355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Додолев » Мои погоны » Текст книги (страница 2)
Мои погоны
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:51

Текст книги "Мои погоны"


Автор книги: Юрий Додолев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

3

Мы – пятьдесят шесть новобранцев-москвичей – уезжаем в Горький. Многих из нас провожают женщины – матери, сестры, подруги. Я жалею, что нет Зои. Перед глазами встает, словно это произошло только вчера, памятная мне встреча.

Я встретил Зою на второй день после возвращения из эвакуации. Передо мной стояла прежняя и в то же время совсем другая девушка. С Зоей произошло что-то: не то она выросла, не то пополнела, но это уже была не та девочка, которая загоняла меня в бомбоубежище.

– Здравствуй, – сказал я, чувствуя, как меня охватывает новое, еще не испытанное чувство.

– Здравствуй. – Зоя улыбнулась, поправила на мне воротничок. – Увидела тебя и сразу расхотелось уезжать.

– Ты уезжаешь?

– Завтра. Отец прислал вызов.

Зоины родители разошлись, когда она была маленькой, но сохраняли хорошие отношения. Каждый год Зоя уезжала на два-три месяца к отцу – он жил и работал на Урале.

Десять лет я прожил с Зоей на одном дворе, встречался с ней каждый день, казалось, изучил ее, и вот теперь только понял, как она хороша, как не похожа на других девчонок.

– Зойка, Зойка, – пробормотал я.

Она взлохматила мне волосы:

– Пойдем в кино?

– Пойдем, – выдохнул я.

Мы пошли в «Авангард». Не помню, какой показывали фильм: на экран я не смотрел – только на Зою. Мне хотелось, чтобы фильм продолжался вечно, но он кончился до обидного быстро.

– Погуляем? – сказала Зоя, когда мы вышли из кинотеатра.

– С удовольствием!

Стояла теплая июльская ночь. Отчетливо вырисовывались сделанные известью белые полосы, отделявшие тротуар от мостовой, служившие ориентиром для шоферов и водителей троллейбусов. «Цок, цок, цок» – цокали по булыжникам каблуки патрульных. Мы шли по Большой Якиманке. Я шел медленно, стараясь продлить удовольствие.

Посередине улицы протопал взвод солдат с узелками под мышками. «В баню идут», – догадался я и сказал вслух:

– Скоро и мне так.

– Не хочется? – спросила Зоя. Мне почудилось в ее голосе сочувствие.

– Хочется, – признался я.

Зоя погладила меня по руке.

О чем думала она в ту ночь? Не знаю. Я думал только о ней, ибо понял – влюбился, мечтал изобрести какой-нибудь аппарат, который бы позволил прочитать Зоины мысли. Я чувствовал себя счастливейшим человеком, потому что самая прекрасная девушка на земле шла под руку не с кем-нибудь, а со мной, Георгием Саблиным!

– Поздно уже, – сказала Зоя.

Мы пошли домой. Свернули во двор. Вот он – наш дом-развалюха. Он все приближается, приближается, приближается, и вместе с ним приближается минута расставания – та минута, которой я страшусь: не хочу расставаться с Зоей не хочу, чтобы она уезжала на Урал! В моей душе происходило непонятное, хотелось крикнуть на весь двор: «Зоя, я люблю тебя!» В ту минуту я любил не только Зою – всех, даже дом-развалюху, потому что в этом доме жила «она».

Мы вошли в подъезд, пахнувший мышами, плесенью, гнилым деревом.

– Постоим? – сказал я, боясь услышать «нет».

– Да, – ответила Зоя.

Мы стояли долго. Дом спал.

Я сжимал Зоины пальцы, бессвязно лопотал что-то. Хотелось поцеловать девушку, но я боялся разрушить то хорошее и светлое, что возникло между нами.

– Пора! – проговорила Зоя и юркнула за обитую войлоком дверь – потом, после ее отъезда, я часто здесь останавливался, вспоминая это свидание.

Звякнула цепочка.

– Зоя? – позвал я.

– Спокойной ночи, – послышалось в ответ.

– Зоя, – повторил я.

За дверью скрипнуло что-то.

– Зоя, Зо-ой?

Я долго-долго стоял у двери, надеясь на чудо.

Чуда не произошло. Рано утром, когда я еще спал, Зоя уехала. Писала она часто. Ее письма были немногословны, но в конце каждого стояло «твоя». Это меня окрыляло.

Я посылал ей «простыни». Трудно было с бумагой, но я всеми правдами и неправдами раздобывал ее…

Зоины письма лежат в кармане. Их – десять. Они завернуты в плотную бумагу и перевязаны голубой лентой, которую я выпросил у матери. Вместо этой ленты она хотела дать мне желтую, но я не взял ее, потому что желтый цвет обозначал измену. Об этом я прочитал в какой-то книжке.

В Горький нас сопровождает ефрейтор. Ему за пятьдесят. Он совсем не похож на военнослужащего. Лицо у него доброе, круглое, глаза, как у ребенка; шинель горбом вздувается на спине, ремень расслаблен, кирзовые сапоги, нетронутые гуталином, поседели от мытья. Ефрейтор называет нас сынками. Мы его за глаза – папашей.

Папаша пересчитывает нас, прокалывая воздух указательным пальцем. Пересчитать нас не удается: мы не стоим на месте, бродим по привокзальной площади. Папаша сдвигает на лоб «ушанку», обнажая стриженый затылок, озадаченно смотрит на нас.

Ефрейтор мне нравится: он домашний, уютный. Я быстро пересчитываю всех и говорю:

– Пятьдесят шесть человек!

– Точно?

– Как в аптеке… – Я стараюсь освоить армейскую терминологию и поэтому после небольшой паузы добавляю —…товарищ ефрейтор!

– Спасибо, сынок, – говорит папаша и просит меня присмотреть за новобранцами, пока он сходит в продпункт.

– Смотри хорошенько, – советует папаша, – чтобы, упаси бог, никто не утек. А мне невтерпеж: со вчерашнего дня не жрамши, потому как старшого моего – лейтенанта Коркина в госпиталь пришлось ложить – приступ.

Папаша уходит. Я поднимаюсь на верхнюю ступеньку главного подъезда, откуда хорошо просматривается вся площадь, снова пересчитываю новобранцев.

На привокзальной площади лежит снег. Наполненные влагой глыбы свисают с крыш. Подходят, звеня, трамваи, выбрасывая на площадь людей с чемоданами, корзинами, с котомками, перешитыми из мешков.

Между нами шныряют два парня, тоже новобранцы, с одинаковыми челочками, в одинаковых – черных с пуговками – кепках-малокозырках, металлическими зубами, наколками на руках. С одного взгляда определяю – шпана.

Шпаны в военной Москве много. Красивые и безобразные, высокие и низенькие, эти парни похожи один на другого. Может быть, потому, что вся шпана носит одинаковые челочки, одинаковые кепки, у всех наколки на руках и металлические коронки.

Эти коронки называются фиксами. Они – шик. Их надевают даже на здоровые зубы.

Я ненавижу шпану. Один тип из этой шатии вытащил из моего кармана хлебные и продуктовые карточки.

Случилось это два года назад. Я возвращался на «букашке» – так назывался маршрут «Б» – с Таганской площади, где в то время находился спецмагазин, в котором отоваривались наши карточки. На Коровьем валу сошел. Сунул руку в карман и обмер – нет карточек. Метнулся в одну сторону, в другую. Трамвай прогромыхал мимо. Я увидел парня в малокозырке, который, кося на меня глазом, ухмылялся, показывая металлический зуб. «Он», – подумал я и помчался за трамваем. Но разве догонишь трамвай? «Букашка» пересекла Октябрьскую площадь, покатила под гору к ЦПКиО имени Горького.

Как мы дожили до конца месяца, лучше не вспоминать…

Я не свожу с парней, шныряющих по площади, настороженного взгляда. Ведут себя эти парни нагло: ощупывают чужие «сидора», совещаются. На мой вещмешок внимания не обращают – такой он тощий.

Один из парней – плотный, с короткой шеей, с виду он добродушный, покладистый. У другого – тонкие губы, опухшее лицо, мешки под злыми, колючими глазами. Называют парни друг друга по фамилиям. Запоминаю на всякий случай: с короткой шеей – Ярчук, опухший – Фомин.

Парней провожают девушки. Одна из них в беличьем манто, в меховой шапочке, кокетливо сдвинутой набок, напоминает мне Катюшу Маслову – перед отъездом я прочитал «Воскресение». Украдкой посматриваю на эту девушку.

– Нравится маруха?

Оглядываюсь – Фомин.

– На Катюшу Маслову похожа, – отвечаю я.

– На кого, на кого? – Брови у Фомина сдвигаются.

Я сбивчиво объясняю, кто такая – Катюша Маслова.

Фомин подзывает девушку, снисходительно говорит ей:

– Слышь-ка, эта верста втюрилась в тебя.

Девушка ласково улыбается, протягивает мне руку:

– Зина.

– Георгий.

– Жора, значит?

– Можно и так, – соглашаюсь я и думаю: «Какая у нее приятная, мягкая ладонь. Будто бархат».

Подруга Зины – густо напудренная, словно вываленная в муке, девица с ярко накрашенным ртом, в распахнутом пальто, из-под которого виднеется тельняшка, неплотно облегающая ее рыхлое тело, – развязно спрашивает:

– А я тебе нравлюсь?

– Нет.

В Зининых глазах – смешинки.

– Нельзя так говорить женщинам, – учит она. Голос у нее густой, красивый.

– Но ведь это же правда! – возражаю я.

– Тем более нельзя! – Зина смеется. Напудренная девица морщит носик, похожий на кнопку, говорит Ярчуку:

– Врежь ему!

Я напрягаюсь, ожидая удара.

– Не смей! – Зина смотрит на Фомина. Тот советует своему приятелю не связываться…

4

Наш вагон напоминал бочку, набитую селедками. На верхних полках размещались по двое. Моим соседом оказался поджарый парнишка с тонкой, как стебелек, шеей, с большими, словно плошки, глазами, острым подбородком.

– Давай знакомиться, – сказал парнишка. – Николай Петров я. Фамилия, как видишь, самая обыкновенная.

Я назвал себя.

Лежа на полке, мы молчали. Меня терзал голод. Глядя в окно на уплывающий перрон, я думал о превратностях судьбы: «Был хлеб, а теперь нет его». Представил себя убитым. Зоя и мать плакали, называли меня Жориком, совали мне хлеб, сахар и даже пироги.

Я еще не решил, как поступить с ними, пирогами: то ли ожить и сразу съесть их, то ли подождать, но в это время Петров спросил:

– Шамать хочешь?

– Спасибо, сыт, – проворчал я.

Колька хохотнул:

– Брось врать-то. Свой паек ты уже сшамал – сам видел. А у меня пищи разной – полон «сидор». Коржики есть и сало.

Я испытал такой приступ голода, что не смог сдержаться.

– Угощай, коли так!

Съев кусок сала, поблагодарил Кольку и отвернулся, показывая, что я-де человек воспитанный, объедать других не привык.

Колька снова хохотнул:

– Не стесняйся – наваливайся. Сколько хочешь шамай. Коржичков отведай – хорошая пища. Вку-усная!

Я надкусил коржик.

– Ну? – Петров даже рот приоткрыл – весь внимание.

Я поднял большой палец, хотя коржики мне не очень понравились.

Николай хмыкнул удовлетворенно.

– Сам пек. Как думаешь, из чего?

Коржики были сделаны из картошки, сдобренной отрубями, в них чувствовался привкус сахарина, но чтобы сделать приятное Кольке, я сказал:

– Из муки, наверное, и сахара.

– А вот и нет! – воскликнул Петров и раскрыл мне «секрет» приготовления коржиков.

Монотонно стучали колеса. Я вспомнил мать, с которой так и не удалось поговорить перед отъездом: мать много работала, дома бывала редко; вчера прибежала, усталая, собрала вещи, поцеловала меня, попросила писать почаще и снова умчалась в свою больницу. Я вспомнил все это и вздохнул.

– Чего? – спросил Петров.

– Так, – ответил я.

Я всегда мечтал и вспоминал молча. А Николай мечтал и вспоминал вслух, поверял себе все, что наболело. Так я узнал, что дома у него мать и три сестренки. Когда отца забрали в армию, Николай стал работать.

– Давно не пишет батя, – пожаловался он. – Мать каждый день плачет.

На работе Петров получал паек плюс дополнительное питание за перевыполнение плана.

– Теперь матери трудно будет, – сказал он, – Сестренки растут – им только подавай шамать.

Шел снег. На платформах люди кутались в шубы, телогрейки, а в нашем вагоне было жарко.

Стемнело, Из соседнего купе донесся храп. Вдруг кто-то вскрикнул. Послышался шепот. Свесившись с полки, Колька посмотрел в соседнее купе.

– Ну? – спросил Я.

– По «сидорам» шарят. А если… – Договорить Николай не успел: в паше купе вошли те двое – Фомин и Ярчук. Луч карманного фонарика скользнул по лицам, задержался на мгновение на Колькином «сидоре», пошел шарить по нижним полкам. Облюбовав огромный – довоенного выпуска – рюкзак, луч замер. Рюкзак лежал на коленях рослого парня в добротном пальто и бурках. Парень спал, прижавшись щекой к рюкзаку.

Фомин разбудил парня и приказал, кивнув головой на рюкзак:

– Развязывай!

– Зачем?

– Развязывай! – Фомин ткнул парня в бок.

Парень сразу сник, стал лихорадочно распутывать тесемки. Его пальцы мелко-мелко дрожали. Фомин выругался, поторопил:

– Побыстрей!

Прошла минута, и из рюкзака посыпались, как из рога изобилия, баночки и сверточки, перевязанные шпагатом. Ощупывая их, Фомин бормотал:

– Колбаска… Рыбка… Сахарок…

Владелец рюкзака молчал. Вначале это просто удивляло меня, потом начало раздражать. «Самый настоящий грабеж!» – решил я и крикнул:

– Положи все на место, Фомин!

Жулик вздрогнул.

– Кто?.. Что?.. Откуда мою фамилию знаешь?

– Знаю! – объявил я.

– А ну покажись – кто таков? – потребовал Фомин.

Я спрыгнул вниз. Спрыгнул и понял: «Глупо!» У меня часто бывало так: сперва сделаю, потом начинаю думать. Хоть эти парни и были ненавистны мне, я все же остерегался их: «Шпана есть шпана. Пырнул финкой и…»

Из соседних купе высунулись взлохмаченные физиономии. Проснулся весь вагон. Только папаша спал сном праведника.

Никто не вмешивался. Все ждали, что произойдет дальше.

– А-а… – разочарованно произнес Фомин. – Это ты? Сейчас я из тебя котлету сделаю.

– Только посмей! – Петров тоже спрыгнул вниз.

– И ты хочешь? – Фомин ухмыльнулся, – Да я вас двоих одной соплей перешибу.

– Не перешибешь, – сказал Колька и загородил меня.

Со стороны это, должно быть, выглядело смешно: большой и маленький, Пат и Паташон, и маленький защищает большого.

Все заулыбались. Даже Ярчук улыбнулся. Потянул дружка за рукав:

– Оставь их.

Фомин стал собирать банки, свертки.

– Ничего не трогай! – срывающимся от волнения голосом крикнул Колька.

– Заткнись! – прошипел Фомин.

«Дурак, – подумал я о Кольке. – Сейчас накостыляют нам».

Фомин направил луч на Николая, спросил с издевкой:

– Вдаришь?

Я не успел сообразить – Колька выбросил кулак.

– Псих! – завопил Фомин. Сунул руку в карман.

Я понял, что обозначает этот жест. Внутри что-то оборвалось.

– Оставь их, – повторил Ярчук. – После поквитаемся.

Когда мы влезли на полку, Колька сказал:

– А ты, оказывается, смелый!

Я промолчал. Я не считал себя храбрецом, но Колькина похвала польстила мне.

– А я испугался, – признался Колька и всхлипнул.

Спать не хотелось. Вагон тоже не спал. Долетали голоса:

– …молодцы!

– …маленький особенно!

Показалось лицо владельца рюкзака.

– Это вам, ребятки. – Он протянул сверток, в котором оказалась ветчина, нарезанная тоненько, как в довоенное время.

Я обрадовался, а Колька удивленно спросил:

– Откуда такая?

– Отец принес.

– Отец?

– Отец. Он у меня агент… агент по снабжению. – Владелец рюкзака произнес последние слова с такой гордостью, словно его отец был маршалом или наркомом. – У нас дома такая ветчина не переводится.

– Значит, твой отец жулик. – Колька возвратил ветчину и добавил: – Жуликов стрелять надо!

5

В Горький поезд прибыл с опозданием. Мы вышли на привокзальную площадь. Длинными космами стлалась поземка, ветер швырял в лицо сухой, колючий снег. В центре площади на месте клумбы возвышался сугроб, на скамейках лежал снег, слегка припорошенный паровозной гарью. Я вспомнил все, что знал о Горьком – и городе, и писателе – и стал рассказывать об этом.

Меня никто не слушал. Все поеживались от пронизывавшего до костей ветра, с тоской поглядывали на вокзальные двери, из которых вырывались клубы пара. Все старались встать так, чтобы не он, а кто-нибудь другой подставлял бы ветру свою спину.

Папаша пересчитал нас – на этот раз без моей помощи: теперь мы не бродили, как в Москве, по привокзальной площади, стояли кучей, прижимая ладони к щекам.

– Пошли, сынки, – буднично сказал папаша, убедившись, что нас по-прежнему пятьдесят шесть.

Мы как стояли кучей, так и двинулись, зябко поводя плечами, стараясь держаться поближе друг к другу.

– Не табуном, не табуном! – спохватился папаша и приказал нам разбиться по двое.

Мы встали по два в ряд и пошли по булыжной мостовой в город, задернутый серой морозной пеленой.

– Далеко идти? – спросил я папашу: было очень холодно, ходить пешком я не привык.

– Километра четыре, – ответил папаша.

– Ого! – воскликнул я п подумал про себя: «Теперь на трамвае не покатаешься. Теперь всегда пешком придется».

Ветер не стихал. Обледенелые ветки постукивали одна о другую. «Как мертвецы костяшками», – почему-то решил я. Булыжники на мостовой, тоже обледенелые, блестели, словно отполированное дерево.

Повалил снег. Я позабыл дома шарф, и теперь острые, как гречневая крупа, снежинки, попадая за воротник, обжигали спину, вызывали озноб. Тело покрывалось пупырышками, деревенели ноги.

Одет я был неважно: кожаная куртка без теплой подкладки – вся в латках и штопке, брюки из «чертовой кожи» – хлопчатобумажной ткани в рубчик, напоминавшей брезент, парусиновые полуботинки, выкрашенные остатками гуталина в черный цвет.

Прохожие прятали носы в воротники, а мне спрятать нос было некуда – воротник моей куртки не поднимался.

Над крышами клубились дымки Я позавидовал тем, кто сидит сейчас в тепле, и пожалел о том, что попал в Горький, а не в Ташкент или Самарканд. Захотелось крепкого чая, пусть без сахара, но обязательно крепкого, обжигающего нутро, дающего хоть на несколько секунд ощущение сытости.

Снег валил и валил. Сугробы росли прямо на глазах, и скоро весь город стал казаться мне одним огромным сугробом с торчащими из него трубами. Маленькие, без прицепов, трамваи напоминали плывущие по каналу катера. Около магазинов с залепленными вывесками не было ни души. В Горьком с продуктами, наверное, еще хуже, чем в Москве. Люди в гражданской одежде встречались редко, военные же попадались на каждом шагу. Небольшие группы солдат топали в сопровождении сержантов вольным шагом, а подразделения под командой офицеров «держали ножку» и пели – над колоннами клубился пар.

Ребята о чем-то спрашивали друг друга, даже шутили. Я их не слышал – совсем окоченел. Подошел к папаше и спросил, с трудом двигая онемевшими губами:

– Далеко еще?

– Вона! – Папаша показал на дом с колоннами, стоявший на горке, а лучше сказать на какой-то припухлости, которую огибала трамвайная линия.

Я подумал, что до этого дома проще было бы доехать на трамвае, а не тащиться пешком через весь город. Но я только подумал так – вслух ничего не сказал: говорить было бесполезно – мы уже прибыли.

В доме с колоннами до войны был клуб – об этом напоминали огромные буквы, сделанные из гипса, намертво прикрепленные к фасаду. В этом клубе, должно быть, устраивались танцевальные вечера: оркестранты дули, округлив щеки, в блестящие трубы, пианист, растопырив пальцы, ударял по клавишам, дирижер разводил в стороны руки, словно собирался заключить в объятия весь оркестр, ударник творил чудеса: подбрасывал барабанные палочки, проводил металлической кистью по медному диску, как будто счищал с него пыль, нажимал на педаль, отчего одна из «тарелок» подпрыгивала и звучно шлепалась на другую. В клубе шелестели платья, пахло духами. Возбужденные музыкой сияющие женщины выбегали в фойе повертеться перед зеркалом, окантованным позолоченным багетом; мужчины окидывали их оценивающими взглядами, задерживали глаза на наиболее стройных и красивых; женщины в свою очередь посматривали на мужчин, отмечая про себя, кто из них симпатичный, а кто нет.

До войны в клубе было празднично, весело. А теперь в зрительном зале с огромными – от пола до потолка – окнами стояли по обе стороны двухэтажные нары без матрацев. Я взглянул на них: «Неужели спать придется на голых досках?»

За окнами виднелись крыши, занесенные снегом. Окна были и на левой, и на правой стороне – одно подле другого. Они создавали впечатление пространства. Казалось, мы находимся не в помещении, а на улице. Может быть, поэтому я не мог согреться.

Папаша куда-то ушел. Вместо него появились двое – старший лейтенант и старшина.

Старший лейтенант понравился мне сразу. Лет двадцати семи, плотный, с чуть кривоватыми ногами, какие бывают у кавалеристов, с полными, как у женщины, ляжками, в хромовых сапогах с приспущенными голенищами, он все время наматывал на палец рыжеватую прядь и улыбался, показывая рот, набитый золотыми зубами.

– Здорово, орлы! – весело сказал старший лейтенант.

«Орлы» заулыбались и ответили вразнобой:

– Здрасте…

– Привет…

– Наше вам…

– Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! – крикнул я.

Старший лейтенант хлопнул себя по ляжкам и захохотал, ослепив нас золотом зубов. Петров подтолкнул меня, прошептал восхищенно:

– Во дает!

«Точно!» – подумал я. Старший лейтенант действительно «давал» – такого заразительного смеха слышать мне не приходилось.

– Детский сад… Как пить дать, детский сад, – проговорил старший лейтенант, вытирая запястьем выступившие слезы. Обернувшись к старшине, добавил: – Сыроват, старшина, материальчик? А?

Старшина молча кивнул.

Был он прямой, как палка, и такой же тонкий, туго перехваченный в талии ремнем, отчего казался состоящим из двух половинок, на одной из которых выделялось лицо нездорового, землистого оттенка с маленьким упрямым ртом, а на другой – начищенные до блеска офицерские сапоги, плотно облегающие икры.

Продолжая улыбаться, старший лейтенант сказал нам, что он командир нашей роты – Старухин.

– А это, – старший лейтенант кивнул на своего спутника, – старшина роты Казанцев. – Обернувшись к нему, приказал: – Приступайте к своим обязанностям, товарищ старшина!

Казанцев щелкнул каблуками, вздернул сжатую в кулак руку к виску, распрямил пальцы, сказал: «Есть!» – и резко бросил руку вниз. Получилось это красиво, ловко. Я решил: «Надо будет научиться козырять точно так же».

Старший лейтенант ушел, одарив нас напоследок сиянием своих зубов. После его ухода Казанцев обвел нас недобрым взглядом и сказал отрывисто, словно затвор взвел:

– Ста-новись!

Мы построились, образовав волнистую линию. Все держали в руках «сидора», словно боялись расстаться с ними.

– Отставить! – крикнул старшина и приказал сложить «сидора» в угол, потому что, по его мнению, мы держались за них, как за мамкины титьки.

Я рассмеялся. Казанцев посмотрел на меня, мрачно пообещал:

– Заплачешь скоро.

Я прикусил язык.

Мы сложили «сидора» и снова построились.

– Сми-ир-на! – рявкнул старшина.

Я вытянулся, словно аршин проглотил. Дальше ничего интересного не произошло. Старшина обозвал нас стадом, пообещал сделать из нас настоящих солдат. Сообщив это, скомандовал:

– Разой-дись!

Мы не спеша разошлись.

– От-ставить! – рассердился старшина. – По команде «разойдись» пулей лететь надо. Ясно? А ну порепетируем. Становись!

Мы снова образовали волнистую линию.

– Равняйсь!.. Смииирнаа!

Я глядел прямо перед собой: видел кусок неба, с которого сыпал и сыпал снег, часть крыши с дымившейся на ней трубой. Все стояли не дыша, боясь нарваться на окрик. Было так тихо, что я услышал голос Левитана. Он читал сводку: «После упорных боев наши войска освободили…» Какой город освободили наши войска, я не разобрал.

– Воль-на!.. Разойдись!

Мы бросились врассыпную. Я помчался сломя голову к заколоченной крест-накрест двери, над которой висела табличка «Запасной выход».

Кто-то упал. Кто-то тяжело дышал мне в спину. Остановившись, я посмотрел на старшину.

– Совсем другой коленкор, – сказал Казанцев и улыбнулся. – А ну, повторим!

Снова прозвучала команда «смирно», я снова услышал радио – только на сей раз вместо сводки передавалась музыка.

– Разойдись!

Я стремглав припустился к заколоченной крест-накрест двери. Около меня, тяжело дыша, остановился Петров. Чуть поодаль – Фомин. Николай взглянул на меня с веселым ужасом.

– Наплачемся, – уныло проговорил Фомин и всадил плевок в темневший на полу сучок.

Боже мой, что тут началось. Казанцев взревел, словно раненый олень-рогач. Его ноздри затрепетали, в узких – монгольского разреза – глазах появился холодный блеск.

– Убрать! Немедленно убрать!!

Фомин хотел растереть плевок подошвой.

– Руками! – громыхнул старшина. – Носовым платочком!

– Нету, – хмуро сказал Фомин.

– Нету? – Казанцев хватанул ртом воздух. – А сопли вытирать чем будешь? Это ж тебе не детский сад, а казарма. Ка-зар-ма! – Старшина произнес это слово уважительно, с придыханием.

Фомин молчал, глядя себе под ноги.

– Еще раз напакостишь – пеняй на себя, – сказал старшина. – Ясно?

– Ясно.

– Не слышу! – повысил голос Казанцев.

– Ясно, товарищ старшина! – отчеканил Фомин.

Казанцев кивнул. Ткнув в меня, Петрова и Фомина пальцем, сказал:

– Ты, ты и ты. На балкон! За постельными принадлежностями. Одна нога – тут, другая – там.

Мы помчались, обгоняя друг друга, на балкон, где лежали матрацы, подушки, одеяла, простыни.

Матрацы оказались тоненькими. Они лежали один на другом, как блины на тарелке. Один матрац полагался на двоих.

Мы укладывали их на нары – один подле другого. Заняли ряд – справа от стены. Нары, расположенные на другой стороне, остались пустыми. Пятьдесят шесть подушек с одинаково торчащими углами возвышались, словно маленькие пики: двадцать восемь пиков внизу, двадцать восемь наверху.

После обеда прибыли еще новобранцы.

– Откуда, ребята?

– Из Кирова. А вы?

– Москвичи.

С новенькими произошло то же самое: Старухин ослепил их золотом зубов, Казанцев назвал стадом. Новички заняли нары по другую сторону.

Потом старшина принес из каптерки шторы – тяжелые, бархатные – те, что, наверное, висели в клубе еще до войны, приказал прикрепить их к карнизам, чтобы не дуло. Прикреплять шторы пришлось мне, потому что никто не мог даже с лестницы дотянуться до карниза.

Я прикоснулся к шторам и почувствовал: внутри защемило. Шторы пахли театром – тем особым запахом, к которому я привык и полюбил: в театр я ходил часто, особенно в сорок третьем, когда на двадцать рублей ничего съестного нельзя было купить, а в театр сходить – пожалуйста. Чаще всего я ходил в филиал Большого театра. В черной сатиновой рубашке, подпоясанной узким ремнем, в заштопанных брюках, в галошах, подвязанных бечевкой (ботинки сносились, а новые купить было не на что), я, должно быть, выглядел нелепо, но война «списывала» все – на мой внешний вид никто не обращал внимания. Да и вся остальная публика была одета совсем не так, как в мирное время: женщины были в простеньких, чаще всего темных платьях без украшений, мужчины – в сшитых еще до войны и уже лоснящихся пиджаках. Много было военных, перетянутых ремнями, в сапогах, смазанных за неимением гуталина какой-то дурно пахнувшей смесью.

Нарядней всех были одеты капельдинеры – пожилые женщины и седоусые старцы, проработавшие в театре, видимо, не один десяток лет. На капельдинерах были темно-синие костюмы с выпуклыми пуговицами. Я смотрел на капельдинеров и думал: «После войны сошью себе точно такой же костюм».

…Шторы прикреплены. Сразу стало тепло и уютно…

Ночью нас повели в санпропускник. Моя куртка, прожаренная и пропаренная, загремела, как рыцарские доспехи, одежда запахла кислым, но я не переживал – нам выдали форму: не новую, б/у, однако приличную. И хотя я мечтал о сапогах, получил бутсы. Старшина тут же, в бане, стал обучать правильно наматывать обмотки. Я решил пофорсить, намотал их чуть ниже.

– Фасон давишь? – спросил старшина, – Перемотать! На два пальца ниже колен. Ясно?

– Так точно, товарищ старшина!

Казанцев одобрительно кивнул:

– Так всегда отвечать надо. Молодец!

Свою гражданскую одежду я продал по дешевке банщице – востроглазой, суетливой старухе. Так же поступили и другие ребята.

Продал одежду и почувствовал: отрубил последнюю нить, соединявшую меня с домом, с прежней жизнью, одним словом, с «гражданкой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю