их били, а они лезли и лезли.

Вечером старшина позвал меня в каптерку – небольшую комнату, уставленную стеллажами, сунул зачерствелую краюху хлеба и проговорил медленно, словно деньги отсчитывал:

– Как у тебя с приемом на слух? Непорядок, слышал. Лично я в морзянке ни черта не смыслил, а теперь 60 знаков принимаю. Специально, как вы, не учился. С Журбой посидел маленько и освоил. Это ж простое дело – морзянка. Намного проще строевой! Раз ты строевую осилил, то морзянку и подавно должон. Поня́л?

– Так точно, товарищ старшина, по́нял!

– Не по́нял, а поня́л. Поня́л?

– Никак нет, товарищ старшина! По грамматике «по́нял» будет.

Казанцев скривился, словно ему на мозоль наступили:

– То по грамматике. А по-солдатски «поня́л». Поня́л?

– Теперь поня́л, товарищ старшина!

– Вот-вот… А прием на слух освой. Надо, чтоб у тебя и в этом деле порядок был.

«По́нял-поня́л» – запутаешься, – подумал я, выходя из каптерки. – «Учителя одно говорили, старшина другое гнет».

Повариха Тоська – разбитная бабенка лет тридцати с темными полукружьями около глаз, лицом, опаленным кухонным жаром и не лишенным привлекательности, – говорила мне:

– Со мной, солдат, не пропадешь! Слушайся только.

Я слушался: надраивал до блеска котлы, мыл миски, чистил овощи.

– Молодец, солдат! – хвалила Тоська. Когда мы оставались вдвоем, спрашивала: – Надежный ты парень, солдат?

– А то как же? – отвечал я, не понимая, куда она клонит. Посоветовался с ребятами.

– Лопух! – сказал Фомин. – Она же втюрилась в тебя.

– Точно, – поддакнул Паркин и ухмыльнулся.

«А почему бы и нет? – решил я. – Женщины любят высоких». Так накрутил себя, что решил действовать без промедления. Когда мы с Тоськой остались вдвоем, я, не мешкая, обнял ее.

– Сдурел? – Тоська схватила половник.

– Ладно тебе!

– Я те дам ладно!

«Вот сволочи – подвели под монастырь», – подумал я про Фомина и Паркина. А тут новая беда – появился Коркин. Покосившись на меня, он спросил:

– Что тут происходит?

Я похолодел, а Тоська сыпанула мелким, сухим смешком, словно горох на пол бросила:

– Да ничего, товарищ лейтенант! Все в порядке, товарищ лейтенант! Разговоры разговариваем, товарищ лейтенант!

– Анекдоты небось?

Тоська похлопала глазами, на всякий случай одарила лейтенанта улыбкой.

Коркин засопел. Потоптался и ушел.

– Забавный мужик, – сказал Тоська, проводив его взглядом. И больше ничего не добавила. Я так и не понял, как она относится к Коркину.

Сконфуженный, я старался не глядеть на нее. Тоська неожиданно рассмеялась:

– Порученьице выполнишь, кавалер?

– Какое?

– Пустячок. – Тоська отсчитала десять селедок, завернула их в газету. Сунув сверток мне, сказала свистящим шепотом: – Тут базарчик есть. За углом! Продай Штука – пятнадцать рублей. За такую цену с руками вырвут.

Портить отношения с Тоськой не хотелось. Продавать – тоже. «Это – воровство, – стал я взвинчивать себя. – И кого обкрадывает? Не пойду продавать!»

Так и заявил Тоське.

– Дурак! – спокойно сказала она. Развернула селедки, бросила их в металлический чан. – Ступай дрова колоть. И благодари бога, что я Коркину не пожалилась…

После обеда я рассказал об этом ребятам.

– М-да, – бормотнул Ярчук.

– Каждый живет, как умеет, – сказал Паркин.

– Как ты? – Петров усмехнулся.

– Меня не трожь! – вспылил Паркин. – Меня Коркин уважает.

– Что будем делать, мужики? – Ярчук поскреб затылок.

– Надо ротному доложить, – сказал я.

– Бесполезно! Старухину сейчас не до нас. Он даже петь перестал.

Действительно, старший лейтенант уже давно не предлагал нам спеть. Стал он другим: улыбался реже, часто морщил лоб, словно думал о чем-то. Поговаривали, что под него копает Коркин.

– Я сам слышал, – вспомнил Ярчук, – как Коркин советовал ротному нажимать на нас, чтобы сок тек.

– Ну, а Старухин? – спросил я.

– Старший лейтенант жалел нас, говорил, что мы еще не сформировались, что нам по семнадцать только.

– А Коркин?

– Рявкнул: «Они – солдаты!» Старухин тут же вопросик кинул: «А разве солдаты не люди?» Коркин брови сдвинул: «Солдаты – это солдаты».

– А я видел, – сказал Колька, – как Коркин нашему старшине какую-то бумажку подсовывал, требовал подписать ее.

– Ну?

– Старшина сказал: «Тут про командира роты неправильного много», – и поставить свою подпись отказался.

Мы посудачили минут пять, потом Ярчук предложил сходить к старшине.

– Правильно! – одобрил Колька. – Он мужик хоть и взрывной, но справедливый.

Подойдя к каптерке, осторожно постучали в дверь.

– Чего, как мыши скребетесь? – раздался голос старшины. – Входите!

Старшина сидел на табуретке, подперев рукой щеку.

Не изменив положения, посмотрел на нас затуманенным взглядом. «Нездоровится ему», – догадался я.

– Докладывай, Саблин, – сказал Ярчук.

Я доложил.

Старшина фыркнул:

– Тоже мне – Дон-Жуан.

Ребята рассмеялись. Старшина почесал плечо:

– Придется к Коркину идти: он у нас начпрод по совместительству.

Коркин выслушал старшину. Покосившись на меня, сказал:

– Тося – хороший повар. И человек неплохой. Раньше на нее жалоб не было. Может быть, Саблин ошибся?

– Никак нет, товарищ лейтенант! – ответил я.

Коркин сдвинул брови:

– Разберусь!

В тот день на вечерней поверке Казанцева не было. Я решил, что он слег, и дал волю воображению. Представил себе, как после разговора с Коркиным старшина пришел в каптерку, тяжело опустился на табуретку. Его голова наливалась свинцом, по телу пробегала дрожь – предвестница приступа. Я считал Казанцева честным, справедливым человеком и решил, что внутри у него, должно быть, все клокотало: он воочию убедился, что нарушается инструкция, согласно которой солдатам полагается определенное количество продуктов – ни грамма больше, ни грамма меньше. Если бы инструкция предусматривала другую раскладку, более скудную, то Казанцев, наверное, не возмущался бы, потому что все инструкции были для него священны, неуклонно выполнялись им. Из-за пристрастия к инструкциям над старшиной многие посмеивались. Казанцев знал об этом, но «перевоспитаться» не мог, а может, не хотел – он считал инструкции основой воинской службы, о чем заявлял неоднократно.

Перед отбоем, прихватив меня с ведром и шваброй, Коркин стал толкать речь. Мимо пробегали солдаты. Одни усмехались, другие сочувствовали мне. Я слушал лейтенанта вполслуха. Он заметил это, рассердился, влепил мне три наряда вне очереди.

– За что? – воскликнул я.

– За это самое, – пророкотал Коркин и ушел.

Утром на доске приказов и объявлений появилась карикатура: длинный и худой солдат, растерянно озираясь, держит в одной руке ведро, в другой – швабру. Под карикатурой было написано:

 
Вот он – любитель пререканий.
Он столько нахватал взысканий,
Что будет скоро, очень скоро,
В роте штатным полотером!
 

Паркин от радости ног не чуял – мотался по казарме, хватал ребят за руки, тащил их к карикатуре:

– Поглядите-ка, хлопцы, как Саблина раздраконили!

Ярчук взглянул на карикатуру, ухмыльнулся. Встретившись с моим взглядом, нахмурился. Сказал Паркину:

– Тебя тоже следовало бы!

Петров вначале посмотрел на меня, потом на карикатуру:

– Похож.

Он не смеялся. Он лучше других понимал, что прием на слух – дело хитрое.

Сам Витька на слух принимал отлично. За это его хвалил-нахваливал Журба, ставил в пример.

Казанцев долго разглядывал карикатуру, хмурился, сердито посапывал. Старухин ничего не сказал. А Коркин «отреагировал» в тот же день. Столкнувшись со мной в коридоре – нос к носу – он сказал, не ответив на приветствие: «Зайди-ка!» – и отомкнул большим ключом дверь своего кабинета – просторной комнаты, увешанной плакатами и транспарантами, отчего она казалась завернутой в кумач. В комнате все блестело, все было новеньким, словно только что купленным, даже подшивки и те были новенькими – ни помятых уголков, ни пятен.

– Как же так? – спросил лейтенант, грузно опустившись в кресло, стоявшее во главе огромного стола, накрытого красной материей. – Хотел в комсомол вступить, а угодил в карикатуру?

– Это не карикатура, – возразил я. – Это дружеский шарж.

– Какой такой шарж? Рано тебе в комсомол вступать – вот что. Обмозгуй это на досуге. А теперь ступай.

11

Три наряда доконали меня – я стал спать даже в строю. На четвертый день, когда до отбоя осталось минут двадцать, подумал: «Ну и высплюсь же сегодня!»

Выспаться не удалось. Вместо команды «отбой», прозвучало:

– Первая рота, в баню!

Раз в десять дней и каждый раз ночью – днем мылось гражданское население – нас гоняли в баню, построенную еще до революции на окраине города купцом-филантропом – в ту баню, в которой я продал гражданскую одежду. Первое время старуха банщица встречала меня льстивой улыбочкой, спрашивала – нет ли еще чего? Убедившись, что у меня ничего нет, она потеряла ко мне интерес.

Баня была длинной, как амбар, с маленькими окнами. Вместо деревянных лавок в мыльном отделении стояли каменные лежаки с выбоинами, шершавые и холодные. От одного прикосновения к ним кожа покрывалась пупырышками.

Перед входом в мыльное отделение старшина раздавал мыло – полужидкое, коричневое, напоминавшее остывший столярный клей. Казанцев черпал мыло из бачка столовой ложкой, стряхивал в подставленные пригоршни.

«Был бы это джем», – каждый раз думал я и нюхал мыло. Пахло оно керосином, пены почти не давало, но грязь сдирало, как рубанок стружку.

Войдя в мыльное отделение, я разомлел и решил покемарить хоть десять минут.

Колька намазался мылом, присобачил к бедру мочалку, стал прыгать, изображая дикаря. Ивлев тоже намазался мылом, тоже привязал к бедру мочалку и тоже стал прыгать.

Это понравилось всем, и вскоре вся наша рота превратилась в сборище дикарей, исполнявших ритуальный танец. Ребята резвились вовсю: им никто не мешал – старшина и сержанты с нами не мылись. Казанцев обычно сидел в предбаннике и изучал очередную инструкцию, отпечатанную на машинке, а сержанты, сойдясь в кружок, обсуждали свои сержантские дела.

Я мыться не собирался. Ошпарив лежак кипятком, растянулся на нем, расслабив мускулы. Покемарить не дали – самым бесцеремонным образом меня согнали с лежака: их не хватало, кое-кому приходилось мыться на полу, поставив перед собой шайку. Я выругался, побрел искать укромный уголок. Обнаружил подходящее место в проходе – он вел в парильное отделение. Парилка работала только днем, сейчас из нее струился теплый воздух. Я забрался в какую-то нишу и тотчас уснул…

– Саблин? – услышал я сквозь сон. Понял: меня ищут, но разомкнуть веки не смог.

– Вот он! – Кто-то дернул меня за ногу.

Я вылез, уставился на Ярчука.

– Шевелись, Саблин, шевелись! – взволнованно проговорил он. – Старшина психует – житья нет.

Оказалось, все вымылись, оделись, а меня нет. Казанцев зловеще произнес:

– Ну-у…

Все сразу поняли, что обозначает это «ну-у».

– Может, Саблин к бабам махнул? – предположил Паркин.

– Соображай! – Казанцев показал на мое барахло – оно сиротливо лежало на отполированной голыми задницами скамье.

Когда я вошел, старшина крикнул:

– В строй!

Я потянул руку к одежде.

– Как есть! – громыхнул Казанцев.

Рота шевельнулась и снова замерла.

«Голым так голым», – подумал я и встал в строй.

Прозвучала команда «смирно», и я получил еще три наряда.

От обиды чуть не заревел. Когда мы пришли «домой», старшина подозвал меня и сказал, глядя в сторону:

– К исполнению приступишь через неделю, когда отоспишься. Поня́л?

Незаметно наступила весна. По ночам подмораживало, днем с длинных и ломких сосулек стекали капли. Сияло солнце, наполняя сердце радостью. Эхо победных салютов докатилось до нашего полка: солдат стали лучше кормить, да и Журба подобрел – наказывал меньше, можно было отдохнуть от внеочередных нарядов.

Лед на Волге посинел. Река вздулась – вот-вот выплеснется.

Весной уехал на фронт Петров. Я запомнил тот день – в тот день вскрылась Волга.

Колька был первой ласточкой. Он настолько освоил радиодело, что стал принимать сто тридцать знаков в минуту – больше, чем Журба.

– Превосходный слухач! – сказал о нем сержант, когда мы прощались с Колькой.

Петров пожимал нам руки, обещал писать. Я не очень верил, что он напишет. Все обещают писать, когда расстаются. А потом: новая обстановка, новые друзья – и…

Колька уезжал вечером. Днем нас повели смотреть ледоход. Мы строем прошли по улицам города, залитого весенним солнцем.

– Песню! – потребовал старшина.

Несколько секунд рота шла молча, печатая шаг. Красиво шла – я чувствовал это. Мы предвкушали песню. Мы хотели петь. Запевала вывел задорно и звонко:

 
– Здрав-ствуй, ми-ла-я Ма-ру-ся…
– …здрав-ствуй, цве-тик го-лубой! —
 

грянула рота.

Прохожие поворачивали головы и – кто с улыбкой, кто с грустью – смотрели на нас. А мы шли и шли, расплескивая грязь, накопившуюся в выбоинах.

Мелькнуло и тут же исчезло посеревшее, вздувшееся тело реки. Рота взошла на косогор и остановилась.

– Ра-зойдись! – скомандовал старшина.

Ряды шевельнулись и распались, словно карточный домик.

С обрыва Волга была видна, как на ладони. Лед, смешанный с мокрым снегом, чавкал, приподнимался, будто кипящая в котле каша. Огромные льдины, встав на «попа», таранили друг друга, валились набок, подминая под себя обломки, резали острыми, как форштевни, краями тело реки, громоздились одна на другую, образуя холмы. Возле моста бухали взрывы, расчищая реке путь. Лед все напирал, напирал – могучая русская река проснулась.

Я глядел на ледоход и думал: «Вот она, силища! Черта с два, победишь народ, у которого есть такая река. Как хорошо, что я гражданин СССР! У нас все большое – реки, озера, леса. И люди наши такие же – рослые, выносливые, сильные! А если кто из нас и невелик ростом, то сердце у него большое, одним словом, хорошее сердце».

Колька стоял около меня – притихший, сосредоточенный. Он, видимо, думал о том же, о чем и я. Даже на Фомина ледоход подействовал: в его глазах появилось что-то хорошее, доброе.

Казанцев смотрел на ледоход с неодобрением. Я решил: ледоход для него хаос, беспорядок, то, что он терпеть не может.

Вечером Старухин дал мне «увольнительную», и я пошел провожать Петрова. Колька не скрывал своей радости. Да и как было не радоваться, когда он уезжал на фронт – туда, куда стремился и я? Стало вдруг обидно, что его, а не меня отправляют на фронт. «Проклятый прием на слух, – подумал я. – Хоть отчислили бы поскорее, – только хлеб даром перевожу».

Загудел паровоз, будто выкрикнул что-то. Колька вскочил на подножку:

– До свидания, Жорка! Я напишу тебе. А в крайнем случае после войны встретимся. Адрес мой помнишь?

– Помню! – Я почувствовал – навертываются слезы.

Получить от Кольки письмо я не успел: через пять дней меня, наконец, отчислили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю